ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание Сайт "Открытый текст" создан при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям РФ
Обновление материалов сайта

29 апреля 2017 г. продолжение материалов: Виртуальные экскурсии по архивно-археологической выставке «Человек. Эпоха. Место», книга "Мир животных пословицах, поговорках, приметах и повериях" (сост. Н.И. Решетников).


   Главная страница  /  Человек и текст

 Человек и текст
Размер шрифта: распечатать





Даниил Андреев. Роза мира. (Книги 1-12). Метафилософия истории (1611.28 Kb)

Даниил Андреев. Роза мира. (Книги 1-12)

Метафилософия истории

 

КНИГА 1. РОЗА МИРА И ЕЕ МЕСТО В ИСТОРИИ

 

ГЛАВА 1. РОЗА МИРА И ЕЕ БЛИЖАЙШИЕ ЗАДАЧИ

 

Эта книга начиналась, когда опасность неслыханного бедствия уже нависала над человечеством; когда поколение, едва начавшее оправляться от потрясений второй мировой войны, с ужасом убеждалось, что над горизонтом уже клубится, сгущаясь, странная мгла – предвестие катастрофы еще более грозной, войны еще более опустошающей. Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. Я начинал ее в тюрьме, носившей название политического изолятора. Я писал ее тайком. Рукопись я прятал, и добрые силы – люди и не люди – укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая десять лет жизни и приведшая меня в политический изолятор.

Книга «Роза Мира» заканчивается несколько лет спустя, когда опасность третьей мировой войны не поднимается уже, подобно мглистым тучам, из-за горизонта, но простерлась над нашими головами, закрыв зенит и быстро спускаясь от него вниз, по всем сторонам небосклона.

А может быть, обойдется? – Такая надежда теплится в душе каждого, и без подобной надежды нельзя было бы жить. Одни пытаются подкрепить ее логическими доводами и активными действиями. Некоторые ухитряются убедить самих себя в том, будто опасность преувеличивается. Третьи стараются не думать о ней совсем, погружаясь в заботы своего маленького мирка и раз навсегда решив про себя: будь, что будет. Есть и такие, в чьей душе надежда тлеет угасающей искрой, и кто живет, движется, работает лишь по инерции.

Я заканчиваю рукопись «Розы Мира» на свободе, в золотом осеннем саду. Тот, под чьим игом изнемогала страна, давно уже пожинает в иных мирах плоды того, что посеял в этом. И все-таки последние страницы рукописи я прячу так же, как прятал первые, и не смею посвятить в ее содержание ни единую живую душу, и по-прежнему нет у меня уверенности, что книга не будет уничтожена. что духовный опыт, которым она насыщена, окажется переданным хоть кому-нибудь.

А может быть – обойдется, тирания никогда не возвратится? Может быть, человечество сохранит навеки память о страшном историческом опыте России? – Такая надежда теплится в душе всякого, и без этой надежды было бы тошно жить.

Но я принадлежу к тем, кто смертельною ранен двумя великими бедствиями: мировыми войнами и единоличной тиранией. Такие люди не верят в то, что корни войн и тираний уже изжиты в человечестве или изживутся в короткий срок. Может быть отстранена опасность данной тирании, данной войны, но некоторое время спустя возникнет угроза следующих. Оба эти бедствия были для нас своего рода апокалипсисами – откровениями о могуществе мирового Зла и о его вековечной борьбе с силами Света. Люди других эпох, вероятно, не поняли бы нас; наша тревога показалась бы им преувеличенной, наше мироощущение – болезненным. Но не преувеличено такое представление об исторических закономерностях, какое выжглось в человеческом существе полувековым созерцанием и соучастием в событиях и процессах небывалого размаха. И не может быть болезненным тот итог, который сформировался в человеческой душе как плод деятельности самых светлых и глубоких ее сторон.

Я тяжело болен, годы жизни моей сочтены. Если рукопись будет уничтожена или утрачена, я восстановить ее не успею. Но если она дойдет когда-нибудь хотя бы до нескольких человек, чья духовная жажда заставит их прочитать ее до конца, преодолевая все ее трудности, – идеи, заложенные в ней, не смогут не стать семенами, рождающими ростки в чужих сердцах.

И произойдет ли это еще до третьей мировой войны или после нее, или третья война не будет развязана в ближайшие годы вовсе – книга не умрет все равно, если хоть одни дружественные глаза пройдут, глава за главой, по ее страницам. Потому что вопросы, на которые она пытается дать ответ, будут волновать людей еще и в далеком будущем.

Эти вопросы не исчерпываются проблематикой войны и государственного устройства. Но ничто не поколеблет меня в убеждении, что самые устрашающие опасности, которые грозят человечеству и сейчас и будут грозить еще не одно столетие, это – великая самоубийственная война и абсолютная всемирная тирания. Быть может, третью мировую войну – в нашу эпоху – человечество превозможет или, по крайней мере, уцелеет в ней, как уцелело оно в первой и во второй. Быть может, оно выдержит, так или иначе, тиранию еще более обширную и беспощадную, чем та, которую выдержали мы. Может случиться также, что через сто или двести лет возникнут новые опасности для народов, не менее гибельные, чем тирания и великая война, но – иные. Возможно. Вероятно. Но никакие усилия разума, никакое воображение или интуиция не способны нарисовать опасностей грядущего, которые не были бы связаны, так или иначе, с одной из двух основных: с опасностью физического уничтожения человечества вследствие войны и опасностью его гибели духовной вследствие абсолютной всемирной тирании.

Книга направлена, прежде всего, против этих двух зол. Двух коренных, первичных зол. Она направлена против них – не как памфлет, не как разоблачающая сатира, не как проповедь. Самая жгучая сатира и самая пламенная проповедь – бесплодны, если они только бичуют зло и доказывают, что хорошее – хорошо, а дурное – дурно. Они бесплодны, если не основаны на знании основ того миропонимания, того универсального учения и той действенной программы, которые, распространяясь от ума к уму и от воли к воле, были бы способны отвратить от человечества эти две коренные опасности. Поделиться своим опытом с другими, приоткрыть картину исторических и метаисторических перспектив, ветвящуюся цепь дилемм, встающих перед нами или долженствующих возникнуть, панораму разноматериальных миров, тесно взаимосвязанных с нами в добре и зле, – вот задача моей жизни. Я стремился и стремлюсь ее выполнять в формах словесного искусства, в художественной прозе и в поэзии, но особенности этого искусства не позволяли мне раскрыть всю концепцию с надлежащею полнотой, изложить ее исчерпывающе, четко и общедоступно. Развернуть эту концепцию именно так, дать понять, каким образом в ней, трактующей об иноприродном, в то же время таится ключ и от текущих процессов истории, и от судьбы каждого из нас, – вот задача настоящей книги. Книги, которая, если Господь предохранит ее от гибели, должна вдвинуться, как один из многих кирпичей, в фундамент Розы Мира, в основу всечеловеческого Братства.

Существует инстанция, много веков претендующая на то, чтобы быть единственной неуклонной объединительницей людей, предотвращающей от них опасность войны всех против всех, опасность падения в хаос. Такая инстанция – государство. Со времен окончания родового строя на всех исторических этапах государство являлось существенной необходимостью. Даже иерократии, пытавшиеся его подменить властью религиозной, превращались в разновидности того же Государства. Государство цементировало общество на приищите насилия, а уровень нравственного развития, необходимый для того, чтобы цементировать общество на каком-либо принципе ином, не был достигнут. Конечно, он не достигнут и поднесь. Государство до сих пор остается единственным испытанным средством против социального хаоса. Но уясняется наличие в человечестве этических начал более высокого типа, способных не только поддерживать, но и совершенствовать социальную гармонию: и, что еще важнее, намечаются пути ускоренного развития этих начал.

В политической истории новейшего времени легко различаются две общечеловеческие направленности, полярные друг другу.

Одна из них стремится к переразвитию государственного начала как такового, к укреплению всесторонней зависимости личности от государства, точнее – от той инстанции, в руках которой находится государственный аппарат: партии, армии, вождя. Государства типа фашистского или национал-социалистического – ярчайший пример феноменов этого рода.

Другой поток явлений, возникший еще в XVIII веке, если не раньше, – это поток направленности гуманистической. Его истоки и главнейшие этапы – английский парламентаризм, французская Декларация прав человека, германская социал-демократия, наконец, освободительная борьба против колониализма. Дальняя цель этого потока явлений – ослабление цементирующего насилия в жизни народов и преобразование государства из полицейского по преимуществу аппарата, отстаивающего национальное или классовое господство, в аппарат всеобщего экономического равновесия и охраны прав личности. В исторической действительности имеются еще оригинальные образования, могущие показаться как бы гибридами. По существу оставаясь феноменами первого типа, они видоизменяют собственное обличье в той мере, в какой это целесообразно для достижения поставленной цели. Это – лишь тактика, маскировка, не более.

И все же, несмотря на полярность этих потоков явлений, их объединяет одна черта, характернейшая для XX столетия: стремление ко всемирному. Внешний пафос различных движений нашего века – в их конструктивных программах народоустройств; но внутренний пафос новейшей истории – в стихийном стремлении ко всемирному.

Интернациональностью своей доктрины и планетарным размахом отличалось самое мощное движение 1-й половины нашего столетия. Ахиллесовой пятой движений, ему противополагавшихся – расизма, национал-социализма, – была их узкая националистичность, точнее – узкорасовые или национальные границы тех блаженных зон, химерою которых они прельщали и завораживали. Но к мировому владычеству стремились и они, и притом с колоссальной энергией. Теперь космополитический американизм озабочен тем, чтобы избежать ошибок своих предшественников.

На что указывает это знамение времени? Не на то ли, что всемирность, перестав быть абстрактной идеей, сделалась всеобщей потребностью? Не на то ли, что мир стал неделим и тесен, как никогда? Не на то ли, наконец, что решение всех насущных проблем может быть коренным и прочным лишь при условии всемирных масштабов этого решения?

Деспотические образования планомерно осуществляют при этом принцип крайнего насилия либо хитрым сочетанием методов частично вуалируют его. Темпы убыстряются. Возникают такие государственные громады, на сооружение каких раньше потребовались бы века. Каждое хищно по своей природе, каждое стремится навязать человечеству именно свою власть. Их военная и техническая мощь становится головокружительной. Они уже столько раз ввергали мир в пучину войн и тираний, – где гарантии, что они не ввергнут его еще и еще? И наконец сильнейший победит во всемирном масштабе, хотя бы это стоило превращения трети планеты в лунный ландшафт. Тогда цикл закончится, чтобы уступить место наибольшему из зол: единой диктатуре над уцелевшими двумя третями мира – сперва, быть может, олигархической, а затем, как это обычно случается на втором этапе диктатур, – единоличной. Это и есть угроза, самая страшная из всех, нависавших над человечеством: угроза всечеловеческой тирании.

Сознательно или бессознательно предчувствуя эту опасность, движения гуманистической направленности пробуют консолидировать свои усилия. Они лепечут о культурном сотрудничестве, размахивают лозунгами пацифизма и демократических свобод, ищут призрачного спасения в нейтралитете либо же, испуганные агрессивностью противника, сами вступают на его путь. Бесспорной, всем доверие внушающей цели, то есть идеи о том, что над деятельностью государств насущно необходим этический контроль, не выдвинуло ни одно из них. Некоторые общества, травмированные ужасами мировых войн, пытаются объединиться с тем, чтобы в дальнейшем политическое объединение охватило весь земной шар. Но к чему теперь привело бы и это? Опасность войн, правда, была бы устранена, по крайней мере временно. Но где гарантии того, что это сверхгосударство, опираясь на обширные нравственно отсталые слои – а таких на свете еще гораздо больше, чем хотелось бы – и расшевеливая неизжитые в человечестве инстинкты властолюбия и мучительства, не перерастет опять-таки в диктатуру и, наконец, в тиранию, такую, перед которой все прежние покажутся забавой?

Знаменательно, что именно религиозные конфессии, раньше всех провозгласившие интернациональные идеалы братства, теперь оказываются в арьергарде всеобщего устремления ко всемирному Возможно, в этом сказывается характерное для них сосредоточение внимания на внутреннем человеке, пренебрежение всем внешним, а ко внешнему относят и проблему социального устроения человечества. Но если вглядеться глубже, если сказать во всеуслышание то, что говорят обычно лишь в узких кругах людей, живущих интенсивной религиозной жизнью, то обнаружится нечто, не всеми учитываемое. Это возникший еще во времена древнеримской империи мистический ужас перед грядущим объединением мира, это неутолимая тревога за человечество, ибо в едином общечеловеческом государстве предчувствуется западня, откуда единственный выход будет к абсолютному единовластию, к царству «князя мира сего», к последним катаклизмам истории и к ее катастрофическому перерыву.

Да и в самом деле: где гарантии, что во главе сверхгосударства не окажется великий честолюбец и наука послужит ему верой и правдой, как орудие для превращения этого сверхгосударства именно в ту чудовищную машину мучительства и духовного калечения, о которой я говорю? Можно ли сомневаться, что даже уже и теперь создаются предпосылки для изобретения совершенного контроля за поведением людей и за образом их мышления? Где границы тем кошмарным перспективам, которые возникают перед нашим воображением в результате скрещения двух факторов: террористического единовластия и техники XXI столетия? Тирания будет тем более абсолютной, что тогда закроется даже последний, трагический путь избавления: сокрушение тирании извне в итоге военного поражения: воевать будет не с кем, подчинены будут все. И всемирное единство, мечтавшееся стольким поколениям, потребовавшее стольких жертв, обернется своей демонической стороной: своей безвыходностью в том случае, если руководство этим единством возьмут ставленники темных сил.

На горьком опыте человечество убеждается уже и теперь, что ни те социально-экономические движения, шефство над которыми берет голый рассудок, ни достижения науки сами по себе не в состоянии провести человечество между Харибдой и Сциллой – тираниями и мировыми войнами. Хуже того: новые социально-экономические системы, приходя к господству, сами облекаются в механизмы политических деспотий, сами становятся сеятелями и разжигателями мировых войн. Наука превращается в их послушную служанку, куда более послушную и надежную, чем была церковь для феодальных владык. Трагедия коренится в том, что научная деятельность с самого начала не была сопряжена с глубоко продуманным нравственным воспитанием. К этой деятельности допускались все, независимо от уровня их нравственного развития. Неудивительно, что каждый успех науки и техники обращается теперь одной стороной против подлинных интересов человечества. Двигатель внутреннего сгорания, радио, авиация, атомная энергия – все ударяет одним концом по живой плоти народов. А развитие средств связи и технические достижения, позволяющие полицейскому режиму контролировать интимную жизнь и сокровенные мысли каждого, подводят железную базу под вампирические громады диктатур.

Таким образом, опыт истории подводит человечество к пониманию того очевидного факта, что опасности будут предотвращены и социальная гармония достигнута не развитием науки и техники самих но себе, не переразвитием государственного начала, не диктатурой «сильного человека», не приходом к власти пацифистских организаций социал-демократического типа, качаемых историческими ветрами то вправо, то влево, от бессильного прекраснодушия до революционного максимализма, – но признанием насущной необходимости одного-единственного пути: установления над Всемирной федерацией государств некоей незапятнанной, неподкупной высокоавторитетной инстанции, инстанции этической, внегосударственной и надгосударственной, ибо природа государства внеэтична по своему существу.

Какая же идея, какое учение помогут создать подобный контроль? Какие умы его выработают и сделают приемлемым для громадного большинства? Какими путями придет такая инстанция к общечеловеческому признанию, на высоту, господствующую даже над Федерацией государств, – она, отвергающая насилие? Если же она примет к руководству принцип постепенной замены насилия чем-то другим, то чем же именно и в какой последовательности? И какая доктрина сможет разрешить все возникающие в связи с этим проблемы с их неимоверной сложностью?

Настоящая книга стремится дать, в какой-то мере, на эти вопросы ответ, хотя общая тематика ее шире. Но, подготавливаясь к ответу, следует ясно сформулировать сперва, в чем же это учение видит своего непримиримейшего врага и против чего – или кого – оно направлено.

В историческом плане оно видит своих врагов в любых державах, партиях и доктринах, стремящихся к насильственному порабощению других и к каким бы то ни было формам и видам деспотических народоустройств. В метаисторическом же плане оно видит своего врага в одном: в Противобоге, в тиранствующем духе, Великом Мучителе, многообразно проявляющем себя в жизни нашей планеты. Для движения, о котором я говорю, и сейчас, когда оно едва пытается возникнуть, и потом, когда оно станет решающим голосом истории, врагом будет одно: стремление к тирании и к жестокому насилию, где бы оно ни возникало, хотя бы в нем самом. Насилие может быть признано годным лишь в меру крайней необходимости, только в смягченных формах и лишь до тех пор, пока наивысшая инстанция путем усовершенствованного воспитания не подготовит человечество при помощи миллионов высокоидейных умов и воль к замене принуждения – добровольностью, окриков внешнего закона – голосом глубокой совести, а государства – братством. Другими словами, пока самая сущность государства не будет преобразована, а живое братство всех не сменит бездушного аппарата государственного насилия.

Не обязательно надо предполагать, что подобный процесс займет непременно огромный отрезок времени. Исторический опыт великих диктатур, с необыкновенной энергией и планомерностью охватывавших население громадных стран единой, строго продуманной системой воспитания и образования, неопровержимо доказал, какой силы рычаг заключен в этом пути воздействия на психику поколений. Поколения формировались все ближе к тому, что представлялось желательным для властей предержащих. Нацистская Германия, например, ухитрилась добиться своего даже на глазах одного поколения. Ясное дело, ничего, кроме гнева и омерзения, не могут вызвать в нас ее идеалы. Не только идеалы – даже методика ее должна быть отринута нами почти полностью. Но рычаг, ею открытый, должен быть взят нами в руки и крепко сжат. Приближается век побед широкого духовного просвещения, решающих завоеваний новой, теперь еще едва намечаемой педагогики. Если бы хоть несколько десятков школ были предоставлены в ее распоряжение, в них формировалось бы поколение, способное к выполнению долга не по принуждению, а по доброй воле; не из страха, а из творческого импульса и любви. В этом и заключен смысл воспитания человека облагороженного образа.

Мне представляется международная организация, политическая и культурная, ставящая своею целью преобразование сущности государства путем последовательного осуществления всеохватывающих реформ. Решающая ступень к этой цели – создание Всемирной федерации государств как независимых членов, но с тем, чтобы над Федерацией была установлена особая инстанция, о которой я уже упоминал: инстанция, осуществляющая контроль над деятельностью государств и руководящая их бескровным и безболезненным преобразованием изнутри. Именно бескровным и безболезненным: в этом все дело, в этом ее отличие от революционных доктрин прошлого.

Какова будет структура этой организации, каково ее наименование – предугадывать это мне представляется преждевременным и ненужным. Назовем ее пока условно, чтобы не повторять каждый раз многословных описаний, Лигой преобразования сущности государства. Что же до ее структуры, то те, кто станут ее организаторами, будут и опытнее, и практичнее меня: это будут общественные деятели, а не поэты. Могу только сказать, что лично мне рисуется так, что Лига должна располагать своими филиалами во всех странах, причем каждый филиал обладает несколькими аспектами: культурным, филантропическим, воспитательным, политическим. Такой политический аспект каждого филиала превратится, структурно и организационно, в национальную партию Всемирной религиозной и культурной реформы. В Лиге и Лигой все эти партии будут связаны и объединены.

Как именно, где и среди кого произойдет формирование Лиги, я, конечно, не знаю и знать не могу. Но ясно, что период от ее возникновения до создания Федерации государств и этической инстанции над ними должен рассматриваться как период подготовительный, период, когда Лига будет отдавать все силы распространению своих идей, формированию своих рядов, расширению организации, воспитанию подрастающих поколений и созданию внутри себя той будущей инстанции, которой со временем может быть доверена всемирная руководящая роль.

Устав Лиги не может препятствовать пребыванию в ее рядах людей различных философских и религиозных убеждений. Требуется лишь готовность деятельно участвовать в осуществлении ее программы и решимость не нарушать ее моральных установлений, принятых как краеугольная плита.

Во всех превратностях общественной жизни и политической борьбы успехи Лиги должны достигаться не ценой отступления от ее нравственного кодекса, а именно вследствие верности ему. Ее репутация должна быть незапятнанной, бескорыстие – не подлежащим сомнению), авторитет – возрастающим: ибо в нее будут стекать и ее непрерывно укреплять лучшие силы человечества.

Вероятнее всего, что путь ко всемирному объединению ляжет через лестницу различных ступеней международной солидарности, через объединение и слияние региональных содружеств; последней ступенью такой лестницы представляется всемирный референдум или плебисцит – та или иная форма свободного волеизъявления всех. Возможно, что он приведет к победе Лиги лишь в отдельных странах. Но за нее будет сам исторический ход вещей. Объединение хотя бы половины земного шара довершит глубокий сдвиг в сознании народов. Состоится второй референдум, может быть третий, и десятилетием раньше или позже границы Федерации совпадут с границами человечества. Тогда откроется практическая возможность к осуществлению цепи широких мероприятий ради превращения конгломерата государств в монолит, постепенно преображаемый двумя параллельными процессами: внешним – политико-социально-экономическим и внутренним – воспитательно-этико-религиозным.

Ясно из всего этого, что деятели Лиги и ее национальных партий смогут бороться только словом и собственным примером и только с теми идеологиями и доктринами, которые стремятся расчистить путь для каких бы то ни было диктатур или поддержать эти диктатуры у кормила власти. Своих исторических предшественников, хотя и действовавших в узконациональных масштабах. Лига увидит в великом Махатме Ганди и в партии, вдохновлявшейся им. Первый в новой истории государственный деятель-праведник, он утвердил чисто политическое движение на основе высокой этики и опроверг ходячее мнение, будто политика и мораль несовместимы. Но национальные рамки, в которых действовал Индийский национальный конгресс, Лига раздвинет до планетарных границ, а цели ее – следующая историческая ступень или ряд ступеней по сравнению с теми, какие ставила себе великая партия, освободившая Индию.

О, конечно найдется немало людей, которые станут утверждать, будто методика Лиги – непрактична и нереальна. Ах уж мне эти поборники политического реализма! Нет безнравственности, нет социальной гнусности, которая не прикрывалась бы этим жалким фиговым листком. Нет груза более мертвенного, более приземляющего, чем толки о политическом реализме как противовесе всему крылатому, всему вдохновенному, всему духовному. Политические реалисты – это, между прочим, и те, кто в свое время уверял, даже в самой Индии, что Ганди – фантаст и мечтатель. Им пришлось стиснуть зубы и прикусить язык, когда Ганди и его партия именно на пути высокой этики добились освобождения страны и повели ее дальше, к процветанию. Не ко внешнему процветанию, которое порошит людям глаза черной пылью цифр о росте добычи угля или радиоактивным пеплом от экспериментальных взрывов водородных бомб, а к процветанию культурному, этическому и эстетическому – процветанию духовному, неспешно, но прочно влекущему за собой и процветание материальное.

Обвинять Лигу в нереальности методов будут также те, кто не способен видеть лучшее в человеке; чья психика огрубела, а совесть захирела в атмосфере грубого государственного произвола. К ним присоединятся и те, кто не предвидит, какие сдвиги массового сознания ждут нас в недалекие уже годы. Травмированность войнами, репрессиями и всевозможными насилиями даже теперь вызывает широкое движение за сосуществование и за мир. Постоянно совершаются и будут совершаться события, разрушающие чувство безопасности, не оставляющие ничего от уюта и покоя, подрывающие корни доверия к существующим идеологиям и к охраняемому ими порядку вещей. Разоблачение неслыханных ужасов, творившихся за помпезными фасадами диктатур, наглядное уяснение, на чем воздвигались и чем оплачивались их временные победы, их внешние успехи – все это иссушает душу как раскаленный ветер, и духовная жажда делается нестерпима. Об отстранении угрозы великих войн; о путях к объединению мира без кровопролитий; о светоносце-праведнике, грядущем возглавить объединенное человечество; об ослаблении насилия государств и о возрастании духа братства – вот о чем молятся верующие и мечтают неверующие в наш век. И вероятно в высшей степени, что мирообъемлющее крылатое учение – и нравственное, и политическое, и философское, и религиозное – претворит эту жажду поколения во всенародный творческий энтузиазм.

То обстоятельство, что последнее крупное религиозное движение в человечестве – протестантская Реформация – имело место четыреста лет назад, а последняя религия мирового значения, ислам, насчитывает уже тринадцать веков существования, – выдвигается иногда как аргумент в пользу мнения, что религиозная эра в человечестве завершилась. Но о потенциальных возможностях религии как таковой, а не отдельных форм ее судить следует не по тому, как давно возникли последние крупные ее формы, а по тому, зашла ли эволюция религии в тупик, имеется ли возможность сочетать религиозную творческую мысль с бесспорными тезисами науки, а также еще и по тому, брезжут ли перед таким мировоззрением перспективы осмысления жизненного материала новых эпох и возможно ли действенное и прогрессивное влияние религии на этот материал.

Действительно, с последнего крупного религиозного движения международного размаха прошло около четырехсот лет. Но ведь и перед протестантской Реформацией подобных движений не было много столетий. Да и в этом ли дело? Разве еще не ясно, что определенное русло идейной, творческой работы человечества в последние века вбирало в себя почти все его духовные и умственные силы? Трудно было бы ожидать, чтобы, осуществляя такой стремительный прогресс – научный, технический и социальный, создавая такие культурные ценности, как литература, музыка, философия, искусство и наука последних веков, человечество нашло бы в себе силы одновременно творить еще и универсальные религиозные системы.

Но рубеж XX века как раз и явился той эпохой, когда закончился расцвет великих литератур и искусств, великой музыки и философии. Область социально-политического действия вовлекает в себя – и чем дальше, тем определенней – не наиболее духовных представителей человеческого рода, а как раз наименее духовных. Образовался гигантский вакуум духовности, не существовавший еще пятьдесят лет назад, и гипертрофированная наука бессильна его заполнить. Если позволительно подобрать такое выражение, колоссальные ресурсы человеческой гениальности не расходуются никуда. Это и есть то лоно творческих сил, в котором зреет предопределенная к рождению всечеловеческая интеррелигия.

Сможет ли религия – не старинные ее формы, а та религия итога, которой ныне чреват мир, предотвратить наиболее грозные из нависших над человечеством опасностей: всемирные войны и всемирную тиранию? – Предотвратить ближайшую мировую войну она, вероятно, не в состоянии: если третья война вспыхнет, то произойдет это бедствие, вероятно, раньше, чем даже успеет возникнуть Лига. Но в предотвращении всех войн, опасность которых будет возникать после того, как сформируется ядро грядущей интеррелигии, так же как и в предотвращении всемирной тирании, – ее ближайшая цель. Может ли эта религия достичь наибольшей гармонии между свободой личности и интересами человечества, какая только мыслима на данном этапе истории? – Но это лишь другой аспект той же самой ее ближайшей цели. Будет ли она способствовать всестороннему развитию заложенных в человеке творческих способностей? – Да, кроме способностей демонических, то есть способностей к тиранствованию, мучительству и к самоутверждению за счет остальных живых существ. Требует ли она для своего торжества кровавых жертв, как другие движения всемирной направленности? – Нет, исключая те случаи, когда ее проповедникам придется, может быть, собственной кровью засвидетельствовать свою верность идее. Противоречат ли ее тезисы – не философской доктрине материализма (ей-то они, конечно, противоречат во всех пунктах от А до Я), а объективным и общеобязательным тезисам современной науки? – Ни в одной букве или цифре. Можно ли предвидеть установление в эпоху ее гегемонии такого режима, когда инакомыслие будет преследоваться, когда она будет навязывать свои догматы философии, науке, искусству? – Как раз наоборот: от частичных ограничений свободы мысли – вначале, к неограниченной свободе мысли – потом: таков предлагаемый ею путь. – Что же остается от аргумента, что религия не способна ответить на насущные вопросы времени, а тем более – практически разрешить их?

С полным правом и основанием такой упрек может быть брошен не религии, а, увы, науке. Как раз именно система взглядов, которая не выглядывает ни вправо, ни влево за пределы того, что очерчивается современным научным знанием, не способна дать ответа на самые коренные, самые элементарные вопросы. – Существует ли Первопричина, Творец, Бог? Неизвестно. – Существует ли душа или что-либо подобное ей, и бессмертна ли она? Этого наука не знает. – Что такое время, пространство, материя, энергия? Об этом мнения резко расходятся. – Вечен ли и бесконечен мир или, напротив, ограничен во времени и в пространстве? Материала для твердого ответа на эти вопросы у науки не имеется. – Ради чего я должен делать добро, а не зло, если зло мне нравится, а от наказания я могу уберечься? Ответы невразумительны совершенно. – Как воспользоваться наукой, чтобы предотвратить возможность войн и тираний? Молчание. – Как достичь, с наименьшим числом жертв, социальной гармонии? Выдвигаются взаимоисключающие предложения, сходные только в одном: в том, что все они в равной мере не имеют отношения к строгой науке. Естественно, что на таких шатких, субъективных, действительно псевдонаучных основаниях возникали лишь учения классового, расового, национального и партийного эгоизма, то есть как раз те, чье призвание заключается в оправдании диктатур и войн. Низкий уровень духовности – отличительная черта подобных учений. Следовательно, искомая этическая инстанция может быть построена на основе не так называемого научного мировоззрения – такого, в сущности, и не существует, – а на приобщении к духовному миру, на восприятии лучей, льющихся оттуда в сердце, разум и совесть, и на осуществлении во всех сферах жизни завета деятельной и творческой любви. Нравственный уровень, вполне отвечающий перечисленным признакам, называется праведностью.

Распространен еще и другой предрассудок: взгляд на религию как на явление, реакционное по своему существу, а тем более в нашу эпоху. Но говорить о реакционности или устарелости религии вообще, безотносительно к ее конкретным формам, так же бессмысленно, как доказывать реакционность искусства вообще или философии вообще. Тот, кто мыслит динамически, кто видит эволюционирующие ряды фактов и процессы, которыми формируются эти ряды, тот сумеет и в искусстве, и в религии, и в любой области человеческой деятельности разглядеть наличие реакционных и прогрессивных форм. Реакционных форм религии можно встретить сколько угодно и даже больше, чем нам хотелось бы, но это не имеет никакого касательства к той рождающейся религии итога, которой эта книга посвящена. Ибо в нашем столетии не было и нет ни более прогрессивных целей, ни более прогрессивных методов, чем те, которые слиты воедино с этой религией. Что же до претензий научного метода на некое верховенство, то научный метод столь же бессилен вытеснить из жизни методы художественный и религиозный в широком смысле слова, как и его самого не могла в свое время вытеснить агрессивная религиозность. Потому что методы эти различествуют между собой не только в том, как, но и в том, что ими познается. В прошлом столетии, под впечатлением стремительного прогресса в науке и технике, пророчили гибель искусства. Прошито сто лет, и соцветие искусств не только не погибло, но обогатилось еще одним: искусством кино. Сорок или тридцать лет назад многим в России казалась неизбежной гибель религии вследствие прогресса научного и социального. И однако же соцветие религий не только не погибло, несмотря на все средства, ради этого мобилизованные, но именно под влиянием научного и социального прогресса обогащается тем, что сделает мировую религиозность вместо сочетания разрозненных лепестков целокупным и единым духовным цветком – Розою Мира.

Из всего вышесказанного вытекает, что религиозное движение, которое включит в свое миросозерцание и практику положительный опыт человечества, а из отрицательного сделает выводы, требующие слишком много мужества и прямоты, чтобы быть сделанными на путях других течений общественной мысли; движение, которое ставит своими ближайшими целями преобразование государства в братство, объединение земли и воспитание человека облагороженного образа; движение, которое предохранит себя от искажения идеала и методики нерушимой броней высокой нравственности, – такое движение не может не быть признано прогрессивным, перспективным и творчески молодым.

Броней нравственности! Но на каких основах может создаться такая нравственность? Я говорил о праведности. Но разве не утопия праведность целых общественных кругов, а не единиц?

Следует уточнить, что понимается здесь под праведностью. Праведность не есть непременно плод монашеской аскезы. Праведность есть высшая ступень нравственного развития человека; тот, кто ее превысил,-уже не праведник, а святой. Формы же праведности разнообразны; они зависят от времени, места и человеческого характера. Можно сказать обобщенно: праведность – в негативном аспекте – есть такое состояние человека, устойчивое и оканчивающееся только с его смертью, при котором его воля освобождена от импульсов себялюбия, разум – от захваченности материальными интересами, а сердце – от кипения случайных, мутных, принижающих душу эмоций. В позитивном же аспекте – праведность есть проницание деятельной любовью к Богу, людям и миру всей внешней и внутренней деятельности человека.

Вряд ли психологический климат для возникновения нравственной инстанции, основанной именно на праведности, может быть где-либо подготовлен лучше, чем в обществе, объединившемся в чаянии ее возникновения и в этом видящем свой смысл и цель. Но как раз таким обществом должна быть Лига. В числе ее членов могут оказаться даже атеисты. Но основной тезис Лиги – необходимость превыше государств всемирной этической инстанции; именно он сплотит наиболее одушевленных, творческих, деятельных и одаренных членов ее в ядро. Ядро, для которого характерна атмосфера неустанного духовного созидания, деятельной любви и чистоты. Ядро, состоящее из людей, достаточно просвещенных, чтобы понимать не только опасность, грозящую каждому из них вследствие разнуздания импульсов самости, но и опасность того слишком внешнего понимания религиозно-нравственных ценностей, которое приводит к этическому формализму, лицемерию, душевной черствости и ханжеству.

Никто, кроме Господа Бога, не знает, где и когда затеплится первый огонь Розы Мира. Страна – Россия – только предуказана; еще возможны трагические события, которые осложнят совершение этого мистического акта и принудят перенести его в другую страну. Эпоха – шестидесятые годы нашего века – только намечена; возможны гибельные катаклизмы, которые отодвинут эту дату на длительный ряд лет. Возможно, что средой, где затеплится первый пламень, окажется не Лига преобразования сущности государства, а иной, сейчас еще не предугаданный круг людей. Но там ли, здесь ли, в этой стране или в другой, раньше на десятилетие или позже, интеррелигиозная, всечеловеческая церковь новых времен, Роза Мира, явится как итог духовной деятельности множества, как соборное творчество людей, ставших под низливающийся поток откровения, – явится, возникнет, вступит на исторический путь.

Религия, интеррелигия, церковь – нужной точности я не могу достигнуть при помощи ни одного из этих слов. Ряд коренных ее отличий от старых религий и церквей со временем принудит выработать в применении к ней слова иные. Но и без того предстоит вводить в кругооборот этою книгой столь обширный запас новых слов, что здесь, в самом начале, предпочтительнее прибегнуть не к этим словам, а к описательному определению отличительных черт того, что должно именоваться Розою Мира.

Это не есть замкнутая религиозная конфессия, истинная или ложная. Это не есть и международное религиозное общество вроде теософического, антропософского или масонского, составленного, наподобие букета, из отдельных цветов религиозных истин, эклектически сорванных на всевозможных религиозных лугах. Это есть интеррелигия или панрелигия в том смысле, что ее следует понимать как универсальное учение, указующее такой угол зрения на религии, возникшие ранее, при котором все они оказываются отражениями различных пластов духовной реальности, различных рядов иноматериальных фактов, различных сегментов планетарного космоса[1]. Этот угол зрения обнимает Шаданакар как целое и как часть божественного космоса вселенной. Если старые религии – лепестки, то Роза Мира – цветок: с корнем, стеблем, чашей и всем содружеством его лепестков.

Второе отличие: универсальность устремлений Розы Мира и их историческая конкретность. Задачу преобразования социального тела человечества не ставила перед собой ни одна религия, исключая средневековый католицизм. Но и папство, упорно старавшееся замкнуть феодальный хаос дамбами иерократии, не сумело ни ослабить эксплуатацию неимущих имущими, ни уменьшить широкими реформами социальное неравенство, ни повысить общее благосостояние. Впрочем, обвинять в этом ведущую католическую иерархию было бы несправедливостью: для подобных преобразований еще не было материальных средств, ни экономических, ни технических. Не случайно зло мира ощущалось испокон веков и вплоть до нового времени неустранимым и вечным, и католицизм, по существу, обращался, как и остальные религии, лишь к «внутреннему человеку», учил личному совершенствованию. Но времена изменились, материальные средства появились, и заслуга всего исторического процесса, а не самой Розы Мира в том, что она сможет теперь смотреть на социальные преобразования не как на внешнее, обреченное на неудачу и не заслуживающее усилий, но ставить их в неразрывную связь с совершенствованием внутреннего мира человека: теперь это два параллельных процесса, которые должны друг друга восполнять. Нередко слышишь: «Христианство не удалось». Да, если бы оно все было в прошлом, можно было бы говорить, что в социальном и всемирно-нравственном отношении оно не удалось. «Религия не удалась». Да, если бы религиозное творчество человечества исчерпалось тем, что уже создано, религия в только что упомянутом смысле действительно не удалась бы. А пока справедливо говорить об этом только так: добиться существенного уменьшения социального зла старые религии не могли, так как не располагали необходимыми для этого материальными средствами, и отсутствие этих средств вызвало их отрицательное отношение ко всем подобным попыткам. Этим был подготовлен безрелигиозный этап цивилизации. В XVIII веке пробудилась социальная совесть. Социальная дисгармония была наконец почувствована и осознана как нечто недопустимое, оскорбляющее, требующее преодоления. Конечно, это находилось в связи с тем, что начали появляться недостававшие для этого материальные средства. Но старые религии не сумели этого понять, не захотели этими средствами воспользоваться, не пожелали возглавить процесс социального преобразования, и именно в этой косности, в этой умственной лени, в этой идейной неподвижности и узости – их тягчайшая вина. Религия дискредитировала себя своей вековой беспомощностью в этом отношении, и не приходится удивляться противоположной крайности, в которую впала Европа, а затем и другие континенты: преобразованию общества чисто механическими средствами при полном отказе от духовной стороны того же процесса. Нечего, конечно, удивляться и итогу: потрясениям, каких не видал мир, масштабам жертв, какие никогда не рисовались даже в бреду, и такому снижению этического уровня, самая возможность которого в XX веке представляется до сих пор многим мрачной и трагической загадкой. На старые религии падает в значительной степени ответственность за глубину и упорство последующего безрелигиозного этапа, за духовную судьбу миллионов душ, которые, ради борьбы за справедливое мироустройство, противопоставили себя религии вообще и этим вырвали корни своего бытия из лона мировой духовности. Но истинная религиозная деятельность есть своего рода общественное служение, а истинное общественное служение есть в то же время религиозная деятельность. Никакое религиозное делание, даже подвиг инока, не может быть изолировано от общего, от труда на пользу всемирного просветления; и никакая общественная деятельность, кроме демонической, не может не влиять на увеличение суммы мирового добра, то есть не иметь религиозного смысла. Биение социальной совести, действенное социальное сострадание и сорадование, неустанные практические усилия ради преобразования общественного тела человечества – вот второе отличие Розы Мира от старинных религий.

Третье отличие: динамичность ее воззрений. Религии, не чуждые представлениям о метаистории, уже были: иудаизм, раннее христианство, но лишь в далекие от нас и притом короткие периоды своего становления они пытались духовно осмыслить текущий исторический процесс. В те короткие, полузабытые эпохи поразительные прозрения Апокалипсиса оставались прикрытыми от глаз людей покровом иносказаний и недомолвок; шифр образов допускал всевозможные толкования. Подлинного осмысления исторического процесса так и не состоялось. Исторический опыт был еще мал и узок, географический кругозор ничтожен, мистический разум не был подготовлен к постижению внутренних закономерностей метаистории и неимоверной сложности Шаданакара. Но явлению Розы Мира предшествовала эра гегемонии науки, в самых корнях потрясшая представление о вселенной, о народах, культурах и их судьбе. Предшествовало ей и другое: эпоха коренных сдвигов и сбросов социальных, эпоха революций и планетарных войн. Оба ряда явлений взрыхлили психологические пласты, столько веков пребывавшие в неподвижности. В почву, взрытую железными зубьями исторических катастроф, падают семена метаисторического откровения. И приоткрывается духовному взору весь планетарный космос как непрерывно меняющаяся система разнозначных миров, бурно несущаяся к ослепительной цели, одухотворяющаяся и преображающаяся от века к веку, ото дня ко дню. Начинают сквозить ряды предстоящих эпох, каждая – во всем своем неповторимом своеобразии, в переплетении борющихся в ней метаисторических начал. Стремление Розы Мира – в том, чтобы стать восприемницей, умножательницей и толковательницей этого познания. Соборный мистический разум живущего человечества, она будет осмыслять исторический процесс в его прошлом, настоящем и будущем, чтобы вступить в творческое руководство им. Если и можно будет говорить о каких-либо догматах в ее учении, то это догматика глубоко динамичная, многоаспектная, способная к дальнейшему обогащению и развитию, к длительному совершенствованию.

Отсюда вытекает и еще одно, четвертое, отличие Розы Мира: перспектива последовательных, стоящих перед нею духовно-исторических задач, вполне конкретных и принципиально осуществимых. Перечислю еще раз ближайшие из них: объединение земного шара в Федерацию государств с этической контролирующей инстанцией над нею, распространение материального достатка и высокого культурного уровня на население всех стран, воспитание поколений облагороженного образа, воссоединение христианских церквей и свободная уния со всеми религиями светлой направленности, превращение планеты – в сад, а государств – в братство. Но это – задачи лишь первой очереди. Их осуществление откроет путь к разрешению задач еще более высоких: к одухотворению природы.

Итак: интеррелигиозность, универсальность социальных стремлений и их конкретность, динамичность воззрений и последовательность всемирно-исторических задач – вот черты, отличающие Розу Мира от всех религий и церквей прошлого. Бескровность ее дорог, безболезненность ее реформ, доброта и ласка в отношении к людям, волны душевного тепла, распространяемые вокруг, – вот черты, отличающие ее от всех политико-социальных движений прошлого и настоящего.

Ясно, что сущность государства, равно как и этический облик общества, не может быть преобразована в мгновение ока. Сразу же полный отказ от принуждения – утопия. Но этот элемент будет убывать во времени и в общественном пространстве. Всякая дисциплина слагается из элементов принуждения и сознательности, и от соотношения между собою этих двух элементов зависит тот или иной род дисциплины. Наибольшим процентом принуждения и почти полным отсутствием сознательности обладает дисциплина рабовладельческих хозяйств, тюрем и концентрационных лагерей. Немного больше процент сознательности в воинской муштре. И дальше, по мере ослабления в дисциплинарных системах элемента принуждения, возрастает и заменяет его собой категорический императив внутренней самодисциплины. На воспитании именно этого импульса построится вся новая педагогика. О ее принципах и методах, как и о методах перевоспитания и возрождения преступников, речь пойдет еще не скоро – в одной из последних глав. Но ясно, думается, уже и теперь, что стимул внешнего принуждения быстрее всего будет отмирать во внутренних концентрических кругах Розы Мира: ибо именно людьми, целиком спаявшими свою жизнь с ее задачами и с ее этикой и уже не нуждающимися во внешнем принуждении, наполнятся эти внутренние круги. Именно такие люди будут являться ее совестью, и кем же, как не ими, должны быть заняты кресла Верховного Собора?

Да и можно ли переоценить воспитательное значение таких общественных устройств, когда на вершине общества руководят и творят достойнейшие: не те, чье волевое начало гипертрофировано за счет других способностей души и чья сила заключается в неразборчивом отношении к средствам, но те, в ком гармонически развитая воля, разум, любвеобилие, чистота помыслов и глубокий жизненный опыт сочетаются с очевидными духовными дарами: те, кого мы называем праведниками. Совсем недавно мы видели тому пример: мы видели роковую годину Индии и великого духом Ганди. Мы видели потрясающее зрелище: человек, не обладавший никакой государственной властью, в подчинении которого не было ни одного солдата, даже ни одного личного слуги, не имевший крова над головой и ходивший в набедренной повязке, стал совестью, стал духовным и политическим вождем трехсот миллионов человек, и одного его тихого слова было достаточно, чтобы эти миллионы объединялись в общей бескровной борьбе за освобождение своей страны, а пролитие крови врага влекло за собой всеиндийский пост и траур. Нетрудно представить себе, как трагически исказился бы исторический путь индийского народа, если бы вместо этого подвижника в решающую минуту выдвинулся в качестве вождя человек односторонне-волевого типа, вроде Муссолини или Сталина, – так называемая «сильная личность», мастер демагогии и политической интриги, маскирующий свою сущность деспота тирадами о народном благе! Как блестяще играл бы он на низших инстинктах народа, на естественной ненависти к завоевателям, на зависти к богатым; какие волны огня и крови заходили бы по Индии, затопляя острова высокого этического сознания, тысячи лет укреплявшиеся и лелеемые лучшими сынами великого народа! И какая тирания воздвиглась бы в итоге над истерзанною страной, пользуясь склонностью к повиновению, созданною веками рабства!.. Ганди направил освободительный и созидательный энтузиазм нации по другому пути. Вот первый в новейшей истории пример той силы, которая постепенно заменит меч и кнут государственной власти. Эта сила – живое доверие народа к тому, кто доказал свою нравственную высоту; это – авторитет праведности.

Предвижу множество возражений. Одно из них таково: да, это было возможно в Индии, с ее неповторимыми особенностями, с четырехтысячелетним религиозным прошлым, с этическим уровнем ее народа. У других народов другое наследие, и опыт Индии ни на какую другую страну перенесен быть не может.

Верно, у каждого народа свое наследие. И наследие Индии привело к тому, что ее народ стал пионером на этой дороге. Но почти каждый народ видел у себя или рядом с собой диктатуры и тирании всевозможных окрасок, разнообразной идеологической маскировки, и каждый мог убедиться, в пучину каких катастроф увлекает страну слепая власть, не просветленная праведностью, не отвечающая даже требованиям среднего нравственного уровня. А ведь государственное водительство – это подвиг, и средний нравственный уровень для этого мал. Многие народы убедились и в этом, потому что там, где вместо диктаторов чередуются политические партии, там сменяются, точно в калейдоскопе, дипломаты и генералы, боссы и адвокаты, демагоги и дельцы, одни – своекорыстнее, другие – идейнее, но ни один не способен вдохнуть в жизнь новый, чистый и горячий дух, разрешить насущные всенародные проблемы. Ни одному из них никто не может доверять больше, чем самому себе, потому что ни один из них даже не задумывался о том, что такое праведность и духовность. Это – снующие тени, опавшие листья, подхваченные ветром истории. Если Роза Мира не выйдет вовремя на всечеловеческую арену, они будут развеяны огненным дыханием волевых и безжалостных диктатур; если же Роза Мира появится – они растворятся, растают под восходящим солнцем великой идеи, потому что сердце народа доверяет одному праведнику больше, чем сотне современных политиков.

Но еще могущественнее и светлее будет воздействие на народ и его судьбу, если три наивысших одаренности – праведность, дар религиозного вестничества и художественная гениальность совместятся в одном человеке.

Много, о, много проявлений религии относится целиком к ее минувшим стадиям. Одно из таких проявлений, по-видимому, – и власть над умами строго очерченных, аподиктически выраженных, не подлежащих развитию, статуарных догм. Опыт последних веков и рост личности привели к тому, что создание человека ощущает условность и тесноту любой догматики. Следовательно, сколь адогматичными ни были бы тезисы Розы Мира, сколь бы ни были они проникнуты духом религиозной динамики, но весьма многие затруднятся принять даже их. Зато множества и множества откликнутся на ее зов, коль скоро он будет обращен не столько к интеллекту, сколько к сердцу, звуча в гениальных творениях слова, музыки, театра, архитектуры. Образы искусства емче и многоаспектнее, чем афоризмы теософем или философские рассуждения. Они оставляют больше свободы воображению, они предоставляют каждому толковать учение так, как это органичнее и понятнее именно для его индивидуальности. Откровение льется по многим руслам, и искусство – если и не самое чистое, то самое широкое из них. Поэтому все виды искусства и прекрасный культ оденут Розу Мира звучащими и сияющими покровами. И поэтому же во главе Розы Мира естественнее всего стоять тому, кто совместил в себе три величайших дара: дар религиозного вестничества, дар праведности и дар художественной гениальности.

Может быть, такой человек не придет или придет не скоро. Возможно, что Розу Мира будет возглавлять не он, а коллектив достойнейших. Но если бы Провидение направило такую великую душу в наш век – а Оно ее уже направило – и демонические силы не сумели бы устранить ее, – это было бы для всей земли величайшим счастьем. Потому что более могучего и светлого воздействия на человечество, чем воздействие гениального художника слова, ставшего духовидцем и праведником и возведенного на высоту всемирного руководства общественными и культурными преобразованиями, не может оказать никто. Именно такому человеку и только такому может быть вверен необычайный и небывалый в истории труд: этический контроль над всеми государствами Федерации и водительство народами на пути преобразования этих государств во всечеловеческое братство.

О, мы, русские, жестоко поплатились за безусловное доверие, оказанное сильному человеку, принятому многими из нас за благодетеля человечества. Не повторим этой ошибки! Есть безусловные признаки, отличающие человека, достойного подобной миссии, от злого гения народа. Последний сумрачен; первый – весел духовным веселием. Один укрепляет свою власть казнями и карами; другой не станет домогаться власти ни в один из дней своей жизни, а когда примет ее – не прольет ничьей крови. Один насаждает по всей земле, ему подвластной, культ своей личности; другому отвратительно и смешно его прославление. Один – недоступен, другой – открыт всем. Один обуреваем неистовой жаждой жизни и власти и прячется от воображаемых опасностей за непроницаемыми стенами; другой – свободен от жизненных искушений, а перед лицом опасности спокоен, потому что совесть его чиста, а вера непоколебима. Это – два антипода, посланцы двух непримиримых начал.

Конечно, в Верховном Соборе такой избранник был бы лишь первым среди равных. Он опирался бы во всем на сотрудничество множества, и этим множеством была бы контролируема его собственная деятельность. На свой необычайный пост он мог бы прийти только сквозь строгий искус. Такому сану не может соответствовать ни молодость, ни даже зрелый возраст; лишь старость. Искушения и борьба страстей должны быть давно изжиты. Что до самого избрания, то оно, мне кажется, могло бы быть осуществлено лишь через тот или иной вид плебисцита. Да и в годы правления верховного наставника Собор следил бы за его действиями. Уклонение его от пути влекло бы передачу власти достойнейшему. Вообще все связанные с этим вопросы могли бы быть тщательно продуманы, опасности предусмотрены, решения внимательно взвешены и впоследствии усовершенствованы. Но пока верховный наставник будет следовать неукоснительно по предназначенной стезе, он – мистическая связь между живущим человечеством и миром горним, проявитель Провиденциальной воли, совершенствователь миллиардов и защитник душ. В руках такого человека не страшно соединить полноту духовной и гражданской власти.

Скажут: подобные люди появляются по одному в пятьсот лет. А я скажу больше: личности такого масштаба и обладающей при этом суммой именно таких свойств, раньше не могло быть никогда. Эйнштейн не мог бы появиться среди маори XIX века; Достоевского – такого, каким мы его знаем, напрасно было бы надеяться найти среди подданных Тутанхамона или Теодориха. Тогда он обладал бы другой суммой свойств, а многие из них не имел бы возможности проявить в жизни. Такой человек, о каком я говорю, даже в недалекую от нас эпоху не мог бы осуществить врученные ему дары, и современники остались бы в полном неведении относительно его истинных масштабов и потенций. Нужные условия, по-видимому, уже намечаются наступающей ныне эпохой; Роза же Мира досоздаст их так, чтобы атмосфера общественная и культурная обеспечила верховному наставнику цепь преемников, достойных этого венца.

Могут сказать также: даже всех перечисленных дарований мало для такой необычайной деятельности; надо обладать широким, трезвым и практичным государственным умом. Да, еще бы. Такому деятелю придется соприкасаться с тысячами разнообразных проблем; потребуются и знания, и опыт, и эрудиция – экономическая, финансовая, юридическая, даже техническая. Но век Аристотелей давно миновал; умы энциклопедического охвата немыслимы в наше время. И деятельность того, о ком я говорю, столь же немыслима в отрыве от соборного разума, от Верховного Собора. В ней будут участвовать самые глубокие умы, люди, умудренные в превратностях государственной жизни, специалисты всех отраслей знания. Не энциклопедическая эрудиция и не приземистый хозяйственный смысл потребуются от верховного наставника, но мудрость. Мудрость, которая понимает людей с первого взгляда, которая в самых сложных вопросах сразу находит их существо и которая ни на миг не делается глуха к голосу совести. Верховный наставник должен стоять на такой моральной высоте, чтобы любовь и доверие к нему заменяли бы другие методы властвования. Принуждение, насилие над чужою волей мучительны для него; он пользуется ими лишь в редчайших случаях.

И все же это лишь один из вариантов возможного, хотя, на мой личный взгляд, наиболее желательный. Вполне представимо и другое: такое руководство Розой Мира, такое соотношение его с законодательными учреждениями и с правительством Федерации, при котором принцип коллективности не будет ограничен ни в чем и никем. Время разрабатывать конституцию будущего – в далеком будущем, и не нам, а счастливым потомкам придется выбирать из многих вариантов один.

Но уж не теократия ли это? – Я не люблю слово «теократия». Теократия есть боговластие; применять его к каким бы то ни было общественным и государственным устройствам абсурдно – с точки зрения атеиста, кощунственно – с точки зрения верующего. Никакой теократии история не знает и знать не может. Не теократией, а иерократией, властью духовенства, следует называть церковное государство пап или далай-лам. А тот строй, о котором я говорю, прямо противоположен всякой иерократии: не церковь растворяется в государстве, поглотившем ее и от ее имени господствующем, но и весь конгломерат государств, и сонм церквей постепенно растворяются во всечеловеческом братстве, в интеррелигиозной церкви. И не высшие иерархи церкви занимают кресла в высших органах, законодательных, исполнительных и контролирующих, но лучшие представители всех народов, всех конфессий, всех общественных слоев, всех специальностей.

Не иерократия, не монархия, не олигархия, не республика: нечто новое, качественно отличное от всего, до сих пор бывшего. Это – всемирное народоустройство, стремящееся к освящению и просветлению всей жизни мира. Я не знаю, как его назовут тогда, но дело не в названии, а в сути. Суть же его – труд во имя одухотворения человека, одухотворения человечества, одухотворения природы.

 

ГЛАВА 2. ОТНОШЕНИЕ К КУЛЬТУРЕ

 

Мало-помалу новое отношение возникает ко всему: существование Розы Мира не имело бы и тени смысла, если бы она лишь повторяла то, что было сказано раньше. Новое отношение к себе, новое осмысление вызывается буквально всеми явлениями, от великих до малых: процессом космическим и процессом историческим, мировыми законами и связью между разноматериальными мирами, человеческими отношениями и путями развития личности, государствами и религиями, животным царством и стихиями – словом, всем тем, что мы объединяем в понятии «культура» и всем, что объединяем в понятии «природа». Новое отношение возникает ко всему, но это не значит, что всякое старое отношение обесценивается или опорочивается: во многих случаях лишь указывается такой угол зрения, под которым различные отношения прошлого могут перестать контрастировать друг друга, начинают друг друга дополнять и должны читаться как различные ряды аспектов одной и той же или многих реальностей. Это нередко применяется, например, при рассмотрении старых религий и реальностей, за ними стоящих.

В сущности, этому новому отношению к вещам посвящена вся книга: подобная проблематика чересчур обширна и сложна, чтобы быть хотя бы бегло очерченной в одной главе. Данная глава «Отношение к культуре», следующая – «Отношение к религиями, но не следует ждать от них развернутого изложения этих тем. Новым осмыслением различных культурных областей, различных исторических явлений, различных религиозных систем, а также различных царств природы насыщены все двенадцать книг этого труда. Первые же главы равноценны лишь некоему введению. Они содержат конспективное изложение некоторых основных принципов, и только.

Ведущей областью культуры в наш век является наука. Научный метод познания претендует на гегемонию; поэтому настоящая глава начинается с характеристики отношения Розы Мира именно к научному методу. Приходится сказать сразу и без обиняков: сколько иллюзий ни создавали бы на этот счет энтузиасты научного метода, но ни единственным методом познания, ни единственным методом овладения материей он никогда не был, не будет и не может быть. Не говоря уже о методе художественном, с которым научный метод высокомерно и неохотно делит теперь свое первенствующее положение, следует напомнить, что давно уже заложены основы такой методики познания и овладения материальностью, усвоение которой неразрывно связано с духовным самосовершенствованием человека, с просветлением его этического облика. Впереди брезжит даже возможность таких исторических стадий, когда эта методика придет к некоторому первенствованию. Я подразумеваю не столько дискредитированные вследствие ряда недоразумений понятия магии или оккультизма, сколько понятие духовного делания. Различные системы и школы этого рода имеются во всех высоко развитых религиях. Разрабатывая веками практические приемы воздействия воли на человеческий организм и на внешнюю материю и подводя человека к этому лишь после длительной нравственной подготовки и многостороннего искуса, они поднимали и поднимают сотни, может быть, даже тысячи людей, до того, что в просторечии именуется чудотворчеством. Эту методику, крайне трудоемкую и вызывающую жгучую ненависть современных филистеров, отличает один принцип, науке чуждый: принцип совершенствования и трансформации собственного существа, вследствие чего физический и эфирный покровы личности становятся более податливыми, эластичными, более послушными орудиями воли, чем у нас. Этот путь приводит к таким легендарным якобы явлениям, как телесное прохождение сквозь предметы трехмерного мира, движение по воздуху, хождение по воде, мгновенное преодоление огромных расстояний, излечение неизлечимых и слепорожденных и, наконец, как наивысшее, чрезвычайно редкое достижение – воскрешение мертвых. Здесь налицо овладение законами нашей материальности и подчинение низших из них высшим, нам еще неизвестным. И если в XX столетии большинство из нас успевает прожить всю жизнь, так и не столкнувшись с бесспорными случаями подобных явлений, то из этого вытекает не то, что подобных явлений не бывает, и не то, что они принципиально невозможны, но лишь то, что условия безрелигиозной эры – культурные, социальные и психологические – до такой степени затрудняют изучение и усвоение этой методики (особенно на Западе и еще больше в странах социалистического лагеря), что сводят количество подобных случаев к немногим единицам. Некоторые воистину роковые для человечества события, имевшие место около двух тысяч лет назад – о них речь будет впоследствии, – повинны в том, что вовлечение не единиц, а множеств человеческих на этот путь познания и овладение материей оказалось невозможным. В дальнейшем, психологический климат безрелигиозной эры все более и более тормозил движение по этому пути. Ныне освоение этой методики затруднено до предела, а в некоторых странах практически невозможно совсем. Но нет оснований думать, что таким медленным и трудоемким этот путь останется навсегда: арелигиозная эра – не бесконечна, мы живем в ее конце. Трудно представить себе что-нибудь столь же тяжеловесное, несовершенное, грубое и жалкое, чем достижения современной техники в сравнении с достижениями той методики, о которой я говорю. Если бы на ее развитие и усвоение были бы брошены такие средства и такие неисчислимые людские резервы, какие ныне поглощены развитием методики научной, – панорама человеческой жизни, нашего творчества, знаний, общественного устройства и нравственного облика изменилась бы в самых основах. Психологический климат эпохи Розы Мира создаст для развития именно этой методики такие благоприятные условия, как никогда. Но это – дело будущего, и притом не слишком близкого. А пока это не стаяло настоящим, нам предстоит пользоваться в основном иною методикой, гораздо менее совершенной, не ведущей далеко, но повсеместно господствующей теперь.

Отсюда и общее отношение Розы Мира к науке и технике на текущем историческом этапе. Кропотливо накапливая факты, выводя из них кое-какие закономерности, не понимая ни природы их, ни направленности, но овладевая ими механически и при этом будучи не в силах предугадать, к каким изобретениям и социальным потрясениям приведут ее открытия, – наука давно доступна всем, независимо от морального облика каждого. Результаты – у нас перед глазами и у нас над головой. Главный из них тот, что ни один человек на земле не гарантирован, что в любую минуту на него и на его сограждан не будет сброшена высокоинтеллигентными умами водородная бомба или другое, еще более ошеломляющее достижение науки. Естественно поэтому, что одним из первых мероприятий Розы Мира после ее прихода к контролю над деятельностью государств будет создание Верховного ученого совета – то есть такой коллегии, которая выделится внутренними кругами самой Розы Мира. Состоящий из лиц, сочетающих высокую научную авторитетность с высоким нравственным обликом, Совет возьмет под свой контроль всю научную и техническую деятельность, направив свою работу по двум путям: планирующему и оберегающему.

Все, что относится к обереганию жизненных интересов человечества, представляется в общем достаточно ясным, во всяком случае в своих принципах, и вряд ли на этом нужно останавливаться здесь. Что же касается проблем, связанных с обереганием интересов животного и растительного царств, то они будут освещены в соответствующих разделах книги, посвященных животному миру и мирам стихиалей. Потому что это – едва ли не единственная область, в которой воззрения Розы Мира и взгляды большинства современных ученых не могут быть примирены. Впрочем, это противоречие затрагивает не какие-либо выводы науки, а лишь некоторые из ее частных практических методов, которые не только в глазах Розы Мира, но и в глазах почти любого религиозно-нравственного учения и даже почти любого гуманного человека несовместимы с элементарными требованиями добра.

Кроме этих чисто методологических противоречий, между Розой Мира и наукой никаких точек столкновения нет и не может быть. Им негде сталкиваться. Они о разном. Не случайно, вероятно, то обстоятельство, что большинству крупных ученых XX века их научная эрудированность не мешала обладать личной религиозностью, не мешала им разделять и даже создавать яркие спиритуалистические системы философии. Эйнштейн и Планк, Павлов и Лемэтр, Эддингтон и Милн, каковы бы ни были области их научных изысканий, оставались каждый по-своему глубоко верующими людьми. Разумеется, я не принимаю при этом во внимание русских ученых советского периода, некоторые из коих вынуждены были заявлять о своем материализме не из философских соображений, а в силу совершенно иных причин, для всякого понятных. Оставим же в покое философию и политику: в чисто научных областях Роза Мира не утверждает ничего из того, в чем наука имеет право на отрицание. Налицо другое: о тех реальностях, которые утверждает Роза Мира, наука пока молчит. Но и это – явление недолговременное. Что же касается социальных, культурных, этических задач, стремиться решить которые будет Роза Мира, то невозможно представить, чтобы они встретили со стороны научных авторитетов какие-либо возражения по существу.

Думается, что уже и не самая идея планирования науки будет тогда предметом дискуссии, а границы того, что охватывается планированием, и его практика. Не будет лишено, вероятно, некоторого интереса специальное изучение практики планирования и координации научных работ в некоторых государствах середины XX столетия. Но воспользоваться можно будет лишь отдельными их деталями, хотя бы уже потому, что Федерация будет состоять из многих государств, больших и малых, только что объединившихся, стоящих на разных ступенях экономического развития, формировавшихся в лоне различных культур и обладающих различными социально-политическими укладами. Некоторые из этих укладов, отличающиеся большей социализацией экономических отношений, будут легче вовлекаемы в общий неизбежный процесс всемирной социализации; другие, привычные к анархии производства, втянутся в него постепенно. Все это, равно как и многообразие культурных типов, будет создавать в первый период чрезвычайную пестроту мировой экономики и Бездействующих друг на друга культурных укладов. Долго еще будут давать себя знать и застарелые национальные антагонизмы. Не сразу удастся уравновесить и согласовать нужды отдельных стран и отдельных слоев населения, заинтересованных, например, в первоочередном развитии таких-то и таких-то отраслей промышленности там-то и там-то или в сбыте своей продукции куда-нибудь. От тех, кто будет возглавлять Ученый совет и самое Розу Мира, потребуется для справедливого решения этих проблем некое новое психологическое качество: преодоленность в собственном существе господства местных, столь пока еще естественных, культурно-расовых привязанностей, полное национальное беспристрастие. Сколько усилий, какая авторитетность и даже самопожертвование потребуются хотя бы для того, чтобы ослабить застарелые антагонизмы – англо-арабский, например, русско-польский или армяно-турецкий! Каким поведением заслужат немцы, англичане, русские или американцы забвение той вражды, которую они возбудили к себе во стольких нациях? Какие воспитательные средства потребуются для того, чтобы разрушить комплекс ущемленного самолюбия, мешающий многим малым и средним нациям дружественно относиться к своим соседям и перерастающий в агрессивные мечты о достижении собственного величия за счет величия других? Но это – только одна сторона задачи. Многим западным нациям придется вытравить в себе малейшие следы старинного чувства превосходства своего перед другими. Русскому придется понять, что его страна – не венец создания и уж во всяком случае не лучше многих других. Англичанин вынужден будет совершить титаническую внутреннюю работу, чтобы отрешиться от невольного предпочтения интересов жителей Британских островов интересам жителей Индонезии или Танганьики. От француза потребуется умение принимать к сердцу интересы Парагвая или Таиланда так же горячо, как и свои собственные. Китаец или араб освободят свое сердце и ум от вскормленного столькими веками когда-то справедливого, а теперь устаревшего недоверия к европейцам и научатся уделять потребностям Бельгии или Греции внимания не меньше, чем потребностям Жэхэ или Судана. Жителям латиноамериканских республик придется отучиться от привычки заботиться и плакаться только о себе и принять участие в распределении мировых благ с учетом нужд Афганистана, Камбоджи и даже Якутии. А гражданам Соединенных Штатов надлежит вспомнить, что они почитаются христианами и что христианство несовместимо со звериной ненавистью к какой бы то ни было расе, хотя бы и черной. Трудно, трудно это, – ясно, что ужасно трудно, но избавление от войн и тираний – только через эту психологическую самопеределку. И уж конечно, надеяться на участие в работе всемирных планирующих органов не может ни один человек, не завершивший над собою подобной операции. Придется учиться даже национальному самопожертвованию: о, не своею кровью, разумеется, не жизнью своих сынов, а только долларами. Ибо наиболее богатым странам предстоит в какой-то мере поделиться своими ресурсами с народами Востока и Юга, и поделиться притом бескорыстно, безо всяких надежд сделать из этой помощи удачный бизнес. Короче говоря, каждый, причастный к руководству Розы Мира, должен уметь чувствовать себя прежде всего – членом космического целого, потом – членом человечества, и только уже после всего этого – членом нации. А не наоборот, как учили и учат нас доселе.

Потому что общая цель Розы Мира, точнее – того гигантского духовного процесса, который начался тысячелетия назад и лишь этапом которого является Роза Мира, – так вот, цель этого процесса – просветление Шаданакара, а ближайшая эпохальная задача – чтобы достойный человека материальный достаток, простое житейское благополучие и элементарно нравственные отношения между людьми водворились везде, не оставляя вне своих пределов ни одного человека. Тезис о том, что всякому человеку без исключения должны быть обеспечены занятия, отдых, досуг, спокойная старость, культурное жилище, пользование всеми демократическими свободами, удовлетворение основных материальных и духовных потребностей, начнет стремительно воплощаться в жизнь.

Не скоро, лишь в последних главах смогу я осветить те конкретные мероприятия, ту систему последовательных реформ, благодаря которым, как мне представляется, эти принципы могут облечься плотью и кровью. Пока – речь только о принципах. Чтобы тот, в ком эти принципы не возбуждают сочувствия, не тратил времени и сил на дальнейшее чтение, а сочувствующий понял внутренний дух Розы Мира прежде, чем перейти к размышлению о путях претворения этих идеалов в жизнь.

Таков принцип отношения Розы Мира к науке и технике, насколько можно дать понять этот принцип, не забираясь пока в метаисторическую и трансфизическую глубь. И такова должна быть роль научного метода в ряду ближайших эпох.

Пройдет несколько десятилетий. Прогрессирующий рост производительных сил достигнет того уровня, который мы будем вправе назвать всеобщим достатком. Условия жизни, какими пользуются теперь граждане передовых стран, водворятся в самых диких уголках земного шара. Обращение на мирные цели тех неимоверных сумм, которые сейчас тратятся на вооружение, сообщит экономическому прогрессу почти непредставимые темпы. Период всеобщего начального обучения будет во всех странах преодолен, вероятно, еще раньше; в дальнейшем и среднее всеобщее образование начнет представляться уже недостаточным. Очертания интеллигенции совпадут с очертаниями человечества. Развитие новых и новых средств связи, их общедоступность, их комфорт фактически уничтожат проблему международного и межкультурного пространства. Рабочий день, сокращаясь все более, высвободит новые резервы времени. Физиология разработает аппаратуру, помогающую человеческому мозгу быстро и прочно запоминать воспринимаемые им сведения. Досуг станет возрастать. И те вопросы, которые волнуют сейчас большинство, – интересы хозяйства, организации производства, улучшения продукции, промышленной техники, дальнейшего совершенствования жизненных удобств, – потеряют свою остроту. Весьма правдоподобно даже, что тем поколениям будет непонятно и странно, как могли их предшественники увлекаться и кипятиться при решении столь скучных и плоских проблем. Запасы сил обратятся на создание ценностей высшего порядка, ибо материальная основа жизни не будет подвержена никаким колебаниям, всеобъемлюща и совершенно прочна.

Проблемы техники и экономики перестанут привлекать к себе преимущественное внимание. Они будут решаться в соответствующих коллективах, а широкой гласности их будут предавать не больше, чем теперь предают вопросы общественной кухни или водопровода, И человеческая одаренность обратится на другое: на то, что будет диктоваться жаждою знания, любовью ко всему живущему, потребностью в высших формах творчества и влюбленностью в красоту.

Жажда знания, когда-то толкавшая исследователей в плавание по неведомым морям, в блуждания по нехоженым материкам, бросит их сперва – возможно, еще до прихода Розы Мира – в космонавтику. Но чужие планеты негостеприимны; после нескольких разведывательных экспедиций эти полеты прекратятся. И сама жажда знания начнет менять свою направленность. Будут разработаны системы воспитания и раскрытия в человеческом существе потенциально заложенных в нем органов духовного зрения, духовного слуха, глубинной памяти, способности к произвольному отделению внутренних, иноматериальных структур человека от его физического тела. Начнутся странствия по иноматериальным мирам, по открывающимся слоям Шаданакара. То будет век Магелланов планетарного космоса, Колумбов духа.

Какая же система взглядов на личность, на ее ценность, на ее права и долженствование, на пути ее совершенствования будет способствовать водворению нового психологического климата, ускорит наступление этого золотого века?

Именно в том факте, что личность содержит единоприродные с Божеством способности творчества и любви, заключена ее абсолютная ценность. Относительная же ее ценность зависит от стадии ее восходящего пути, от суммы усилий – ее собственных и Провиденциальных, – затраченных на достижение ею этой стадии, и от того, в какой степени она эти способности богосотворчества и любви выявляет в жизни.

Земной отрезок космического пути восходящей монады являет собой такой этап, на котором ее способности к творчеству и любви уже могут и должны распространяться на окружающую ее природную и искусственную среду, ее совершенствуя, – то есть преодолевая в этой среде тенденцию к изолированному самоутверждению частей и частиц за счет других. Зло заключается именно в такой тенденции, как бы она ни выражалась. Формами и масштабами оно разнообразно почти до бесконечности, но основа всегда одна и та же: стремление к утверждению себя за счет остальных и всего остального.

Старинные религии усматривали мерило относительной ценности личности в степени выполнения ею предписаний данного религиозно-нравственного кодекса. Религии аскетической окраски наивысшей ступенью полагали святость, понимая под нею чистейший образец иноческого служения либо мученичество за веру. При этом любовь отступала на второй план. Иноческий или мученический подвиг совершался не в силу любви к людям и ко всему живому, но в силу жажды воссоединения с Богом и избавления от посмертных мук. Конечно, я имею здесь в виду доминирующее направление, преобладающее настроение, а не образы таких изумительных отдельных деятелей, апостолов любви, как св. Франциск, Рамаджуна или Миларайба. Как это ни чудовищно для нас, но даже вечные мучения грешников в аду не вызывали в большинстве адептов этих религий стремления к тому, чтобы просветить мировые законы, в том числе и закон возмездия или кармы. Вечное возмездие за временное нарушение их казалось справедливым актом Божества или во всяком случае (как в брахманизме) непререкаемым и абсолютно непреодолимым законом. Будда как свеча горел огнем сострадания, но и он учил только тому, как вырваться из круга железных законов мира, а не тому, как просветить и преобразить их. Что касается творчества, то его врожденность монаде не сознавалась совсем, даже понятия такого не было, а конкретным видам творчества, доступным человеку, не придавалось значения, исключая религиозное творчество в узком смысле: духовное делание, богословие, проповедничество, храмовое строительство, культ.

Другие религии, не склонные к аскетизму, как ислам и протестантизм, видоизменили этот идеал, расширили его и, вместе с тем, снизили, сделав его более доступным, более народным, вплоть до исполнения нескольких заповедей по отношению к Богу, к государству, к ближайшему окружению, к семье и, наконец, к самому себе. Приходится повторить, что ни та, ни другая группа религий задач преобразования общества, и тем более природы, ни перед кем не ставила. Сообразно этому представление и о долженствовании личности оставалось ущербным и узким. Естественно, что подобные задачи, но в крайне упрощенном виде, были поставлены наконец учениями безрелигиозными. Провозглашался сниженный и противоречивый этический идеал, механически сочетавший некоторые прогрессивные черты с такими, которые шли вразрез с этическим минимумом, давно, казалось бы, бесспорным. Вспомнили старую формулу «цель оправдывает средства» и, опасаясь провозгласить ее с честной откровенностью, стали пользоваться ею практически. При характеристиках и оценках исторических явлений их моральное качество игнорировалось полностью; вердикты выносились лишь исходя из учета общей прогрессивной или реакционной направленности данного явления. Никого не смущало, что это приводит к оправданию кровавой деятельности многих деспотов прошлого и даже таких вопиющих массовых побоищ, как якобинский террор или деятельность опричнины. Многие старые достижения социального прогресса, как свобода слова, печати или религиозной пропаганды, были отброшены. Поколения, воспитанные в подобной атмосфере, постепенно теряли самую потребность в этих свободах – симптом, говорящий выразительнее любых тирад о потрясающем духовном регрессе общества. Таким образом, при приближении к идеалу в том виде, в каком он представал в реальности, обесценивалось и то положительное, что он заключал. Ибо впереди рисовалось лишь царство материальной сытости, купленной ценой отказа от духовной свободы, многомиллионными гекатомбами человеческих жизней и сбрасыванием в низшие слои Шаданакара миллиардов душ, отдавших за чечевичную похлебку свое божественное первородство.

Надо надеяться, что страшный урок не пройдет даром.

Учение Розы Мира указывает на абсолютную ценность личнос– ти, на ее божественное первородство: право на освобождение от гнета бедности, от гнета агрессивных обществ, на благополучие, на все виды свободного творчества и на обнародование этого творчества, на религиозные искания, на красоту. Право человека на обеспеченное существование и пользование благами цивилизации есть такое врожденное ему право, которое само по себе не требу– ет отказа ни от свободы, ни от духовности. Уверять, будто бы здесь заключена какая-то роковая дилемма, что ради достижения всего только естественных, само собой разумеющихся благ надо жертвовать личной духовной и социальной свободой, – это значит вводить людей в обман.

Учение укажет и на долженствование личности: на последовательное расширение сферы того, что охватывается ее любовью; на возрастание, умножение и просветление того, что создается ее творчеством. Творчество, таким образом, оказывается и правом, и долженствованием. Я до сих пор не могу понять, каким образом эта воистину божественная способность человека не встретила должного отношения к себе ни в одной из старинных религий, кроме некоторых форм многобожия, в особенности эллинского. Кажется, только в Элладе умели боготворить не только произведения искусства, но самую творческую способность, именно творческую, а не производительную, как в других формах политеизма, и даже венчать апофеозами великих деятелей искусства. Печально и странно, что после угасания Эллады творческий дар перестал привлекать к себе взор религий, не осмыслялся больше ни онтологически, ни метафизически, ни мистически. Под влиянием односторонне понятой семитической идеи о том, что после шести дней творения наступило упокоение Божественного творческого духа, даже вопрос о дальнейшем творчестве Самого Бога богословская мысль предпочитала обходить стороной, и речение Божества, запечатленное в Откровении Иоанна – «Се, творю все новое», – осталось единичным взлетом, единичным прозрением. К человеческому же творчеству установлюсь и вовсе подозрительное отношение, как будто гордыня, в которую может впасть человек-творец, более опасна и гибельна, чем творческое бесплодие. К сожалению, не менее прискорбная точка зрения на творчество человека установилась и в религиях индийского корня.

Последние века западных культу, столь богатые проявлениями гениальности во всех областях искусства, в науке я в философии, научили нас многому. Научили они нас и благоговейному отношению к человеческому творчеству, и уважению к человеческому труду. Но безрелигиозный дух этих веков способствовал в этом вопросе как раз тому, чего боялись старинные религии: человеку-творцу сделалась свойственной гордыня своим творческим даром, как если бы самый этот дар он создал в себе сам. Впрочем, эта самостность свивала себе гнездо не столько в душах подлинных гениев, и тем более духовных вестников, сколько в ряду второстепенных деятелей наук и искусств. Более подробному рассмотрению этих проблем под углом учения Розы Мира будет в настоящей книге посвящен ряд специальных глав.

Во всяком случае, творчество, как и любовь, не есть исключительный дар, ведомый лишь избранникам. Избранникам ведомы праведность и святость, героизм и мудрость, гениальность и талант. Но это – лишь раскрытие потенций, заложенных в каждой душе. Пучины любви, неиссякаемые родники творчества кипят за порогом сознания каждого из нас. Религия итога будет стремиться разрушить эту преграду, дать пробиться живым водам сюда, в жизнь. В поколениях, ею воспитанных, раскроется творческое отношение ко всему, и самый труд станет не обузой, но проявлением неутолимой жажды создавать новое, создавать лучшее, творить свое. Все последователи Розы Мира будут наслаждаться творческим трудом, обучая этой радости детей и юношество. Творить во всем: в слове и в градостроительстве, в точных науках и в садоводстве, в украшении жизни и в ее умягчении, в богослужении и в искусстве мистериалов, в любви мужчины и женщины, в пестовании детей, в развитии человеческого тела и в танце, в просветлении природы и в игре.

Потому что всякое творчество, кроме демонического, совершаемого во имя свое и для себя, есть богосотворчество: им человек поднимает себя над собой, обоживая и собственное сердце, и сердца других.

В смысле личного духовного совершенствования большинство людей движется по медленному и широкому пути. Этот путь проходит через браки и деторождения, сквозь причастность различным формам деятельности, сквозь полноту и пестроту впечатлений жизни, сквозь ее радости и наслаждения. Но есть и Узкий Путь: он надлежит тем, кто носит в своей душе особый дар, требующий жесткого самоограничения: дар святости. Несправедливы религиозные учения, утверждающие Узкий Путь как единственно правильный или наивысший. И столь же неправы общественные или религиозные системы, отрицающие его вовсе и воздвигающие препятствия перед теми, кто чувствует себя призванным именно к такому пути. Вряд ли в эру Розы Мира монастыри будут многочисленными; но они – будут, чтобы всякий, кого духовная жажда гонит на Узкий Путь, мог бы работать над раскрытием в себе таких способностей души, которые нуждаются в многолетнем труде среди тишины и уединения. Если на Узкий Путь человек встает из страха перед возмездием или из-за мечты о личном, себялюбивом, замкнутом общении с Божеством, его победы не имеют цены. Никакого Божества, дарующего в награду своим верным рабам блаженное созерцание его величия, – нет. Созерцание высших сфер есть выход личности из себя и приобщение Единому, объемлющему все монады и зиждущему весь мир. Поэтому последователя Розы Мира может принудить стать на Узкий Путь не духовный эгоизм, не жажда личного спасения при холодном безразличии к другим, но понимание, что на Узком Пути раскрываются такие дары. которыми праведник будет помогать миру из уединения более действенно, чем сотни живущих в миру, и которые в посмертии становятся такою силой, что перед ней преклоняются даже могучие демонические иерархии.

Нет никакой надобности в страшных клятвах, сопровождающих постриг. Нет основания для осуждения и поношения того, кто по истечении ряда лет ушел с пути. Вступающий будет давать сперва только временный обет: на три года, на пять, на семь. Лишь после успешного завершения таких этапов он, если хочет, получит право принесения обета на более длительный срок; и все же сознание безвозвратности, подозрение непоправимой ошибки не будет томить и давить его, порождая отчаяние и бурные вспышки неизжитого: он будет знать, что по истечении срока волен вернуться в мир, волен избрать любой образ жизни, любой труд, волен иметь семью, детей, не заслужив этим ни от кого ни порицания, ни пренебрежения.

Я постарался предвосхитить отношение Розы Мира к научному и к вненаучным методам познания, к личности, к ее правам и долженствованию, к человеческому творчеству и труду, теперь – к двум основным видам духовного пути: Широкому и Узкому. Чтобы восполнить представление об ее отношении к культуре, следовало бы остановиться на ее воззрениях на искусство – в широком смысле слова. Но этот вопрос столь многозначен и важен, а лично мне столь близок, что я решится посвятить ему серию глав в одной из дальнейших частей книги. Поэтому, прежде чем перейти к вопросу об отношении Розы Мира к другим религиям, скажу об искусствах приближающейся эры лишь несколько беглых слов.

Какими же чертами может отличатся искусство, которое создадут люди, причастные духу Розы Мира, в ближайшие эпохи, когда солнце золотого века только начнет еще озарять облака над горизонтом?

Было бы наивно пытаться предугадать или очертить многообразие художественных направлений, жанров, школ, стилистических приемов, которыми засверкает эта сфера культуры к концу текущего столетия. Но будет, мне кажется, определяться некий преобладающий стиль, не исчерпывающий, конечно, всех течений искусства (в условиях максимальной свободы это невозможно, да и не нужно по той же причине), но призванный стать в искусстве и литературе последней трети века некоторой, как теперь говорят, магистралью. В этом стиле найдет свое выражение присущее Розе Мира восприятие вещей: восприятие сквозящее, различающее через слой физической действительности другие, иноматериальные или духовные слои. Такое мировосприятие будет далеко от нарочитого оптимизма, боящегося нарушить собственную безмятежность вниманием к темным и трагическим сторонам бытия. Творцы этого искусства не станут избегать созерцания горестной и страшной изнанки мира. Они сочли бы за малодушие жажду забыть о кровавом пути истории, о реальности грозных, инфрафизических слоев Шаданакара, об их беспощадных законах, удерживающих в узах нечеловеческих мук неисчислимые сонмища несчастных, и о тех наистрашнейших срывах общечеловеческого духа, которые подготавливаются силами Противобога и осуществятся в истории почти неизбежно, когда исчерпает свое поступательное движение золотой век. Но высокая степень осознания не воспрепятствует их любви к миру, к земле, не уменьшит их радостей, порождаемых природой, культурой, творчеством, общественным служением, любовью, дружбой, – напротив! Разве сознание скрытых опасностей, грозящих тому, кого любишь, ослабляет жар любви? – Будут чудесные создания еще небывалой полноты жизнеутверждения, чистоты и веселия. В руслах всех искусств – тех, которые уже есть, и тех, которые возникнут, – появятся искрящиеся, как водяные брызги в солнечных лучах, произведения творцов будущего о любви, более многосторонней, чем наша, о молодости, о радостях домашнего очага и общественной деятельности, о расширении человеческого сознания, о раздвижении границ восприятия, о стихиалях, подружившихся с людьми, о вседневной близости невидимых еще теперь друзей нашего сердца, да и мало ли о чем, что будет волновать людей тех эпох и чего мы не в состоянии себе представить.

Мне кажется, такое искусство, мужественное своим бесстрашием и женственное своим любвеобилием, мудрое сочетание радости и нежности к людям и к миру с зорким познаванием его темных глубин, можно было бы назвать сквозящим реализмом или метареализмом. И следует ли говорить, что не непременно нужно произведению искусства быть образцом сквозящего реализма, чтобы люди, причастные духу Розы Мира, сумели ему радоваться и восхищаться? Они будут радоваться всему, что отмечено талантом и хотя бы одной из этих особенностей: чувством прекрасного, широтою охвата, глубиною замысла, зоркостью глаза, чистотой сердца, веселием души.

Наступит время, когда этический и эстетический уровень общества и самих деятелей искусств станет таков, что отпадет всякая надобность в каких-либо ограничениях, и свобода искусств, литературы, философии и науки станет полной. Но между тем моментом, когда Роза Мира примет контроль над государствами, и эпохой этого идеального уровня пройдет несколько десятилетий. Не из мудрости, а из юношеской незрелости могла бы возникнуть мысль, будто общество уже достигло тех высот развития, когда абсолютная свобода не может породить роковых, непоправимых злоупотреблений. Вначале придется вручить местным филиалам Всемирного художественного совета, кроме других, более отрадных функций, также и этот единственный контроль, через который будет проходить художественное произведение перед его обнародованием. Это будет – если не обидится читатель на шутку – лебединой песнью цензуры. Сначала, когда национальные антагонизмы и расовые предрассудки еще не будут изжиты, а агрессивные организации будут еще играть на этих предрассудках, придется налагать запрет на любую пропаганду вражды между теми или иными группами населения. Позднее контроль еще будет сохраняться над книгами и учебными пособиями, популяризирующими научные и философские идеи, в том единственном, однако, направлении, чтобы они не оказались неполноценными, легковесными или искажающими объективные факты, – не вводили бы неквалифицированного читателя в заблуждение. Над художественными произведениями еще удержится, мне кажется, контроль, требующий от них некоторой минимальной суммы художественных достоинств, оберегающий книжный рынок от наводнения безвкусицей, эстетически безграмотной макулатурой. И, наконец, дольше всего удержится, вероятно, безусловный запрет, наложенный на порнографию. С отменой же каждого из этих ограничений его будет заменять другое мероприятие: после выхода в свет недоброкачественного произведения Всемирный художественный совет или Всемирный ученый совет опубликует свое авторитетное о нем суждение. Этого будет достаточно. Разумеется, не так-то легко будет выработать такую систему заполнения кресел в этих советах, которая гарантировала бы все области культуры от вмешательства в руководящую ими деятельность людей с узкопартийными или узкошкольными взглядами, нетерпимых сторонников какого-либо одного художественного течения или философской концепции, либо наконец защитников творческих интересов какой-нибудь ограниченной группы, нации или поколения. Мне не думается, однако, что в психологической атмосфере Розы Мира подобная система не могла бы быть выработана.

Если не вдаваться сейчас в разграничение понятий культуры и цивилизации, то можно сказать, что культура есть не что иное, как общий объем творчества человечества. Если же творчество – высшая, драгоценнейшая и священнейшая способность человека, проявление им божественной прерогативы его духа, то нет на земле и не может быть ничего драгоценнее и священнее культуры, и тем драгоценнее, чем духовнее данный культурный слой, данная культурная область, данное творение. Культура общечеловеческая еще только возникает; до сих пор мы видели в качестве совершенно оформившихся феноменов лишь культуры отдельных сверхнародов – то есть таких групп наций, которые объединены между собой именно совместно созидаемою, своеобразною культурой. Но каждая из таких культур отнюдь не исчерпывается тою своей сферой, которая пребывает, развиваясь, в нашем трехмерном пространстве. Те, кто эту культуру созидали здесь, продолжают свое творчество и в посмертии – творчество, измененное, конечно, сообразно иным условиям того мира или тех миров, через которые проходит теперь душа человека-творца. Возникает представление о миллионных содружествах подобных душ, о небесных странах и градах над каждым из сверхнародов мира и об Аримойе – ныне возникающей небесной стране культуры общечеловеческой.

Подобный принцип отношения к культуре нов и необычен. Мы вправе были бы даже заметить, что при дальнейшем углублении и детализации он перерастет в обширную мифологему, если бы только под словом «миф» мы не привыкли понимать нечто, не имеющее под собой никакой реальности. Здесь же как раз напротив: речь идет о реальности колоссальных масштабов, которая отражается снижение и замутненно, но все же отражается, в подобной мифологеме.

Атмосфера Розы Мира и ее учения создадут предпосылки к тому, чтобы эта мифологема о культуре стала достоянием каждого ума. И пусть во всей ее эзотерической сложности ее сможет охватить лишь ограниченное число сознаний; дух этой концепции, а не буква ее постепенно сделается доступен почти для всех. И если вдуматься в те психологические перспективы, которые сулит овладение подобной концепцией со стороны масс, то перестанет казаться несбыточной и надежда на создание системы мероприятий, гарантирующей все области культуры от вмешательства людей, не имеющих на руководство этими областями никаких внутренних прав.

 

ГЛАВА 3. ОТНОШЕНИЕ К РЕЛИГИЯМ

 

Как часто употребляем мы слово «истина» и как редко пытаемся определить это понятие.

Не смутимся же, однако, тем, что повторяем, в сущности, вопрос Пилата, и попытаемся в меру наших сил разобраться в этом понятии.

Истинными называем мы ту теорию или то учение, которые, на наш взгляд, выражают неискаженною представление о каком-либо объекте познания. В точном смысле слова истина есть неискаженное отражение какого-либо объекта познания в нашем уме. И сколько существует на свете объектов познания, столько же может существовать истин.

Но объекты познания познаваемы от нас, а не из себя. Следовательно, истина о любом объекте познания, познанном от нас, должна быть признана истиной относительной. Истина же абсолютная есть отражение такого объекта познания, который каким-либо субъектом познан «в себе». Такое познание принципиально возможно лишь тогда, когда противостояние объекта и субъекта снято; когда субъект познания отождествляется с объектом.

Абсолютная истина универсальная есть неискаженное отражение в чьем-то сознании Большой Вселенной, познанной «в себе». Абсолютные истины частные суть неискаженные отражения какой-либо части Вселенной – части, познанной «в себе».

Естественно, что Абсолютная истина Большой Вселенной может возникнуть лишь в сознании соизмеримого ей субъекта познания, субъекта всеведущего, способного отождествиться с объектом, способного познавать вещи не только «от себя», но и «в себе». Такого субъекта познания именуют Абсолютом, Богом, Солнцем Мира.

Бог «в Себе», как Объект познания, познаваем только Собою. Его Абсолютная истина, как и Абсолютная истина Вселенной, доступна только Ему.

Ясно, что любая частная истина, сколь бы мал ни был объект познания, для нас доступна только в ее относительном варианте. Такой агностицизм, однако, не должен быть понят как безусловный: при конечном совпадении любого частного субъекта познания, любой монады с Субъектом Абсолютным, для нее становится возможно познание не только «от себя», но и «в себе». Таким образом, правомерен не безусловный, а только стадиальный агностицизм.

У частных истин быть может несколько или много вариантов – личных, индивидуальных разновидностей одной частной относительной истины. При этом объекты познания малых (сравнительно с субъектом) масштабов отразятся в сознании ряда родственных субъектов почти или полностью идентично: именно родственность многих субъектов между собой обусловливает то, что родственны и их личные варианты той или иной истины. Если бы это было не так, люди были бы лишены возможности понять друг друга в чем бы то ни было. Но чем больше объект познания сравнительно с субъектом, тем больше вызываемых им вариантов. Относительная истина Вселенной и относительна, истина Божества порождают столько же личных вариантов, сколько имеется воспринимающих субъектов.

Ясно, стало быть, что все наши «истины» суть, строго говоря, лишь приближения к истинам. И чем мельче объект познания, тем лучше он может быть охвачен нашим познанием, тем уже разрыв между его абсолютной истиной и нашей относительной истиной о нем. Впрочем, в соотношении масштабов субъекта и объекта имеется граница, ниже которой разрыв между абсолютной и относительной истиной вновь начинает возрастать: например, разрыв между абсолютной истиной какой-нибудь элементарной частицы и нашей относительной истиной о ней чрезвычайно велик. Между же Абсолютной истиной Вселенной, Абсолютной истиной Божества – и нашими относительными истинами о них разрыв велик необъятно.

Я высказываю мысли, которые после Канта должны, казалось бы, быть общеизвестными и общепринятыми. Однако, если бы они были усвоены каждым религиозно чувствующим и религиозно мыслящим человеком, ничьи претензии на личное или коллективное познание Абсолютной истины, ничьи претензии на абсолютную истинность какой-либо теории или учения не могли бы иметь места.

Как показано выше, Абсолютная истина есть достояние только Всеведущего Субъекта. Если бы такой истиной обладал какой-нибудь человеческий субъект, например коллективное сознание конкретно-исторической церкви, это обнаруживалось бы объективно в безусловном всеведении этого коллективного сознания. И тот факт, что таким всеведением не обладают ни один человеческий коллектив и ни одна личность, лишний раз показывает беспочвенность претензий какого бы то ни было учения на абсолютную истинность. Если бы представители Розы Мира вздумали когда-нибудь претендовать на абсолютную истинность ее учения, это было бы так же беспочвенно и нелепо.

Но столь же беспочвенно и нелепо утверждение, будто бы все учения или какое-либо одно учение ложно. Совершенно ложных учений нет и не может быть. Если бы появилось мнение, лишенное даже крупицы истинности, оно не могло бы стать учением, то есть переданной кому-то суммой представлений. Оно осталось бы собственностью того, кто произвел его на свет, что и случается, например, с философическими или псевдонаучными построениями некоторых душевнобольных. Ложными, в строгом смысле слова, могут быть только отдельные частные утверждения, которым способен придавать иллюзию истинности заемный свет от частноистинных тезисов, соседствующих с ним в общей системе. Однако имеется известное соотношение количества и весомости частноистинных и ложных тезисов, при котором сумма ложных начинает обесценивать крупицы истины, в данном учения заключенные. Далее следуют учения, в которых ложные утверждения не только обесценивают элемент истинного. но переводят всю систему в категорию отрицательных духовных величин. Подобные учения принято именовать учениями «левой руки». Будущее учение Противобога которым, по-видимому, ознаменуется предпоследний этап всемирной истории, построится таким образом, что при минимальном весе частноистинного элемента свет от него будет придавать вид истинности максимуму ЛОЖНЫХ утверждений. Этим и обусловится то обстоятельство, что это учение будет запутывать человеческое сознание в тенетах лжи прочнее и безвыходнее, чем какое бы то ни было другое.

Религии, к разряду учений «левой руки» не относящиеся, разнствуют между собой не в силу истинности одной из них и ложности остальных, а по двум совершенно другим координатам. А именно: во-первых – в силу различных ступеней своего восхождения к абсолютной истине, то есть сообразно убыванию в них субъективного, эпохального элемента. Это стадиальное различие можно условно назвать различием по вертикали, во-вторых – они разнствуют между собой в силу того, что они говорят о разном, отражают различные ряды объектов познания. Этот род различий – различий сегментарных – можно условно назвать различиями по горизонтали.

Оба вида различий не следует ни на минуту упускать из виду при рассмотрении вопроса об отношении Розы Мира к другим религиям.

В развитии науки мы наблюдаем непрерывный процесс накопления относительных частных истин и их совершенствование, уточнение. На очередной стадии отвергаются обычно не ряды накопленных ранее фактов, а лишь их устаревшее толкование. Случаи, когда старый ряд фактов ставился под сомнение и отвергался, как это произошло, например, с алхимией, – сравнительно редки. Но в истории религий господствуют, к сожалению, иные обычаи. Вместо преемственно сменяющих друг друга осмыслений не подвергающихся сомнению духовных фактов, мы видим чаще всего, как на очередной стадии религиозного развития отвергаются значительные ряды ранее постигнутых относительных, частных истин, а свой, новый ряд их, со включением некоторого числа старых, выдается за абсолютное. Это наблюдение особенно справедливо по отношению к смене так называемых языческих религий системами монотеизма.

Ясно, что сохранение нами подобных обычаев в условиях расширяющегося кругозора XX столетия привело бы нас, самое большее, к созданию еще одной секты. Привнесение в религию научной методики было бы, конечно, грубой ошибкой, столь же незаконной, как перенесение методов искусства на область науки. Но перенять доброе обыкновение ученых – не отвергать, а переосмыслять ряды накопленных ранее относительных истин – давно пора.

Из сказанного вытекает, что никакие учения, кроме учений «левой руки», распознаваемых, прежде всего, по их душевно растлевающему воздействию, не могут быть отвергнуты полностью. Они должны быть признаны недостаточными, обремененными субъективно-человеческими привнесениями: эпохальными, классовыми, расовыми, индивидуальными. Однако зерно относительной истинности, зерно познания «от нас» той или другой области трансфизического мира имеется в каждой из религий, и каждая такая истина драгоценна для всего человечества. Естественно при этом, что объем истинности систем, сложившихся в итоге опыта множества индивидуумов, как правило, больше объема истинности систем, распространенных только у небольших групп. Исключение могут составлять молодые системы, восходящие быть может, к широкому распространению, но, в силу естественного хода вещей, сперва минующие стадию келейного или ограниченно группового существования.

Подобные широко распространенные системы называются в данной концепции – как это будет подробно разъяснено несколько ниже – мифами. За мифами всегда стоит та или иная трансфизическая реальность, но она не может быть не искаженной и не запутанной привнесением в миф множества «человеческого, слишком человеческого». Методика высвобождения трансфизического зерна мифов из их человеческой шелухи вряд ли может быть, во всяком случае теперь, строго и точно сформулирована. Пока не удалось еще выработать необходимый для этого механизм критериев, которого в любом случае было бы достаточно. Да и сомнительно, разрешима ли подобная сложнейшая мистическая задача при помощи одного рацио. Можно, правда, построить исходя из телеологии истории определенную классификацию религий, которая позволила бы выделить религии высокоразвитые в особую группу, и убедиться, что есть тезисы, утверждаемые всей этой группой религий, хотя и с различной степенью чистоты и силы. К их числу принадлежат: тезис о единстве Бога, о множественности различных духовных иерархий, о множественности разнозначных миров, о бесконечной множественности становящихся монад, а также о существовании некоего общего нравственного закона, который характеризуется посю– или потусторонними воздаяниями за совершенное человеком в жизни. Во всем же остальном, и даже в истолковании только что перечисленных общих тезисов, мифы либо противоречат один другому, либо говорят о разном.

Однако, если во многих случаях индивидуальность субъекта привносит в представления о познаваемом нечто постороннее, сугубо человеческое, то, с другой стороны, столь же многочисленны случаи, когда какая-либо духовная истина может быть воспринята только определенным складом познающего сознания. Индивидуальность оказывается фактором, не замутняющим познание, но, наоборот, делающим его реально возможным. Телеологический процесс в религиозной истории человечества заключался отчасти именно в том, чтобы воздействием исторических и биографических факторов отшлифовать сознание отдельной личности, народа, расы, эпохи таким образом, чтобы сделать его способным к восприятию данных истин, данной трансфизической реальности. Другим же индивидуальностям, народам, расам, эпохам такое, отшлифованное определенным образом сознание и его религиозный опыт могли казаться странными, искаженными либо незрелыми, чреватыми всякого рода аберрациями.

Из сотен возможных примеров я возьму пока один, но чрезвычайно яркий: идею перевоплощений. Глубоко присущая индуизму и буддизму, имеющаяся в эзотерическом иудаизме (Каббала), идея эта отвергается ортодоксальным христианством и исламом. Следует ли, однако, думать на основании этой «невсеобщности» идеи, что она представляет собою расовую или стадиально-культурную аберрацию индийского сознания? Дело в том, что при согласовании тезисов различных религий надлежит, прежде всего, научиться отсеивать главное от второстепенного, общее от частного. «Общее», главное любого тезиса заключается в семени идеи, проявляющем чрезвычайную устойчивость в веках: брошенное в почву различных культурных сред, оно дает различные побеги – различные варианты данного тезиса. Если телеологическая направленность вообще имеется в истории, то, конечно, направленность эта должна сказаться прежде всего в бытии именно таких устойчивых духовных семян – в широко распространенных, исповедуемых миллионами сознаний основах идеи.

Семя идеи перевоплощений состоит в учении о некоем Я, совершающем свое космическое становление или известный отрезок его по ступеням последовательных существований в нашем физическом мире. Все остальное, как-то: духовно-материальная природа и структура перевоплощающегося, та или иная зависимость перевоплощений от закона кармы, распространение принципа перевоплощений также на мир животных или отрицание такого распространения – все это лишь варианты, разновидности основной идеи. И понятно, что в этих вариантах и деталях можно больше и чаще столкнуться с подлинными аберрациями, чем в ее семени, для восприятия которого народом индийским телеологические силы работали много веков, затратив неимоверный труд на ослабление у многих его представителей средостения между дневным сознанием и глубинной памятью – хранилищем воспоминаний о путях души до момента ее последнего воплощения. Ошибочность религиозных догматов заключается, по большей части, не в их содержании, а в претензиях на то, что утверждаемый догматом закон имеет всеобщее, универсальное, космическое значение, а утверждаемый догматом факт должен исповедоваться всем человечеством, ибо без этого будто бы нет спасения. Все изложенное приводит нас к признанию подлинности того духовного опыта, который отлился в идею перевоплощений: да, такой путь становления имеет место; ничего принципиально неприемлемого тут я христианства или ислама в существе этой идеи нет, кроме, разве, того, что об идее перевоплощений до нас не дошло никаких высказываний основателей христианства и ислама (что, впрочем, само по себе ничего не доказывает, так как в Евангелие и Коран попало, как известно, далеко не все, что они говорили). Но решительно не из чего не следует, что путь перевоплощений будто бы есть единственно возможный, единственно реальный путь становления индивидуального духа. Отшлифованное в таком направлении, чтобы постигнуть этот тип пути, сознание индийского народа, как часто в подобных случаях бывает, абсолютизировало свое открытие, стало глухо к восприятию других типов пути становления. С еврейским и арабским народами произошло то же самое, но под противоположным знаком: восприняв истину о другом пути становления, при котором воплощение в физическом слое совершается лишь один раз, сознание этих народов столь же неправомерно абсолютизировало этот второй тип пути. Этому способствует и то, что в различных метакультурах человечества может вообще преобладать тот или другой тип. В результате возникло между двумя группами мировых религий разногласие, кажущееся неразрешимым. В действительности же, обе эти антагонистические идеи истинны в своей основе, фиксируя два из возможных типов пути, и для снятия этого «противоречия» не требуется ничего, кроме отказа каждой из сторон от претензий на универсальную исключительность своей идеи.

Итак, одна из исторических причин непримиримых якобы противоречий между религиями заключается в неправомерной абсолютизации какого-либо тезиса.

А вот и другая причина.

Одним из основных догматов христианства является, как известно, учение о Троичности Божества. Основатель ислама отверг этот догмат, заподозрив в нем реминисценцию многобожия, а главное – потому, что его собственный духовный опыт не заключал в себе положительного указания на подобную истину. Но вряд ли стоит в XX веке повторять аргументацию христианских богословов, в свое время доказывавших и объяснявших коренное различие между догматом Троичности и многобожием: это настолько элементарно, что, надо полагать, теперь и среди магометанских мыслителей не найдется таких, которые, разбираясь в вопросах христианского вероучения, стали бы настаивать на этом ошибочном утверждении. Что же касается второго аргумента – того, что духовный опыт Мухаммеда не содержал подтверждения Троичности, – то он несостоятелен логически. Ничей вообще опыт не может содержать подтверждений всех истинных идей, возникших ранее, в ходе коллективного человеческого богопознания и миропознания. Всякий личный опыт ограничено только премудрость Всеведущего охватывает век) сумму истин «в себе». Поэтому то обстоятельство, что Мухаммед не пережил своим духовным опытом ничего, подтверждающего тезис Троичности, само по себе никак не должно служить аргументом для опровержения этой идеи, даже в глазах ортодоксальных мусульман. Вместо формулы «Пророк, познав совершенное единство Божие, убедился в ложности учения о Троице», следует, по справедливости, формулировать так: «Пророк, познав совершенное единство Божие, не получил, однако, указаний на Троичность Единого». Вполне естественно, что христианское вероучение не только не имеет никаких возражений против мусульманского учения о Единстве, но полностью с ним совпадает. Оно лишь дополняет этот тезис той идеей, которая одною своей устойчивостью две тысячи лет и своей распространенностью на миллиарды сознаний указывает на истинность своей основы. К чему же сводится противоречие между этими двумя главными догматами двух религий? Разве не к произвольному и неправомерному отрицанию одною из них того, о чем в ее собственном положительном опыте нет никаких данных?

Теперь мы видим вторую историческую и психологическую причину укоренившихся разногласий между вероучениями: неправомерное отрицание чужого утверждения только на том основании, что мы не располагаем положительными данными по этому вопросу.

К сожалению, разногласиям, основанным исключительно на этой логической и гносеологической несообразности, нет числа. Привлечем к рассмотрению еще один случай, известный каждому: ислам (суннизм) и протестантизм отрицают правомерность культа святых; почти все остальные религии его принимают и, в той или иной форме, осуществляют. Возражения против этого культа сводятся к тому, что человек не нуждается ни в каких посредниках между собой и Божеством и что духовные почести и молитвы, будучи возносимы не к Богу, а к тем, кто были людьми, – греховны, ибо ведут к обожествлению человека. Но что, собственно, значит эта знаменитая формула: «Человек не нуждается в посредниках»? Если в них не нуждается тот, кто эту мысль провозглашает, то откуда у него право говорить за других, даже за все человечество? Кто его уполномочивал? Уж не те ли миллиарды людей, которые во всех почти странах, во всех почти религиях ощущали живую вседневную потребность в таких посредниках, что и сделало существование культа святых психологически возможным? Если мы, не испытывая потребности в чем-либо (есть люди, не испытывающие потребности, например, в музыке), станем негодовать на всех, эту потребность испытывающих, как на глупых выдумщиков, корыстных лжецов или темных невежд, что мы докажем этим, кроме собственного невежества? – Второй довод – неправомерность воздавания божеских почестей и молитв, тем, кто были людьми. Но почестей божеских (в монотеистическом смысле) им и не воздают, никто их не приравнивает к Богу: мысль совершенно абсурдная, а для людей, выросших в христианских странах, непростительно невежественная. Правда, в индуизме имеется идея аватар – воплощений Вишну в человеческом облике; но то – аватары, а вовсе не святые. Перед святыми преклоняются именно как перед людьми, сумевшими преодолеть свое человеческое, либо как перед осуществителями воли Божией, посланцами мира горнего. Протестантизм отрицает понятие святости вообще. Но здесь обнаруживается скорее спор о частностях, чем о существе дела: ведь, отвергая аскетический монашеский идеал, Лютер и Кальвин не умаляли значения мирской праведности, хотя и понимали ее, с одной стороны, шире, чем католицизм, а с другой – несколько запретил своим последователям обращаться к его духу молитвенно. Это показывает чистоту и искренность его помыслов, но противоречит основам религиозно-нравственного миропредставления вообще. Ведь если праведность, как высшая самоотдача себя человечеству во имя Божие, есть безупречное и бескорыстное Ему служение (а если понимать праведность так, то смешно отрицать, что она существует на свете, встречается, хотя и редко, в жизни), – если так, то нельзя представить себе праведную душу, после кончины успокоившуюся в бездеятельном блаженстве. Всеми силами своей души, в том числе и такими, которые раскрываются только после смерти, праведник будет осуществлять помощь живущим и нижестоящим в их восходящем движении. Это также естественно, как помощь взрослого ребенку, и столь же мало, как эта помощь, умаляет или уничижает тех, на кого направлена. Вряд ли это могло быть неизвестно пророку Мухаммеду. Надо полагать, что некоторые крайности, излишества в культе святых, которые он наблюдал у христиан, побудили его запретить своим последователям какие бы то ни было установления этого рода. Возможно, он полагал, что этот запрет уравновешивается тем обстоятельством, что усопшие праведники не обязательно нуждаются в напоминании со стороны молящихся, чтобы оказывать им невидимую помощь. Так или иначе, решительно всякое учение, утверждающее истину духовного бессмертия и высокий нравственный закон, только вопреки логике и собственным принципам может полагать, будто дух праведника в его посмертии относится к нынеживущим бездеятельно и безучастно. Отрицание культа святых, или лучше сказать, праведных, логично только с одной точки зрения: материалистической. Но, с другой стороны, абсолютизирование культа святых как общеобязательного неправомерно в такой же степени. Бывают длительные этапы в пути души, даже в пути целого народа, когда им действительно не нужны никакие «посредники»; когда душа, сознательно или неосознанно, чувствует, что укрепление ее самостоятельности, силы, свободы, духовной воли исключает возможность обращения за помощью к кому-либо, кроме Самого Бога. На каком же основании и по какому праву будем мы навязывать такой личности участие в культе святых?

Значительно большую сложность являет основное противоречие между христианством и другими религиями: утверждение божественности Иисуса Христа, как догмат, почитание Его за воплощение одной из ипостасей Троицы. Всем известно, что остальные религии либо соглашаются на признание Иисуса пророком в ряду других пророков, либо игнорируют Его, иногда даже энергично отрицая Его провиденциальную миссию. Христианство же, со своей стороны, опираясь на слова своего Основателя о том, что никто не приходит к Отцу иначе, как через Сына, отрицает возможность спасения для всех не-христиан.

Представляется, однако, что много недоумений и грубых снижений идей мы избегнем, если во все речения Христа, до нас дошедшие, будем вникать, задавая себе вопрос: говорил ли в данном случае Иисус как личность, как конкретное историческое лицо, прожившее в такой-то стране от такой-то до такой-то даты, или же Его разумом и устами трансформируется в человеческие слова голос Бога, который Он слышит в себе. Каждое речение Христа требует рассмотрения именно под таким углом: говорит ли Он в данном случае как Вестник истин духовного мира или же как человек. Ибо нельзя представить, чтобы Иисус во все мгновения своей жизни говорил только как Вестник и никогда – просто как человек. Вряд ли подлежит сомнению, что в Его скорбном восклицании на кресте «Отче, Отче, векую Меня покинул?» запечатлена мука одной из тех минут, когда он, Иисус, человек, переживал трагедию оставленности, трагедию прерыва связи своего человеческого Я с Божественным Духом; а в учении Его, изложенном на Тайной вечере, все время слышится, как за местоимением первого лица предполагается Бог-Сын, Мировой Логос. – Такому разделению речей Христа на две группы следует подвергнуть все слова Его, сохраненные Евангелием. Совершенно очевидно в таком случае, что и слова Его о том, что никто не приходит к Отцу иначе, как через Сына, следует понимать не в том сниженном, суженном, оплотненном и безжалостном смысле, что не спасется будто бы ни одна душа человеческая, кроме христиан, а в том величественном, истинно духовном, космическом смысле, что всякая монада, восполнившая себя до конца, погружается в глубины Бога-Сына, Сердца и Демиурга вселенной, и только через этот всезавершающий акт возвращается к своему истоку, к Богу-Отцу, непостижимо отождествляясь Ему и всей Пресвятой Троице.

Один из виднейших деятелей религиозно-философской индийской общины Брахмо Самадж, Кешуб Чандер-Сен, высказал весьма глубокую мысль: он сказал, что мудрость индуистов, кротость буддистов, мужество магометан – все это от Христа. Очевидно, под этим именем он понимал в данном случае, конечно, не историческую личность Иисуса, а Логос, Себя в Иисусе Христе выразивший преимущественно, но не исключительно. В этой идее нащупывается, на мой взгляд, путь к такому углу зрения, на котором могут прийти к взаимопониманию христиане и многие течения восточной религиозности.

Думается также, что некоторые выражения, укоренившиеся в христианском богословии, почти механически повторяемые нами и как раз являющиеся неприемлемыми для других верований, нуждаются в пересмотре и уточнении. Как понимать, например, слово «вочеловечение» в применении к Иисусу Христу? Неужели мы и теперь представляем себе так, что Логос вселенной облекся составом данной человеческой плоти? Можем ли мы сделать допущение, что путем телеологической подготовки из поколения в поколение был создан, так сказать, телесный инструмент, индивидуальный физический организм, человеческий мозг, способный вместить Разум вселенной? Если так, то ведь надо полагать, что Иисус уже при жизни обладал всеведением, что не согласуется даже с фактами евангельской истории и с Его собственными словами. Не нестерпима ли для нас эта диспропорция масштабов: сближение категорий космических в самом предельном смысле с категориями локально-планетарными, узкочеловеческими? И нестерпима не потому, что она превышает границы нашего разумения, а, наоборот, потому что в ней слишком очевиден продукт мышления на определенной, давно минованной культурной стадии, когда вселенная представлялась в миллиарды раз миниатюрнее, чем она есть на самом деле, когда казалось реально возможным падение на землю твердого небесного свода и жуткий град из звезд, сорвавшихся с крюков, на которых они подвешены. Не точнее ли было бы поэтому говорить не о вочеловечении Логоса в существе Иисуса Христа, а о Его в Нем выражении при посредстве великой богорожденной монады, ставшей Планетарным Логосом Земли? Мы именуем Христа Словом, Но ведь говорящий не воплощает, а именно выражает себя в слове: Бог не воплощается, а выражает Себя в Христе. Именно в этом смысле Христос есть воистину Слово Божие. А если так, то отпадает еще одно из препятствий к соглашению христианства с некоторыми другими религиозными течениями.

Я коснулся кратко только четырех межрелигиозных разногласий. Исключая одно последнее, проистекающее из спорности и, может быть, недостаточной отчетливости формулировок, недостаточной откристаллизованности идей, остальные основаны на несовпадении духовного опыта великих визионеров, на том, что, при созерцании некоторых объектов с различных точек Шаданакара, под различным духовным углом созерцатели видят данный объект в различных аспектах. Условно можно назвать такие разногласия противоречиями по горизонтали, разумея под этим правомерность обеих точек зрения и их мнимую, а не истинную противоречивость.

Еще пример. С тех пор, как существуют христианство и ислам, они продолжают бороться с тем, что они называют язычеством. С течением веков человечество прониклось идеей о непримиримости, несовместимости монотеизма с многобожием, как своего рода аксиомой. Исследование того, почему и как это произошло, увело бы нас слишком в сторону. Существенно другое: на каком основании религии семитического корня, утверждающие бытие духовных иерархий и еще в средние века разработавшие до мелочей учение о них – ангелологию и демонологию, – ограничивают многообразие этих иерархий теми немногими, которые были включены в эти средневековые схемы? Имеется ли хоть тень последовательности в их принципиальном отказе всякому опыту о духовных иерархиях – в истинности? Решительно никаких оснований для этого, кроме опять-таки ссылок на молчание об этом Евангелия и Корана. Именно ввиду недостаточности оснований для огульного отрицания церковь в первые века христианства не столько отрицала богов олимпийского пантеона, сколько отождествляла их с демонами и бесами семитических канонизированных текстов. При этом, вопреки очевидности, игнорировался характер этих божеств, какой восприняло политеистическое духопознание, и им произвольно приписывались снижающие и опорочивающие черты либо же нарочито подчеркивался слишком антропоморфный элемент, привнесенный в эти представления субъектом познания – политеистическим человечеством и к тому времени сохранившийся уже только в их низших, простонародных вариантах. Как будто признание истинности бытия иерархий природы, великих стихиалей или духов-народоводителей могло поколебать единство Бога – Творца и зиждителя вселенной, истока и устья мирового потока жизни – больше, чем признание других Его прекрасных детей – ангелов и архангелов, а также тех демонов, о которых трактовалось в канонизированных поучениях Библии!

К сожалению, это древнее недоразумение не разъяснено до сих пор: от античного многобожия давно ничего не осталось, но ожесточенная, узкая, лишенная всякой мудрости нетерпимость проявляется всякий раз, когда христианским церквам или по крайней мере тем, кто говорит от их имени, доводится высказывать свое суждение по вопросам индусских, китайских, японских, тибетских систем. Столь же нетерпимы и две другие религии семитического корня. Здесь налицо типичный случай разнствования религий по горизонтали: не противореча друг другу по существу, не сталкиваясь друг с другом в необозримом духовном космосе, христианство и индуизм, буддизм и ислам, иудейство и религия шинто говорят о разном, о разных, так сказать, духовных странах, о разных сегментах Шаданакара; ограниченность же человеческая толкует это как противоречия и объявляет одно из учений истинным, а остальные – ложными. – «Если Бог един, то другие боги суть, так сказать, самозванцы: это – или бесы, или игра человеческого воображения». Какая детская мысль! Господь Бог един, но богов много; начертание этого слова в русском языке то с большой, то с малой буквы достаточно ясно говорит о различиях содержания, вкладываемого в это слово в обоих случаях. Если же повторение этого слова в различных смыслах пугает кого-нибудь, пусть он заменит его, говоря о политеизме, каким-нибудь другим: «великие духи», «великие иерархии», но от этого ничего не изменится, если не считать того, что употребление слова «дух» может в ряде случаев повести к недоразумениям, ибо многие из этих богов суть не духи, а могучие существа, обладающие материальной воплощенностыо, хотя и в других, трансфизических слоях бытия.

Все эти основанные на недоразумениях разногласия между религиями приводят на память одно сравнение, когда-то встреченное мною в религиозной литературе, хотя я и не помню, где именно: как если бы несколько путешественников поднимались с разных сторон на одну и ту же гору, видели и обследовали различные ее склоны, а по возвращении заспорили бы о том, кто из них видел реально существующее, а кто – причуды собственного воображения; причем каждый рассуждают бы, что гора именно такова, каковой она оказалась с его стороны, а свидетельства других путешественников о других ее сторонах – лживы, абсурдны и являют собой западню для душ человеческих. Таким образом, первый вывод, вытекающий из сопоставления междурелигиозных разногласий, заключает в себе путь к устранению тех из них, которые основаны либо просто на недоразумении, либо на несовпадении объектов религиозного познания в различных рядах опыта, то есть противоречия «по горизонтали».

Но не только политеизм, но и анимизм, и праанимизм не исчерпываются мутными, случайными, субъективными образами, возникавшими в сознании первобытного человечества: трансфизическая реальность стоит и за ними. Провидение именно потому и есть Провидение, что оно никогда не оставляло народы и расы быть игралищем фантазмов и иллюзий, без всякой возможности соприкоснуться с высшей реальностью. Не Бога, а темную, злобную силу пришлось бы признать за истинного вожатого человечества, если представить себе, что десятки тысяч лет первобытному человечеству преграждалась всякая возможность пережить что-либо духовное или по крайней мере иноматериальное, соприкоснуться с чем-либо, кроме физического мира да собственных фантасмагорий.

– Пусть так, но чем может духовный опыт «дикаря» обогатить нас – нас, стоящих на столь высокой, сравнительно с ним, ступени духопознания? – А вот именно тем, что было постигнуто тогда, в той обстановке, тою неповторимой психикой, но не передалось, утратимтесь, не было преемственно воспринято последующими формами духопознания в свою сокровищницу. Специальное исследование магических представлений и опыта пралогического мышления под этим углом зрения помогло бы не только «реабилитации» этих древних верований в их существенных чертах, но и нашло бы для них место в начинающем формироваться теперь синтетическом религиозном мировоззрении. Выяснилось бы, например, что представления австралийского племени арунта о единой жизненной субстанции, переливающейся в материи непрерывно и повсеместно, из существа в существо, из предмета в предмет (а в таких представлениях заключается, в сущности, вся религия этого племени), есть древнейшее откровение человечества о трансфизическом космосе: это есть живое, ярчайшее, безусловнейшее, чем когда-либо потом, переживание единой жизненной силы; австралийцы окрестили ее арунгвильтой, высокоразвитый брахманизм называет ее праной, а как назовет ее через двадцать или тридцать лет мировая наука – это мы еще услышим.

Это разногласие – утверждение тезиса об арунгвильте-пране[2] древнейшими верованиями и отрицание его подавляющим большинством позднейших религиозных учений – можно рассматривать как разногласие стадиальное, разногласие «по вертикали», разногласие между различными ступенями религиозного познания. Но и здесь мы наталкиваемся на ту же ошибку, тот же неправомерный подход к чужому опыту, с которым мы познакомились, разбирая вопрос об отрицании исламом культа святых или идеи Троичности. И здесь, подо всеми доводами, которые приводятся против древнейшего откровения, таится все тот же наивный ход мысли: об арунгвильте-пране ничего не говорят авторитетные для меня канонизированные тексты; следовательно, ее нет. Ход мысли, по меньшей мере, опасный, потому что в таком случае придется отрицать реальность не только арунгвильты-праны, но и радиоволн, и элементарных частиц, и множества химических элементов, и галактик, и даже, например, планеты Уран, ибо обо всем этом канонические тексты хранят абсолютное молчание.

Выясняется, таким образом, еще и следующее: решительная необходимость учесть то, что не было учтено в эпоху формирования старинных, так сказать, классических конфессий: опыт первобытного духопознания, а так же то, что не могло быть учтено тогда по самому ходу вещей: опыт многовековой эволюции религий на всех континентах, опыт мировой истории и опыт науки. Материал этих рядов опыта учит нас подходить ко всем догматам и тезисам динамически, уметь понять всякий тезис как звено в цепи религиозно-исторического развития и уметь расслоить его на два, а то и на три пласта. Глубиннейший пласт есть основа идеи, содержащая относительную частную истину. Другой пласт есть специфическая окраска, разработка, детализация идеи в той мере, в какой индивидуальный, расовый или эпохальный аспект ее оправдан, ибо именно такой и только такой расовый или эпохальный склад души дал возможность этому народу вообще воспринять эту идею. Самый же внешний, третий пласт – шелуха, аберрации, неизбежная муть человеческих сознаний, сквозь которую проникает свет откровения. Следовательно, опыт всех стадий развития, в том числе политеистической, анимистической и пр., должен быть освобожден от своего внешнего пласта, от шелухи, заново осмыслен и включен в мировоззрение религии итога. Конечно, принцип такой работы здесь едва намечен, системы критериев нуждаются в огромной разработке, да и вообще такой пересмотр «религиозного наследия» – задача колоссальная, требующая совместного труда многих и многих; в настоящее время для нее нет даже и кадров, не говоря о прочих необходимых условиях. Но если эта задача велика, то чем скорее будет приступлено по крайней мере к подготовительной работе, тем лучше. Не надо преуменьшать трудностей, но есть все основания для надежд на то, что при условии доброй воли, при энергии и инициативности руководящих лиц пропасти и рвы, разделяющие ныне все религии, будут постепенно засыпаны, и хотя каждая из религий сохранит своеобразие и неповторимость, но некоторый духовный союз, некоторого рода уния сможет со временем объединить все учения «правой руки».

Известно, что многие японцы, исповедующие христианство, остаются в то же время верными шинтоизму. Правоверного католика или протестанта, да и православного тоже это коробит, он не может понять, как это психологически возможно, и даже ощущает в этом явлении нечто как бы кощунственное. Но безо всякого кощунства это возможно и даже совершенно естественно потому, что опыт христианства и опыт шинтоизма различествуют по горизонтали: они – о разном. Шинтоизм есть национальный миф. Это есть аспект мирового религиозного откровения, обращенный к народу японскому и только к нему. Это – осмысление духовной, лучше сказать, трансфизической реальности, надстоящей над японским народом и только над ним и проявлявшейся в его истории и культуре. В шинтоизме не найти ответов на вопросы космического, планетарного или общечеловеческого характера: о Творце мира, о происхождении зла и страдания, о путях космического становления. Он говорит только о метаистории Японии, о ее метакультуре, об иерархиях, ею народоводительствующих, и о небесном соборе просветленных душ, поднявшихся в высшие миры Шаданакара именно из Японии. Синкретизм японцев, то есть одновременное исповедание ими шинтоизма и католичества, шинтоизма и буддизма, есть не психологический парадокс, а, напротив, первый намек на то, как должны дополнять гармонически друг друга опыты и истины различных религий.

Конечно, прежде чем станет осуществимой уния между христианством и другими религиями и культами «правой руки» – а это есть одна из исторических задач Розы Мира, – естественно достичь воссоединения христианских церквей: подготовку такого воссоединения, богословскую, философскую, психологическую, культурную и организационную, Роза Мира будет проводить с неослабевающим воодушевлением. Пока воссоединения христианства не произошло, пока Восьмой вселенский собор (или несколько последовательных соборов) не рассмотрят весь объем старой догматики и не внесут в него ряд тезисов, основанных на духовном опыте последней тысячи лет, пока они не санкционируют наивысшим авторитетом воссоединенного христианства тезисы учения Розы Мира, до тех пор эти тезисы могут, конечно, исповедоваться, утверждаться, проповедоваться, но не должны быть отлиты в замкнутые, завершенные, безусловные формы, рекомендуемые к исповеданию всем христианам.

В этом воссоединении христианских конфессий и в дальнейшей унии всех религий Света ради общего сосредоточения всех сил на совершенствовании человечества и на одухотворении природы Роза Мира видит свою надрелигиозность и интеррелигиозность.

Религиозная исключительность ее последователям не только чужда – она для них невозможна. Со-верчеству со всеми народами в их наивысших идеалах – вот чему учит ее мудрость.

Строение Розы Мира предполагает поэтому ряд концентрических кругов. Почитаться пребывающими вне всеобщей церкви не должны последователи никакой религии «правой руки»; те же из них, кто еще не достиг сознания надрелигиозного единства, занимают внешние из этих кругов. Средние круги охватывают менее деятельных, менее творческих из числа последователей Розы Мира; внутренние же – тех, кто смысл своего существования положил в сознательном и свободном богосотворчестве.

Пусть христианин вступает в буддийский храм с трепетом и благоговением: тысячи лет народы Востока, отделенные от очагов христианства пустынями и горными громадами, постигали через мудрость своих учителей истину о других краях мира горнего. Сквозь дым курений здесь мерцают изваяния высоких владык иных миров и великих вестников, об этих мирах говоривших людям. Мирам этим не соприкоснулся западный человек; пусть же обогатятся его разум и душа хранимым здесь знанием.

Пусть мусульманин входит в индуистский храм с мирным, чистым и строгим чувством: не ложные боги взирают на него здесь, но условные образы великих духов, которых поняли и страстно полюбили народы Индии и свидетельство о которых следует принимать другим народам с радостью и доверием.

И пусть правоверный шинтоист не минует неприметного здания синагоги с пренебрежением и равнодушием: здесь другой великий народ, обогативший человечество глубочайшими ценностями, оберегает свой опыт о таких истинах, которыми духовный мир открылся ему – и никому более.

Розу Мира можно сравнить с опрокинутым цветком, корни которого – в небе, а лепестковая чаша – здесь, в человечестве, на земле. Ее стебель – откровение, через него текут духовные соки, питающие и укрепляющие ее лепестки, – благоухающий хорал религий. Но, кроме лепестков, у нее есть сердцевина: это – ее собственное учение. Учение это не есть механическое сочетание наиболее высоких тезисов различных теософем прошлого: кроме нового отношения к религиозному наследию, Роза Мира осуществляет новое отношение к природе, к истории, к судьбам человеческих культур, к их задачам, к творчеству, к любви, к путям космического восхождения, к последовательному просветлению Шаданакара. В иных случаях отношение это ново потому, что хотя отдельные деятели прошлого говорили о нем, но религией, но церковью оно принимается и исповедуется впервые. В других случаях отношение Розы Мира оказывается новым в безотносительном смысле, потому что его еще не высказывал никто никогда. Это новое отношение вытекает из нового духовного опыта, без которого, вместо Розы Мира, был бы возможен только рассудочный и бесплодный религиозный эклектизм.

Но прежде чем перейти к содержанию этого духовного опыта, к основам этого учения, предстоит уяснить, на каких путях души этот опыт приобретается и какими методами можем мы облегчить или ускорить для себя его приобретение.

 

 

КНИГА II. О МЕТАИСТОРИЧЕСКОМ И ТРАНСФИЗИЧЕСКОМ МЕТОДАХ ПОЗНАНИЯ

 

ГЛАВА 1. НЕКОТОРЫЕ ОСОБЕННОСТИ МЕТАИСТОРИЧЕСКОГО МЕТОДА

 

Общеизвестно выражение: «религиозное чувство». Это выражение неправильное: религиозного чувства «вообще» не существует, а существует необозримый мир религиозных чувств и переживаний, бесконечно разнообразных, часто контрастирующих между собой, различных и по своему эмоциональному содержанию, и по объекту своей направленности, и по силе, и по тону, и, так сказать, своему цвету. Широты и многообразия этого мира даже не подозревает тот, кто лишен собственного религиозного опыта и заключает о нем только по свидетельствам других: свидетельства эти, при отсутствии личного опыта, почти всегда воспринимаются с недоверием, с предубеждением, со склонностью истолковывать их сообразно не с утверждениями самих свидетельствующих, а с догматическими положениями арелигиозных схем.

Многообразию мира религиозных чувств соответствует и многообразие методов религиозного познания. Излагать эти методы значит писать фундаментальное исследование по истории и психологии религий. Подобная задача не имеет никакого отношения к задаче настоящей книги. В задачу книги входит – как один из компонентов – намерение дать понятие лишь о некоторых методах религиозного познания, а именно тех, которые, как мне кажется, имеют наибольшее творческое значение на текущем историческом этапе.

Произошла бы самая печальная ошибка, если бы кто-нибудь заподозрил автора этой книги в претензиях на роль одного из основоположников великого дела – исторического, культурного и общественного – созидания того, что обозначается здесь словами «Роза Мира». Все обстоит совсем иначе. Роза Мира может явиться и появится только в результате совместного труда огромного числа людей. Я убежден, что не только в России, но и во многих других краях Земли – в первую очередь, кажется, в Индии и Америке, происходит тот же процесс: та же грандиозная потусторонняя реальность вторгается в человеческое сознание, сначала – сознание единиц, потом сотен, чтобы позднее стать достоянием миллионов. Да, теперь, сейчас, вот в эту самую минуту, люди, еще ничего не знающие друг о друге, иногда разделенные огромными пространствами и рубежами государств, иногда – лишь стенами нескольких домов, переживают потрясающие прорывы сознания, созерцают трансфизическую высь и трансфизическую глубь, и некоторые силятся – каждый сообразно личным способностям и складу души – выразить или хоть приближенно отобразить этот опыт в творениях слова, кисти и музыки. Не знаю сколько, но, по-видимому, уже немало людей стоят в этом потоке откровения. И моя задача – выразить его так, как переживаю его именно я, – и только.

Следовательно, речь здесь пойдет не о научном строе мышления и познания и даже не о художественном, но о таком, понимание которого требует некоторой перестройки представлений, господствующих в России последние сорок лет.

Я полагаю, что серьезное вникновение исследователей. стоящих на высоте современной физиологии и психологии, в огромную апокалиптическую литературу, в автобиографические свидетельства духовных авторов и некоторых религиозных деятелей, имевших опыт подобного рода, непредубежденное изучение и обобщение материала, рассеянного в трудах по сравнительной религиологии, – все это приведет со временем к выработке научной методики, на основе которой удалось бы заложить фундамент гносеологии религиозного и, в частности, метаисторического познания. Можно себе представить возникновение научно-педагогической практики, ставящей целью овладеть механизмом этого познания, дать личности, до сих пор воспринимавшей этот процесс пассивно, способы вызывать его и управлять им, хотя бы отчасти. Но все это – дело будущего, и притом не близкого. Пока несомненно только то, что многообразие этого процесса зависит и от субъекта, и от объекта познания. Нельзя объять необъятного; я могу говорить здесь лишь о том варианте процесса, с которым меня столкнула собственная жизнь. Придется идти на то, чтобы усилить в книге элемент автобиографический, хотя я лично, при любых иных обстоятельствах, этого элемента стремился бы избегать.

В центре внимания при этом будут три вида религиозного познания: метаисторический, трансфизический и вселенский. Впрочем, проводить вполне четкую границу между ними невозможно, да и не нужно.

Прежде всего: что, собственно, разумеется здесь под метаисторией?

Метаистория есть, говорит Сергей Булгаков, едва ли не единственный русский мыслитель, поставивший эту проблему ребром, – метаистория есть «ноуменальная сторона того универсального процесса, который одной из своих сторон открывается для нас как история"[3] . Мне думается, однако, что применение кантовской терминологии к проблемам этого порядка вряд ли поможет уяснению существа дела. Понятия ноуменального и феноменального были выработаны иным ходом мысли, вызваны иными философскими потребностями. Объекты метаисторического опыта могут быть втиснуты в систему этой терминологии лишь по способу Прокруста.

Еще неправомернее сближение метаистории с каким-либо из видов философии истории. Философия истории есть именно философия; метаистория же всегда мифологична.

Так или иначе, термин «метаистория» употребляется в настоящей книге в двух значениях.

Во-первых – как лежащая пока вне поля зрения науки, вне ее интересов и ее методологии совокупность процессов, протекающих в тех слоях инобытия, которые, будучи погружены в другие потоки времени и в другие виды пространства, просвечивают иногда сквозь процесс, воспринимаемый нами как история. Эти потусторонние процессы теснейшим образцом с историческим процессом связаны, его собою в значительной степени определяют, но отнюдь с ним не совпадают и с наибольшей полнотой раскрываются на путях именно того специфического метода познания, который следует назвать метаисторическим.

Во-первых – как лежащая пока вне поля зрения науки, вне ее интересов и ее методологии совокупность процессов, протекающих в тех слоях инобытия, которые, будучи погружены в другие потоки времени и в другие виды пространства, просвечивают иногда сквозь процесс, воспринимаемый нами как история. Эти потусторонние процессы теснейшим образцом с историческим процессом связаны, его собою в значительной степени определяют, но отнюдь с ним не совпадают и с наибольшей полнотой раскрываются на путях именно того специфического метода познания, который следует назвать метаисторическим.

Второе значение слова «метаистория» – это учение об этих процессах инобытия, учение, разумеется, не в научном, а именно в религиозном смысле.

Нет ничего удивительного в том, что возможность познания этих процессов обусловлена для различных индивидуумов рядом психологических, а может быть, и физиологических предпосылок. Очевидно, мы имеем здесь дело с некоторой врожденной предрасположенностью; мы столь же мало можем вызвать или уничтожить ее, как, например, врожденное свойство музыкальности. Однако самая эта способность может быть на протяжении жизни или заглушена, или просто остаться неиспользованной, как зарытый в землю талант, или, наконец, подвергнуться развитию, иногда даже чрезвычайно ускоренному. Научно-воспитательная система, которая кажется нам возможной в будущем, способствовала бы именно развитию этой способности. Пока же средства положительного воздействия на эту способность приходится нащупывать почти вслепую, и заметного развития ее на протяжении жизни не получилось бы, вероятно, совсем, если бы некоторые силы, действуя навстречу нашим усилиям, не брали бы на себя огромный труд развития в нас соответствующих органов восприятия. Однако кажется весьма правдоподобным, что для возникновения процесса метаисторического познания необходимо, кроме врожденных свойств и деятельной помощи Провиденциальных сил, и кое-что приобретенное нами самими, например – наличие пусть скромного, но безусловного запаса положительных исторических сведений. Для человека совершенно невежественного, никак не переживающего своей связи с историческим потоком явлений, живи он в австралийской пустыне или в дебрях современного города-гиганта, метаисторический метод познания закрыт. Участием в накоплении вот этого именно запаса исторических сведений и ограничивается пока роль научного фактора в разбираемом психологическом процессе, точнее – в подготовке к этому процессу. Самый же процесс, по крайней мере, тот его вариант, который мне знаком, не имеет к научным формам познания ни малейшего отношения. Повторяю это и подчеркиваю.

Состоит он из трех последовательных стадий.

Первая стадия заключается в мгновенном внутреннем акте, совершающемся без участия воли субъекта и, казалось бы, без ви– димой предварительной подготовки, хотя, конечно, в действитель– ности такая подготовка, только протекающая за порогом сознания, должна иметь место.

Содержанием этого акта является молниеносное, но охватывающее огромные полосы исторического времени переживание нерасчленимой ни на какие понятия и невыразимой ни в каких словах сути больших исторических феноменов. Формой же такого акта оказывается сверх меры насыщенная динамически кипящими образами минута или час, когда личность ощущает себя как тот, кто после долгого пребывания в тихой и темной комнате был бы вдруг поставлен под открытое небо в разгар бури – вызывающей ужас своей грандиозностью и мощью, почти ослепляющей и в то же время переполняющей чувством захватывающего блаженства. О такой полноте жизни, о самой возможности такой полноты, личность раньше не имела никакого представления. Синтетически охватываются единовременно целые эпохи, целый – если можно так выразиться – метаисто-рический космос этих эпох с великими, борющимися в нем началами. Ошибочно было бы предполагать, что эти образы имеют непременно зрительную форму. Нет, зрительный элемент включается в них, как, может быть, и звуковой, но сами они так же относятся к этим элементам, как, например, океан относится к водороду, входящему в состав его воды. Дать представление об этом переживании крайне трудно за отсутствием сколько-нибудь точных аналогий с чем-либо другим, более известным.

Переживание это оказывает потрясающее действие на весь душевный состав. Содержание его столь превосходит все, что находилось раньше в круге сознания личности, что оно будет много лет питать собою душевный мир пережившего. Оно станет его драгоценнейшим внутренним достоянием.

Такова первая стадия метаисторического познания. Мне кажется допустимым назвать ее метаисторическим озарением[4].

Результат озарения продолжает храниться в душевной глубине, храниться не как воспоминание, а как нечто живое и живущее. Оттуда постепенно, годами, поднимаются в круг сознания отдельные образы, идеи, целые концепции, но еще больше остается их в глубине, и переживший знает, что никакая концепция никогда не сможет охватить и исчерпать этого приоткрывшегося ему космоса метаистории. Эти-то образы и идеи становятся объектом второй стадии процесса.

Вторая стадия не обладает тем моментальным характером, как первая: она представляет собою некоторую цепь состояний – цепь, пронизывающую недели и месяцы и проявляющуюся почти ежедневно. Это есть внутреннее созерцание, напряженное вживание, сосредоточенное вглядывание – иногда радостное, иногда мучительное – в исторические образы, но не замкнутые в самих себе, а воспринимаемые в их слитности со второй, метаисторической реальностью, за ними стоящей. Выражение «вглядываться» я употребляю здесь условно, а под словом «образы» разумею опять-таки не зрительные представления только, но представления синтетические, включающие зрительный элемент лишь постольку, поскольку созерцаемое может вообще иметь зрительно представимый облик. При этом крайне важно то, что содержанием подобного созерцания бывают в значительной мере и явления иномерных слоев материальности; ясно, что воспринимать их могут не физические органы зрения и слуха, но некоторые другие, имеющиеся в составе нашего существа, но обычно отделенные как бы глухою стеной от зоны дневного сознания. И если первая стадия процесса отличалась пассивным состоянием личности, ставшей как бы невольным зрителем ошеломляющего зрелища, то на второй стадии возможно, в известной мере, направляющее действие личной воли, – иногда, например, в выборе того или иного объекта созерцания. Но чаще, и как раз в наиболее плодотворные часы, образы всплывают непроизвольно, излучая, сказал бы я, такую завораживающую силу и приоткрывая такоймногопланный смысл, что часы созерцания превращаются в ос– лабленные подобия минут озарения. При известной творческой предрасположенности субъекта образы эти могут в иных случаях становиться источником или стержнем, осью художественных произ– ведений; и сколь мрачны и суровы ни были бы некоторые из них, но величие этих образов таково, что трудно найти равное тому наслаждение, которое вызывается их созерцанием.

Именно метаисторическим созерцанием можно, мне кажется, назвать эту вторую стадию процесса.

Картина, создающаяся таким образом, подобна полотну, на котором ясны отдельные фигуры и, быть может, их общая композиция, но другие фигуры туманны, а некоторые промежутки между ними ничем не заполнены; иные же участки фона или отдельные аксессуары отсутствуют вовсе. Возникает потребность уяснения неотчетливых связей, наполнения скитающихся пустот. Процесс вступает в третью стадию, наиболее свободную от воздействия внеличных и внерассудочных начал. Ясно поэтому, что именно на третьей стадии совершаются наибольшие ошибки, неправильные привнесения, слишком субъективные истолкования. Главная помеха заключается в неизбежно искажающем вмешательстве рассудка: вполне отделать я от этого, по-видимому, почти невозможно. Возможно другое: уловив внутреннюю природу метаисторической логики, удаются иной раз перестроить в ее направлении даже работу рассудка Эту третью стадию процесса естественно назвать метаисторическим осмыслением.

Таким образом, метаисторическое озарение, метаисторическое созерцание и метаисторическое осмысление можно фиксировать как три стадии того пути познания о котором идет речь.

Оговорю возможность еще одного рода состояния представляющих разновидность состояний первой ста дни. Это – озарение особого типа, связанное с переживанием метаисторических начал демонической природы; некоторые из них обладают огромною мощью и обширною сферой действия. Это состояние, которое было б правильно назвать инфрафизическим прорывом психики, крайне мучительно и по большей части насыщено чувством своеобразного ужаса. Но, как и в остальных случаях, за этим состоянием тоже следуют стадии созерцания и осмысления.

Мои книги, написанные или пишущиеся в чисто поэтическом плане, зиждутся на личном опыте метаисторического познания. Концепция, являющаяся каркасом этих книг, выведена целиком из этого опыта. Откуда я взял эти образы? кто и как внушил мне эти идеи? как право имею я говорить с такой уверенностью? могу ли я дать какие-нибудь гарантии в подлинности свое опыта? – Теперь, здесь, в одной из вступительных частей книги «Роза Мира», я отвечаю на эти вопросы, как могу. В автобиографической конкретизации нет ничего для меня привлекательного, я стараюсь ее свести к минимуму. Но в этот минимум входит, конечно, краткий отчет о том, где, когда и при каких обстоятельствах были пережиты мной часы метаисторического озарения.

Первое событие этого рода, сыгравшее в развит моего внутреннего мира огромную, во многом даже определяющую роль, произошло в августе 1921 года, когда мне еще не исполнилось пятнадцати лет. Это случилось в Москве, на исходе дня, когда я, очень полюбивший к тому времени бесцельно бродить по улицам и беспредметно мечтать, остановился у парапета в одном из скверов, окружавших Храм Христа Спасителя и приподнятых над набережной. Московские старожилы еще помнят, какой чудесный вид открывался оттуда на реку, Кремль и Замоскворечье с его десятками колоколен и разноцветных куполов. Был, очевидно, уже седьмой час, и в церквах звонили к вечерне… – Событие, о котором я заговорил, открыло передо мной или, вернее, надо мной такой бушующий, ослепляющий, непостижимый мир, охватывавший историческую действительность России в странном единстве с чем-то неизмеримо большим над ней, что много лет я внутренне питался образами и идеями, постепенно наплывавшими оттуда в круг сознания. Разум очень долго не мог справиться с ними, пробуя создавать новые и новые конструкции, которые должны были сгармонизировать противоречивость этих идей и истолковать эти образы. Процесс слишком быстро вступил в стадию осмысления, почти миновав промежуточную стадию созерцания. Конструкции оказались ошибочными, разум не мог стать вровень со вторгавшимися в него идеями, и потребовалось свыше трех десятилетий, насыщенных дополняющим и углубляющим опытом, чтобы пучина приоткрывшегося в ранней юности была правильно понята и объяснена.

Второе событие этого порядка я пережил весной 1928 года в церкви Покрова-в-Левшине, впервые оставшись после пасхальной заутрени на раннюю обедню: эта служба, начинающаяся около двух часов ночи, ознаменовывается, как известно, чтением – единственный раз в году – первой главы Евангелия от Иоанна: «В начале бе Слово». Евангелие возглашается всеми участвующими в службе священниками и дьяконами с разных концов церкви, поочередно, стих за стихом, на разных языках – живых и мертвых. Эта ранняя обедня – одна из вершин православного – вообще христианского – вообще мирового богослужения. Если предшествующую ей заутреню можно сравнить с восходом солнца, то эта обедня – настоящий духовный полдень, полнота света и всемирной радости. Внутреннее событие, о котором я говорю, было и по содержанию своему, и по тону совсем иным, чем первое: гораздо более широкое, связанное как бы с панорамой всего человечества и с переживанием Всемирной истории как единого мистического потока, оно, сквозь торжественные движения и звуки совершавшейся передо мной службы, дало мне ощутить тот вышний край, тот небесный мир, в котором вся наша планета предстает великим Храмом и где непрерывно совершается в невообразимом великолепии вечное богослужение просветленного человечества.

В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы на одном из московских заводов, я захворал и ночью, в жару, приобрел некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не усмотрит ничего, кроме бреда, но для меня – ужасающий по своему содержанию и безусловный по своей убедительности. Существо, которого касался этот опыт, я обозначал в своих книгах и обозначаю здесь выражением «третий уицраор». Странное, совсем не русское слово «уицраор» не выдумано мною, а вторглось в сознание тогда же. Очень упрощенно смысл этого исполинского существа, схожего, пожалуй, с чудищами морских глубин, но несравненно превосходящего их размерами, я бы определил как демона великодержавной государственности. Эта ночь оставалась долгое время одним из самых мучительных переживаний, знакомых мне по личному опыту. Думаю, что если принять к употреблению термин «инфрафизические прорывы психики», то к этому переживанию он будет вполне применим.

В ноябре 1933 года я случайно – именно совершенно случайно – зашел в одну церковку во Власьевском переулке. Там застал я акафист преподобному Серафиму Саровскому. Едва я открыл входную дверь, прямо в душу мне хлынула теплая волна нисходящего хорового напева. Мною овладело состояние, о котором мне чрезвычайно трудно говорить, да еще в таком протокольном стиле. Непреодолимая сила заставила меня стать на колени, хотя участвовать в коленопреклонениях я раньше не любил: душевная незрелость побуждала меня раньше подозревать, что в этом движении заключено нечто рабское. Но теперь коленопреклонения оказалось недостаточно. И когда мои руки легли на ветхий, тысячами ног истоптанный коврик, распахнулась какая-то тайная дверь души, и слезы ни с чем не сравнимого блаженного восторга хлынули неудержимо. И, по правде сказать, мне не очень важно, как знатоки всякого рода экстазов и восхищении назовут и в какой разряд отнесут происшедшее вслед за этим. Содержанием же этих минут был подъем в Небесную Россию, переживание Синклита ее просветленных, нездешняя теплота духовных потоков, льющихся из того средоточия, которое справедливо и точно именовать Небесным Кремлем. Великий дух, когда-то прошедший по нашей земле в облике Серафима Саровского, а теперь – один из ярчайших светильников Русского Синклита, приблизился и склонился ко мне, укрыв меня, словно эпитрахилью, шатром струящихся лучей света и ласкового тепла. – В продолжение почти целого года, пока эту церковь не закрыли, я ходил каждый понедельник к акафистам преподобному Серафиму и – удивительно! – переживал это состояние каждый раз, снова и снова, с неослабевающей силой.

В начале 1943 года я участвовал в переходе 196-й стрелковой дивизии по льду Ладожского озера и, после двухдневного пути через Карельский перешеек, вошел поздно вечером в осажденный Ленинград. Во время пути по безлюдному, темному городу к месту дислокации мною было пережито состояние, отчасти напоминавшее то давнишнее, юношеское, у храма Спасителя, по своему содержанию, но окрашенное совсем не так: как бы ворвавшись сквозь специфическую обстановку фронтовой ночи, сперва просвечивая сквозь нее, а потом поглотив ее в себе, оно было окрашено сурово и сумрачно. Внутри него темнело и сверкало противостояние непримиримейших начал, а их ошеломляющие масштабы и зиявшая за одним из них великая демоническая сущность внушали трепет ужаса. Я увидел третьего уицраора яснее, чем когда-либо до того, – и только веющее блистание от приближавшегося его врага – нашей надежды, нашей радости, нашего защитника, великого духа-народоводителя нашей родины – уберегло мой разум от непоправимого надлома[5].

Наконец, нечто схожее, но уже полностью свободное от метафизического ужаса, было мною пережито в сентябре 1949 года во Владимире, опять-таки ночью, в маленькой тюремной камере, когда мои единственный товарищ спал, и несколько раз позднее, в 1950-53 годах, тоже по ночам, в общей тюремной камере. Для «Розы Мира» недостаточно было опыта, приобретенного на таком пути познания. Но самое движение по этому пути привело меня к тому, что порою я оказывался способным сознательно воспринять воздействие некоторых Провиденциальных сил, и часы этих духовных встреч сделались более совершенной формой метаисторического познания, чем та, которая мною только что описана.

Сравнительно часто и многими изведан выход эфирного тела из физического вместилища, когда это последнее покоится в глубоком сне, и странствие по иным слоям планетарного космоса. Но, возвращаясь к дневному сознанию, путник не сохраняет о виденном никаких отчетливых воспоминаний. Хранятся они только в глубинной памяти, наглухо отделенной от сознания у огромного большинства. Глубинная память (анатомически ее центр помещается в мозгу) – это хранилище воспоминании о предсуществовании души, а также о ее трансфизических странствиях, подобных описываемому. Психологический климат некоторых культур и многовековая религиозно-физиологическая практика, направленная в эту сторону, как, например, в Индии и странах буддизма, способствовали тому, что преграда между глубинной памятью и сознанием ослабела. Если отрешиться от дешевого скепсиса, нельзя не обратить внимание на то, что именно в этих странах часто можно услышать, даже от совсем простых людей, утверждения о том, что область предсуществования не является для их сознания закрытой совершенно. В Европе, воспитывавшейся сперва на христианстве, оставлявшем эту проблему в стороне, а потом на безрелигиознои науке, ослаблению преграды между глубинной памятью и сознанием не способствовало ничто, кроме индивидуальных усилий редких единиц.

Я должен сказать совершенно прямо, что лично мною не было проявлено даже и этих усилий, по той простой причине, что я не знал, как к этому подойти, а руководителей у меня не было. Но было зато нечто иное, чем я обязан, вероятно, усилиям невидимых осуществителей Провиденциальной воли, а именно – некоторая приоткрытость, как бы на узенькую щелку, двери между глубинной памятью и сознанием. Сколь бы неубедительно ни прозвучало это для подавляющего большинства, но я не намерен скрывать того факта, что слабые, отрывочные, но для меня неоспоримо достоверные проблески из глубинной памяти сказывались в моей жизни с детских лет, усилились в молодости и, наконец, на сорок седьмом году жизни стали озарять дни моего существования новым светом. Это не значит, будто бы совершилось полное раскрытие органа глубинной памяти, – до этого еще далеко, но значительность образов, оттуда подающихся, стала для меня столь осязательно ясна, а образы эти временами столь отчетливы, что качественное, принципиальное отличие их от обычных воспоминаний, а также от работы воображения становится несомненным.

Как могу я не преклониться с благодарностью перед судьбой, приведшей меня на целое десятилетие в те условия, которые проклинаются почти всеми, их испытавшими, и которые были не вполне легки и для меня, но которые, вместе с тем, послужили могучим средством к приоткрытию духовных органов моего существа? Именно в тюрьме, с ее изоляцией от внешнего мира, с ее неограниченным досугом, с ее полутора тысячею ночей, проведенных мною в бодрствовании, лежа на койке, среди спящих товарищей, – именно в тюрьме начался для меня новый этап метаисторического и трансфизического познания. Часы метаисторического озарения участились. Длинные ряды ночей превратились в сплошное созерцание и осмысление. Глубинная память стала посылать в сознание все более и более отчетливые образы, озарявшие новым смыслом и события моей личной жизни, и события истории и современности. И, наконец, пробуждаясь утром после короткого, но глубокого сна, я знал, что сегодня сон был наполнен не сновидениями, но совсем другим: трансфизическими странствиями.

Если подобные странствия совершаются по демоническим слоям и притом без вожатого, а под влиянием темных устремлений собственной души или по предательскому призыву демонических начал, человек, пробуждаясь, не помнит отчетливо ничего, но выносит из странствия влекущее, соблазнительное, сладостно-жуткое ощущение. Из этого ощущения, как из ядовитого семени, могут вырасти потом такие деяния, которые надолго привяжут душу, в ее посмертии, к этим мирам. Такие блуждания случались со мною в юности, такие деяния влекли они за собой, и не моя заслуга в том, что дальнейший излучистый путь моей жизни на земле уводил меня все дальше и дальше от этих срывов в бездну.

Если же спуск совершается с вожатым – одним из братьев Синклита страны или Синклита Мира, если он имеет провиденциальный смысл и назначение, то путник, пробуждаясь и испытывая иногда то же сладостно-жуткое, искушающее чувство, в то же время осознает его соблазн, мало того: в его воспоминаниях обретается этому соблазну противовес: это – понимание грозного смысла существования этих миров и их подлинного лица, а не личины. Он не пытается вернуться в эти нижние слои посредством этического падения в плане своего бодрственного бытия, но делает приобретенный опыт объектом религиозного, философского и мистического осмысления или даже материалом своих художественных созданий, имеющих наряду с другими значениями непременный предупреждающий смысл.

На сорок седьмом году жизни я вспомнил и понял некоторые из своих трансфизических странствий, совершенных ранее; до этого времени воспоминания о них носили характер смутных, клочкообразных, ни в какое целое не слагавшихся хаотических полуобразов. Новые же странствия зачастую оставались в памяти так отчетливо, так достоверно, так волнуя все существо ощущением приоткрывшихся тайн, как не остается в памяти никакое сновидение, даже самое значительное.

Есть еще более совершенный вид таких странствий по планетарному космосу: тот же выход эфирного тела, те же странствия с великим вожатым по слоям восходящего или нисходящего ряда, но с полным сохранением бодрственного сознания. Тогда, вернувшись, путник приносит воспоминания еще более бесспорные и, так сказать, исчерпывающие. Это возможно только в том случае, если духовные органы чувств уже широко раскрыты и запоры с глубинной памяти сорваны навсегда. Это уже подлинное духовидение. И этого, конечно, я не испытал.

Насколько мне известно (возможно, впрочем, что я ошибаюсь), из европейских писателей этому был причастен пока один только Дант. Создание «Божественной комедии» было его миссией. Но полное раскрытие его духовных органов совершилось только в конце жизни, когда огромная работа над поэмой уже близилась к концу. Он понял многочисленные ошибки, неточности, снижение смысла, излишнюю антропоморфность образов, но для исправления уже не хватало времени и сил. Тем не менее излагаемая им система может быть принята в основных чертах, как панорама разноматериальных слоев романо-католической метакультуры.

Не смея и заикаться о чем-либо подобном, я имел, однако, великое счастье бесед с некоторыми из давно ушедших от нас и ныне пребывающих в Синклите России. К совершенно потрясающим переживаниям их реальной близости я почти не смею прикоснуться пером. Не смею назвать и имена их, но близость каждого из них окрашивалась в неповторимо индивидуальный тон чувств. Встречи случались и днем, в людной тюремной камере, и мне приходилось ложиться на койку, лицом к стене, чтобы скрыть поток слез захватывающего счастья. Близость одного из великих братьев вызывала усиленное биение сердца и трепет торжественного благоговения. Другого все мое существо приветствовало теплой, нежной любовью, как драгоценного друга, видящего насквозь мою душу и любящего ее и несущего мне прощение и утешение. Приближение третьего вызывало потребность склонить перед ним колена, как перед могучим, несравненно выше меня взошедшим, и близость его сопровождалась строгим чувством и необычайной обостренностью внимания. Наконец, приближение четвертого вызывало ощущение ликующей радости – мировой радости – и слезы восторга. Во многом могу усомниться, ко многому во внутренней жизни отнестись с подозрением в его подлинности, но не к этим встречам.

Видел ли я их самих во время этих встреч? Нет. Разговаривали ли они со мной? Да. Слышал ли я их слова? И да, и нет. Я слышал, но не физическим слухом. Как будто они говорили откуда-то из глубины моего сердца. Многие слова их, особенно новые для меня названия различных слоев Шаданакара и иерархий, я повторял перед ними, стараясь наиболее близко передать их звуками физической речи, и спрашивал: правильно ли? Некоторые из названий и имен приходилось уточнять по нескольку раз; есть и такие, более или менее точного отображения которых в наших звуках найти не удалось. Многие из этих нездешних слов, произнесенных великими братьями, сопровождались явлениями световыми, но это не был физический свет, хотя их и можно сравнишь в одних случаях со вспышками молнии, в других с заревами, в третьих – с лунным сиянием. Иногда это были уже совсем не слова в нашем смысле, а как бы целые аккорды фонетических созвучии и значении. Такие слова перевести на наш язык было нельзя совсем, приходилось брать из всех значений – одно, из всех согласованно звучащих слогов – один. Но беседы заключались не в отдельных словах, а в вопросах и ответах, в целых фразах, выражавших весьма сложные идеи. Такие фразы, не расчленяясь на слова, как бы вспыхивали, отпечатываясь на сером листе моего сознания, и озаряли необычайным светом то темное для меня и неясное, чего касался мой вопрос. Скорее даже это были не фразы, а чистые мысли, передававшиеся мне непосредственно, помимо слов.

Так, путь метаисторических озарений, созерцаний и осмыслении был дополнен трансфизическими странствиями, встречами и беседами.

Дух нашего века не замедлит с вопросом: «Пусть то, что автор называет опытом, достоверно для пережившего субъекта. Но может ли оно иметь большую объективную значимость, чем „опыт“ обитателя лечебницы для душевнобольных? Где гарантии?»

Но странно: разве ко всем явлениям духовной жизни, ко всем явлениям культуры мы подходим с требованием гарантии? а если не ко всем, то почему именно к этим? Ведь мы не требуем от художника или композитора гарантии «достоверности» их музыкальных наитий и живописных видений. Нет гарантии и в передаче религиозного и, в частности, метаисторического опыта. Без всяких гарантии опыту другого поверит тот, чей душевный строй хотя бы отчасти ему созвучен; не поверит и потребует гарантий, а если получит гарантии – все равно их не примет тот, кому этот строй чужд. На обязательности принятия своих свидетельств настаивает только наука, забывая при этом, как часто ее выводы сегодняшнего дня опрокидывались выводами следующего. Чужды обязательности, внутренне беспредельно свободны другие области человеческого духа: искусство, религия, метаистория.

Впрочем, смешивать эти области между собой, полагать, например, будто метаисторическая форма познания является какою-то оригинальной и редкой разновидностью художественного творчества, – было бы самой примитивной ошибкой. На некоторых стадиях они могут соприкасаться, да. Но возможен метаисторический познавательный процесс, начисто свободный от элементов художественного творчества, а процессы художественного творчества, не имеющие никакого отношения к метаистории, – воистину бесчисленны.

Но и в области религий – до сих пор лишь немногочисленные разновидности их действительно обогащены метаисторическим познанием. Интересно отметить, что в русском языке слово «откровение» в буквальном смысле равнозначное греческому «апокалипсис», не помешайте, однако, этому последнему прочно обосноваться на русской почве. При этом за каждым из двух слов закрепился особый оттенок смысла. Значение слова «откровение» более обще: если не замыкаться в узко-конфессиональные рамки, придется включить в число исторических случаев откровения и такие события, как видения и восхищения Мухаммеда и даже озарение Гаутамы Будды. Апокалипсис же – только один из видов откровения: откровение не областей универсальной гармонии, не сферы абсолютной полноты, даже не круга звездных или иных космических иерархии; это – откровение о судьбах народов, царств, церквей, культур, человечества, и о тех иерархиях, кои в этих судьбах проявляют себя наиболее действенно и непосредственно: откровение метаистории. Апокалипсис не так универсален, как откровение вселенское, он иерархически ниже, он – о более частом, о расположенном ближе к нам. Но именно вследствие этого он отвечает на жгучие запросы судьбы, брошенной в горнило исторических катаклизмов. Он заполняет разрыв между постижением универсальной гармонии и диссонансами исторического и личного бытия.

Как известно, богаты таким откровением были лишь немногие народы и в немногие века: апокалиптика возникла среди еврейства, по-видимому, около VI века до Р. X., захватила раннее христианство и дольше всего держалась в средневековом иудействе, питаясь жгучей атмосферой его мессианизма.

В христианстве же, в частности в восточном, апокалиптическая форма познания почти совершенно утратилась еще в начале средних веков, внезапно вспыхнув тусклым, мечущимся, чадящим пламенем в первое столетие великого русского раскола. Здесь неуместно вдаваться в анализ сложных и многочисленных причин этого ущерба, но невозможно не отметить его связь с тем антиисторизмом религиозного сознания и мира религиозных чувств, который останавливает наше внимание еще у византийских отцов церкви и прямо-таки поражает у представителей русского православия, даже у крупнейших, у таких, в праведности и в наивысшем духовном опыте которых не может быть сомнения. Антиисторизм становится словно обязательным каноном религиозной мысли. Поучительно вспомнить о нерешенных конфликтах между официальным антиисторизмом русского церковного миропонимания и врожденной, иррациональной тягой к апокалиптической форме познания, к метаистории, в духовных и творческих биографиях светских православных писателей и мыслителей: Гоголя, Хомякова, Леонтьева, Достоевского, Владимира Соловьева, Сергея Булгакова.

Но утешение в том, что прикосновение к метаистории может осуществляться и совсем иначе, чем это было разобрано здесь. Об этом свидетельствует тот элемент метаисторического опыта, который можно обнаружить зачастую под огромной толщей антиисторизма – кажущегося или подлинного. Чувство, замечательно переданное Тютчевым, когда личность ощущает себя участницей некоей исторической мистерии, участницей в творчестве и борьбе великих духовных – лучше сказать трансфизических сил, мощно проявляющихся в роковые минуты истории, – разве, не обладая этим чувством, могла бы совершить свой подвиг Жанна д'Арк? Разве мог бы св. Сергий Радонежский – по всему остальному своему мирочувствию настоящий анахорет и аскет – принять столь решительное, даже руководящее участие в политических бурях своего времени? Могли ли бы без этого чувства значительнейшие из пап век за веком пытаться осуществить идею всемирной иерократии, а Лойола – создать организацию, сознательно стремящуюся овладеть механизмом исторического становления человечества? Могли бы Гегель без этого чувства, одною работой разума, создать «Философию истории», а Гете – II часть «Фауста»? Разве мыслимо было бы самосожжение раскольников, если бы ледяной ветер эсхатологического, метаисторического ужаса не остудил в них всякую привязанность к миру сему, уже подпавшему, как им казалось, власти антихриста? Смутное метаисторическое чувство, не просветленное созерцанием и осмыслением, часто приводит к искаженным концепциям, к хаотическим деяниям. Не ощущаем ли мы некий метаисторический пафос в выспренних тирадах вождей Французской революции, в доктринах утопического социализма, в культе Человечества Огюста Конта или в призывах ко всемирному обновлению путем разрушения всех устоев – призывах, принимающих в устах Бакунина тот оттенок, который заставляет вспоминать страстные воззвания иудейских пророков, хотя оратор XIX века вкладывает в эти воззвания новый, даже противоположный мирочувствию древних пророков, смысл? Подобных вопросов можно было бы задавать еще сотни. Непременные же ответы на них приведут к двум важным выводам. Во-первых, станет ясно, что в общем объеме как западной, так и русской культуры подспудный слой апокалиптических переживаний можно обнаружить в неисчислимом количестве явлений, даже чуждых ему на первый взгляд. А во-вторых – что метаисторическое чувство, метаисторический опыт, неосознанный, смутный, сумбурный, противоречивый, вплетается то и дело в творческий процесс: и художественный, и религиозный, и социальный, и даже политический.

Говоря о метаисторическом методе познания, я незаметно перешел к трансфизическому: странствия и встречи, рассказанные мною, отчасти относятся уже к областям трансфизического познания. Ведь я говорил уже, что далеко не всегда можно четко классифицировать эти явления; этого не нужно было бы вовсе, если бы не хотелось внести некоторую ясность в сложный и малоисследованный ряд проблем.

Может быть, некоторые выскажут удивление: почему вместо общепонятного слова «духовный» я так часто употребляю термин «трансфизический». Но слово «духовный» в его строгом смысле закономерно относить только к Богу и к монадам. Термин же «трансфизический» применяется ко всему, что обладает материальностью, но иной, чем наша, ко всем мирам, существующим в пространствах с другим числом координат и в других потоках времени. Под трансфизикой ( в смысле объекта познания) я понимаю всю совокупность таких миров вне зависимости от процессов, там протекающих. Такие процессы, связанные со становлением Шаданакара, составляют метаисторию; связанные со становлением Вселенной – метаэволюцию; познание метаэволюции есть познание вселенское. Слово же «трансфизика» в смысле религиозного учения означает учение о структуре Шаданакара. Объекты метаисторического познания связаны с историей и культурой, трансфизического – с природой нашего слоя и других слоев Шаданакара, а вселенского – со Вселенной. Таким образом, те явления, которые я назвал трансфизическими странствиями и встречами, могут быть, в зависимости от своего содержания, отнесены либо к метаисторическому роду познания, либо к трансфизическому, либо ко вселенскому.

После этой небольшой оговорки ничто уже не препятствует перейти к рассмотрению двух остальных родов религиозного познания, – но, разумеется, только в тех их вариантах, которые знакомы лично мне.

 

ГЛАВА 2. НЕМНОГО О ТРАНСФИЗИЧЕСКОМ МЕТОДЕ

 

Казалось бы, отношение людей к природе бесконечно разнообразно, индивидуально, а иногда и внутренне антиномично. Но если проследить эволюцию этого отношения во всеобщей истории культуры от изобретения письменности до наших дней, можно обнаружить несколько типов его, лучше сказать – фаз. Я позволю себе здесь весьма упрощенно, в самых общих чертах, наметить три-четыре очень важные фазы так, как они мне представляются. Это не подлинная картина того, как эго отношение изменялось в культурах и веках, а лишь несколько грубых мазков, назначение которых скорее в том, чтобы ввести читателя внутрь проблемы, нежели в создании у него исторической перспективы по этому вопросу.

Наиболее ранняя фаза характеризуется тем, что космос кажется крайне миниатюрным, а Земля – единственным обитаемым миром. Зато этот мир, кроме нашею физического слоя, обладает рядом других слоев, тоже материальных, но их материальность – другой природы и других свойств, чем наша; первое приближение к трансфизической действительности Шаданакара. Все эти слои, равно как и наш, лишены развития. Они сотворены раз и навсегда и обитаемы добрыми и злыми существами. Для этих существ человек – центр их интересов и, так сказать, яблоко раздора. Сам же человек не осознает Природу как нечто вне его лежащее и не противопоставляет себя ей. Отдельные проявления Природы возбуждают, конечно, те или иные чувства – страх, удовольствие, благоговение, но Природа как целое, по-видимому, почти не воспринимается или воспринимается в чисто эстетическом плане, да и то лишь отдельными людьми, высоко одаренными художественным чувством. Поэтому редко можно найти среди памятников искусства этих эпох лирику природы и еще реже – пейзажную живопись. К этой фазе относятся, в основном, культуры древности, а также некоторые более поздние культурные формы Востока. В религиозном отношении для первой фазы характерен политеизм.

Для второй фазы типичны те монотеистические системы, которые или игнорируют Природу, не проявляя к ней интереса, или враждебны ей. Рост личности приводит к представлению, что человек может совершенствоваться. Природа же не подает признаков развития, она косна и статична, она внеморальна и неразумна, она во власти демонических сил, и та часть человеческого существа, которая единосущна Природе, требует либо порабощения ее духом, либо порабощает его сама. Это – фаза природоборческая. Ее прошли и христианские, и буддийские, и индуистские народы; на ней остановилось (пока совпадало со своей национальной религией) еврейство. Последнее однако, равно как и народы ислама, не столько стремилось к борьбе с Природой, сколько проходило мимо нее. Семитическое чувство Природы вообще отличалось скудостью. Давно уже отмечено, как бедны были этим чувством авторы библейских книг и Корана сравнительно с теми, кто создавал великие эпопеи Эллады и, особенно, Индии Семиты отдавали Природе неизбежную дань. осеняя религиозной санкцией воспроизведение рода, но в своей духовной философии и искусстве стремились игнорировать ее с многозначительной последовательностью. Они сделали у себя фактически невозможной скульптуру и портретную живопись, потому что боялись обожествить человека и ненавидели обоготворение стихии. Как и другие элементы семитизма, эта природоборческая тенденция перешла с христианством в Европу, подавила природные культы германского и славянского язычества и господствовала до конца средних веков. Но и Востоку пришлось пройти через эту фазу, хотя и окрасив ее по-своему. Аскетичность крайних проявлений брахманизма, борьба буддизма за высвобождение человеческого Я из-под власти Природы – все это слишком общеизвестно, чтобы на нем останавливаться. Таким образом, если в первой фазе Природа как целое почти не осознавалась, а поэтизировалась и боготворилась в отдельных своих проявлениях, то во второй она была осознана как начало враждебное, покорное демоническим силам.

Третья фаза связана с эрой господства науки и с оскудением мира религиозных чувств. Унаследовав от христианства природоборческое начало, человек третьей фазы освобождает его от религиозного смысла, отказывается от преодоления природных элементов в собственном существе и обосновывает к природе строго утилитарный подход. Природа есть объект разумного (научного) исследования, – во-первых; она есть сонмище бездушных сил, которое надо покорить на потребу человека, – во-вторых. Физический кругозор неизмеримо расширяется; знание структуры и законов нашего слоя достигает головокружительной глубины; в этом – ценность третьей фазы. Но напрасно толкуют о любви к природе естествоиспытателей. Интеллектуальную любовь можно испытывать только к продукции интеллекта: можно умом любишь идею, мысль, теорию, научную дисциплину. Так можно любить физиологию, микробиологию, даже паразитологию, но не лимфу, не бактерии и не блох. Любовь к природе может быть явлением физиологического порядка, может быть явлением порядка эстетического, наконец – порядка этического и религиозного. Явлением только одного порядка она не может быть: интеллектуального. Если отдельные специалисты-естественники и любят природу, то это чувство не имеет никакой связи ни с их специальностью, ни вообще с научной методикой познания Природы: это чувство или физиологического, или эстетического порядка.

Однако наибольшего противопоставления себя Природе цивилизованное (по крайней мере, западное) человечество достигло не в XX веке, как это могло бы показаться, но в XVII, XVIII и начале XIX века. Никогда моды не были так искусственны, как во времена пудреных париков. Никогда близлежащие к человеку участки Природы не уродовались так рассудочно и противоестественно, как в эпоху Версальского парка. Аристократа времен Людовиков так же немыслимо вообразить берущим солнечную ванну или гуляющим босиком, как нельзя представить себе спартанку времен греко-персидских войн – в корсете и в ботинках на высоких каблуках. Во всем этом проявлялось отношение к Природе, генетически коренившееся в христианском аскетизме, но в ходе развития заменившее духовный снобизм – снобизмом цивилизации, религиозную гордыню – гордыней рассудка, а ко всему, печатью рассудочности не отмеченному, не испытывавшее ничего, кроме насмешливого презрения.

Философия Руссо знаменует собою поворотный пункт. Но должно было протечь полтора столетия, мир должен был вступить в эпоху городов-гигантов, чтобы тоска по Природе стала понятна человеческому большинству. Поэты Озерной школы в Англии, Гете и романтики в Германии, Пушкин и в особенности Лермонтов в России любили Природу высокой эстетической, а некоторые и пантеистической любовью. Возникла Барбизонская школа живописи, и к концу XIX века эстетическая любовь завоевала незыблемое право на бытие в культуре; в XX веке развилась и любовь физиологическая. Зрительное созерцание Природы стало уже недостаточным: появилась потребность ощущать стихии осязательно и моторно, всей поверхностью тела и движением мускулов. Этой потребности отвечали отчасти туризм и спорт; и, наконец, в 1-й половине нашего столетия пляж, с его физиологическим растворением человека в солнечном свете, тепле, воде, игре, плотно и прочно вошел в повседневную жизнь. Тот самый пляж, который во времена Ронсара или Ватто показался бы непристойной выходкой сумасшедших, а в средние века был бы приравнен к шабашам ведьм на Лысой горе и, пожалуй, к черной мессе. Если вообразить Торквемаду, внезапно перенесенного в качестве зрителя на пляж в Остенде или в Ялте, вряд ли можно усомниться в том, что мысль о немедленном аутодафе из тысяч этих бесстыдных еретиков сразу возникла бы в голове этого охранителя душ человеческих.

Может быть, ничто так наглядно не иллюстрирует уменьшение пропасти между человеком и стихиями за последний век, как эволюция одежды. Пальто и головные уборы, неотступно сопровождавшие «образованного» человека даже в летний полдень, стали употребляться лишь в меру климатической необходимости. 50 лет назад казалось неприличным выйти из дому без перчаток; теперь ими пользуются только в холода. Вместо сюртуков и крахмальных манишек, в которых бонтонно прели наши деды даже при тридцатиградусной жаре, жизнь стала завоевываться безрукавками с открытым воротом. Ноги, изнывавшие в высоких ботинках, почувствовали прелесть тапочек и босоножек. Женщины освободились от кошмара корсетов, летом вошли в обиход укороченные снизу и открытые сверху платья, а платья длинные уцелели только в качестве вечерних туалетов. Дети, чьи прадеды в соответствующем возрасте чинно расхаживали даже в июле в гимназических куртках и с фуражкой на голове, бегают босиком, в одних трусах, до черноты зацелованные солнцем. Человек мирового города, отдалившийся от Природы на такое расстояние, как еще никогда, затосковал об ее «жарких объятиях» и возвращается к ней, еще почти бессознательно, инстинктивной телесной любовью, но в накопленном историческом опыте своей души неся семена нового, совершеннейшего отношения к Природе. Такова четвертая фаза.

Итак, четыре фазы: языческая, аскетическая, научно-утилитарная и инстинктивно-физиологическая.

Резюмировать можно так. Ко 2-й половине нашего века в образованных и полуобразованных слоях нации, принадлежащих к романо-католической, германо-протестантской и российской культурным зонам, установилось два отношения к природе, пока друг другу почти не противоречащие. Одно – старое: утилитарно-хозяйственно-научное, совершенно чуждое любви. Оно сосредоточило взор на использовании заключенных в Природе ресурсов энергии и измеряет все критерием материальной выгоды для человечества или, что еще хуже, для некоторых из антагонистических его частей; с этой точки зрения оно одобряет также спорт, пляж, туризм. Сторонники этого отношения из интереса к тому, «как это устроено?», спокойно потрошат заживо кошек и собак, а для удовлетворения атавистического охотничьего инстинкта подкарауливают зайцев и куропаток. Может быть, в первом случае имеется в виду и любовь к человечеству: ибо из Монбланов собачьих трупов извлекают, наконец, крупицу познания, например условных рефлексов; этим, как известно, просвещается алчущий ум и двигается вперед медицина. Но любви к Природе здесь нет и тени. Больше того: такое отношение к Природе аморально, потому что никакие интересы живых существ, кроме человека, не принимаются во внимание, и потому, что на всю Природу устанавливается взгляд, как на дойную корову. К счастью, такое отношение начинает смягчаться более новым: бессознательно-эгоистически-физиологической любовью к Природе, иногда осложненной привнесением эстетики.

Но это развитие еще не привело к осознанию того, что возможно и необходимо, сохраняя старые оттенки любви к природе, за исключением, конечно, аморально-утилитарного отношения к ней, безмерно обогатить это отношение смыслом этическим и религиозным. Не пантеистическим, когда человек только смутно ощущают присутствие в Природе некоей безличной, равномерно разлитой божественной силы, – нет. Это уже было, и первобытный праанимизм – доказательство того, что пантеистическое чувство цивилизованных людей есть не что иное, как трансформация древнейшего переживания арунгвильты-праны. Нет! перед нами – иное. Перед нами – отношение несравненно более нравственное и сознательное, более четкое, развитое и изощренное, более жизнерадостное, более активное. Оно может быть основано только на том опыте, когда человек непосредственно ощущает сквозь Природу богатейшие и многообразнейшие миры стихиалей. Ощущает – то есть, вступает в общение, все яснее понимая возможности счастливой и творческой с ними дружбы, прекрасного перед ними нашего долга и горькой, старинной нашей вины.

Правда, неясное чувство вины перед Природой, в особенности перед животными, стало сказываться. Возникли общества охраны животных, любовь к ним стала поощряться даже школьной педагогикой, а охрану зеленых насаждений взял на себя такой прославленный источник любви, как государство. К сожалению, исходимте оно при этом только из соображении хозяйственной пользы, а что касается охраны животных, то благотворители получили от ученых-естественников жестокий урок: после горячих дискуссий вивисекция явочным порядком заняла в науке место одного из ведущих методов. Оправдывая себя пользой для человечества, этот позор человечества накрепко обосновался в университетах, лабораториях и даже в той самой средней школе, которая учит ребят любить кошечек и собачек.

Каково же отношение к Природе со стороны того миросозерцания, которое может лечь в основу учения Розы Мира?

Вопрос очень обширный; однако нетрудно, мне кажется, заключить, в чем будет состоять главная особенность этого отношения. Ведь восприятие Розы Мира отличается прежде всего ощущением прозрачности физического слоя, переживанием просвечивающих сквозь него слоев трансфизики, горячей любовью к этому переживанию и его старательное выпестывание. Это ощущение охватывает сферу культуры и истории – и отливается в учение метаисторическое; оно обращается к Солнцу, Луне, звездному небу – и делается основой учения вселенского, то есть метаэволюционного; оно охватывает земную природу – и находит свое выражение в учении о стихиалях. Учение же о стихиалях оказывается ветвью более общего учения о структуре Шаданакара – учения трансфизического.

Сколь ни были бы замутнены древние представления о стихиалях (духах стихий в самом широком смысле) побочными примесями, внесенными ограниченностью человеческого воображения и ума, сколько бы аберрации ни искажало в пантеонах политеистических религий образы природных божеств – в самой основе этих вер лежит истина.

Но, конечно, нам предстоит постигать и почитать миры стихиалей уже совсем иначе, чем удавалось это народам древности. Опыт последующих стадий обогатил нас, расширил знания и обострил мистическую мысль.

Главные отличия нашей веры в стихиали от веры древних вот в чем.

Древние антропоморфизировали свои представления о стихийных божествах; мы больше не ощущаем потребности придавать стихиалям человекоподобный образ.

Древние смотрели на эти миры как на нечто, раз навсегда данное и неизменное; мы отдаем себе отчет в факте их эволюции, хотя и непохожей на эволюцию нашего органического мира, и будем стремиться постичь ее пути.

Древние могли переживать связь с отдельными слоями стихиалей, но неотчетливо разграничивали их друг от друга, а о путях становления этих монад у них не возникло даже догадок. Собственно говоря, они не обладали ясным представлением о множественности этих слоев. Для нас же множественность и взаимосвязь этих слоев и пути становления обитающих там монад делаются объектом трансфизического познания.

Древние были не в состоянии нарисовать себе общую картину планетарного космоса; мы гораздо четче дифференцируем каждый слой и включаем его со всеми его специфическими особенностями в общую панораму Шаданакара.

Древние не могли примирить веру в эти миры с верой в Единого; для нас – между обеими этими верами нет никакого противоречия.

И надо добавить еще, что свои духовные обязанности по отношению к стихиалям древние видели в умилостивлении их и восхвалении – и только; мы же будем стремиться осуществлять нашу связь с ними в готовности участвовать в их играх и творчестве, в привлечении их благодействующего участия в нашу жизнь – возможные пути к этому будут показаны в соответствующих главах – и, наконец, в нашей собственной помощи светлым стихиалям и в работе над просветлением темных.

Такое отношение к Природе сочетает языческую жизнерадостность, монотеистическую одухотворенность и широту знаний научной эры, все эти элементы претворяя в высшее единство собственным духовным опытом рождающейся религии итога.

Распространено заблуждение, будто бы всякое религиозное мировоззрение враждебно жизни, подменяя все ценности нашего мира ценностями миров иных. Такое обобщение не более законно, чем, например, утверждение, будто бы искусство живописи уводит от мира, сделанное на том основании, что такова была отчасти живопись средних веков. Враждебно жизни религиозное кредо определенной фазы, да и то лишь в крайних его проявлениях. То же мироотношение, о котором я говорю, не уводит от мира, а учит любить его горячей и бескорыстной любовью. Оно не противопоставляет «миры иные» миру сему, но все их воспринимает, как великолепное целое, как ожерелье на груди Божества. Разве хрустальная лампада меньше нравится нам оттого, что она прозрачна? Разве мы будем меньше любить наш мир оттого, что сквозь него просвечивают другие? Для человека, чувствующего так, и эта жизнь хороша, и смерть может быть не врагом, а добрым вожатым, если достойно прожитая жизнь на земле предопределяет переход в иные – не менее, а еще более насыщенные, богатые и прекрасные формы миров.

Но через что же, какими путями достигается человеком это сквозящее мировосприятие? Приходит ли оно независимо от наших усилий воли, как счастливый дар судьбы, или может быть нами сознательно воспитано в самих себе и в целых поколениях?

Пока объединенные усилия множества людей еще не направлены на такое воспитание, до тех пор радость сквозящего мировосприятия остается, действительно, милостью Божией и для получения ее мы почти не затрачиваем сил. Долгим трудом только наших невидимых друзей сердца, носителей Провиденциальной воли, раскрываются в ком-нибудь из нас органы такого восприятия, а чаще, гораздо чаще приоткрываются на узкую, то и дело снова притворяющуюся щель. Но и такой приоткрытости достаточно, чтобы уже началось сквожение физического мира и чтобы осчастливленный им стал похож на прозревающего слепого.

Вызвать этот процесс совершенно произвольно – в себе или в другом – вряд ли возможно, по крайней мере теперь. Но можно работать в этом направлении так, чтобы в каждом из нас или наших детей этот труд шел навстречу труду Провиденциальных сил; чтобы в психофизических пластах как бы прорывался туннель одновременно с двух сторон: нами – и друзьями нашего сердца.

Колоссальная задача такой педагогики сейчас может быть только предсказана как одна из задач будущей культурной эры. Требуется еще огромная предварительная работа по изучению и систематизации опыта. На этом я подробнее остановлюсь в одной из последних частей книги. Сейчас же сообщу лишь несколько необходимых сведений о двух-трех возможных вариантах этой методики. Варианты эти и многие другие, здесь не оговоренные, могут, разумеется, быть совмещены и помогать один другому.

Есть одно предварительное условие: без него никакие усилия в этом направлении ни к чему бы не привели. Это – собственная готовность человека добиваться сквожения ему того хрустального сосуда, который мы называем Природой. Значит, процесс этот доступен либо для тех, кто сам допускает возможность существования миров стихиалей ( без этого можно желать не сквожения физического слоя, а только, наоборот, чтобы из этого ничего не вышло, дабы мой научный скепсис восторжествовал), либо для детей, если это доверие к стихиям и любовь к Природе с ранних лет укрепляются старшими. Естественно, что тот, кто заранее отрицает бытие этих миров, тот и сам не станет тратить время и силы на подобные опыты. И если бы даже, в качестве эксперимента, он вздумал сделать несколько усилий, он бы ничего не достиг, потому что его собственное недоверие постоянно распространялось бы на полученные результаты, он приписывал бы эти результаты самовнушению или чему-нибудь в этом роде. Шаг вперед – шаг назад. Толчея на месте.

Итак, если требуемое внутреннее условие налицо, надо озаботиться созданием необходимых условий внешних. Легко догадаться, что речь идет о таких периодах (месяца полтора, два в году), когда современный человек, освободясь от работы ради хлеба насущного, может позволить себе уединиться среди природы. Мне думается, летом условия благоприятнее, потому что именно летом, при высоком стоянии солнца, развитии растительности и обнажении земной поверхности и водных пространств, активность стихиалей умножается во много раз за счет участия новых и новых слоев их. Не говорю уж о том, что обычно именно летом горожане уезжают в отпуска, то есть хоть на месяц получают возможность общения с Природой. Хотя, надо сказать прямо, за месяц далеко не продвинешься, а в двухнедельные отпуска предпринимать подобные попытки и вовсе бесполезно. Оговорюсь также, что некоторым из нас зимняя природа индивидуально ближе, и в таких случаях, конечно, следует считаться с этой предрасположенностью.

Может быть, от меня ждет кто-нибудь точных указаний, вставать тогда-то, ложиться тогда-то, придерживаться такого-то распорядка дня. Таких мелочных рекомендаций я предпочел бы избегать. В чем задача? В том, чтобы войти возможно глубже в Природу, в жизнь стихий, и войти притом не как разрушителю и не как любознательному испытателю, а как сыну, после многолетних скитаний на чужбине возвращающемуся в отчий дом. Для решения такой задачи – одной индивидуальности будет естественнее и полезнее одно, для другой – другое. Я хотел бы только рассказать, какие именно условия помогали мне лично.

Выбрав на это время некоторую, как теперь говорят, «базу» в красивом и, разумеется, малолюдном месте, следовало прежде всего избегать засорения души и ума всякими мелочными житейскими заботами. Нужно было ослабить связь с большим городом, реже пользоваться радио и постараться возможно долее обходиться без газет, если, конечно, мир не находился в состоянии крайне тревожного неравновесия. Быт свой необходимо было упростить, одежду сделать возможно легче, а о существовании обуви забыть совсем. Купаться два-три раза в день в реке, в озере или в море, найдя для этого такое место, где можно оставаться на это время с Природой один на один. Читать такие книги, которые способствовали бы мирному, доброжелательному настроению и временами помогали бы мыслям вживаться в глубь Природы; естественно-научная литература не может быть полезна в такие дни, так как настраивает на совершенно другой лад: еще более уводят в сторону занятия точными науками и техникой. Лучше – хорошие стихи, некоторые классики художественной литературы: Тургенев, Диккенс, Эркман-Шатриан, Тагор (но, конечно, не такие, как Стендаль, Золя, Свифт или Щедрин). Хорошо перечитывать в это время классические произведения детской литературы, вроде «Тома Сойера» или «Детей капитана Гранта», и литературы о детях. Да и частое общение, игры и разговоры с детьми в это время могут только помочь делу. Быть может, некоторых я спугну одним указанием, но, к сожалению, оно совершенно твердо: сведение к минимуму мясной и рыбной пищи и отказ от обильного употребления вина. И – требование совершенно безусловное: чтобы ни охоты, ни рыбной ловли не было и в помине.

В такой атмосфере начинались путешествия: словами «прогулки» или «экскурсии» их называть не хочется. Это были уходы на целый день, от зари до заката, или на три-четыре дня вместе с ночевками – в леса, в блуждания по проселочным дорогам и полевым стежкам, через луга, лесничества, деревни, фермы, через медленные речные перевозы, со случайными встречами и непринужденными беседами, с ночлегами – то у костра над рекой, то на поляне, то в стогу, то где-нибудь на деревенском сеновале. Близости к машинам, разговоров на технические темы и чтения подобной литературы я всячески избегал, разве что пользуясь иногда механическим транспортом. Потом – возвращение на свою уединенную «базу», несколько дней отдыха и слушания крика петухов, шелеста вершин да голосов ребят и хозяев, чтение спокойных, глубоких и частых книг – и снова уход в такое вот бродяжничество. Этот образ жизни может вызвать иной раз недоумения, подшучивание; на понимание рассчитывать не нужно, а люди, занятые на сельских работах, даже склонны будут видеть в таком чудаке праздношатающегося лентяя: большинство крестьян пока что умеют считать делом только свою собственную работу. Это не должно смущать. Надо уметь пренебрегать чужим мнением, если чувствуешь собственную правоту.

Но все это – указания о внешнем. Можно все лето до изнеможения слоняться по лесам и полям, а вернуться ни с чем. Внешние условия должны быть дополнены некоторыми усилиями ума и чувства. В чем они заключаются?

В том, что человек постепенно приучается воспринимать шум лесного океана, качание трав, течение облаков и рек, все голоса и движения видимого мира как живое, глубоко осмысленное и к нему дружественное. Будет усиливаться, постепенно охватывая все ночи и дни. чувство, неизменно царящее над сменой других мыслей и чувств: как будто, откидываясь навзничь, опускаешь голову все ниже и ниже в мерцающую тихим светом, укачивающую глубь – извечную, любящую, родимую. Ощущение ясной отрады, мудрого покоя будет поглощать малейший всплеск суеты; хорошо в такие дни лежать, не считая времени, на речном берегу и бесцельно следить прохладную воду, сверкающую на солнце. Или, лежа где-нибудь среди старого бора, слушать органный шум вершин да постукивание дятла. Надо доверять тому, что стихиали Лиурны уже радуются тебе и заговорят с твоим телом, как только оно опустится в текучую плоть их; что стихиали Фальторы или Арашамфа уже поют тебе песни шелестящей листвой, жужжанием пчел и теплыми воздушными дуновениями. Когда по заливным лугам, пахнущим свежескошенным сеном, будешь возвращаться на закате домой с далекой прогулки, поднимаясь в нагретый воздух пригорков и опускаясь в прохладные низины, а тихий туман начнет заливать все, кроме верхушек стогов, – хорошо снять рубашку и пусть ласкают горячее тело этим туманом те, кто творит его над засыпающими лугами.

Можно было бы указать еще сотни таких минут – от загорания на песке до собирания ягод – полудействия, полусозерцания, – но о них догадается и без указаний тот, кто вступит на этот легкий и светлый путь. Ведь такой уклад возможен не только в Средней России, но и в природном ландшафте любой другой страны, от Норвегии до Эфиопии, от Португалии до Филиппин и Аргентины. Соответственно будут меняться только детали, но ведь они могут меняться и в пределах одного ландшафта сообразно личным наклонностям. Главное – создать внутри себя этот свет и легкость и повторять подобные периоды, по возможности, каждый год.

– Что за нелепость, – подумают иные. – Как будто мы не располагаем исчерпывающими данными, отчего и как возникают туманы, ветер, роса, не знаем механики образования дождя, рек, растительности? И такие сказки преподносятся с серьезным видом в середине XX столетия! Недаром автор намекает на то, что ему легче столковаться с детьми: зрелому человеку не пристало слушать такие басни.

Они заблуждаются, эти абсолютисты научного метода познания: ни малейшего противоречия науке здесь не имеется. Подчеркиваю: науке, объективной и серьезной, а не философской доктрине материализма. Ведь если бы существовало какое-нибудь разумное микроскопическое существо, изучающее мой организм и само в него входящее, оно имело бы основание сказать, в ту минуту, как я шевельнул рукой, что эта глыба вещества, состоящая из таких-то и таких-то молекул, дернулась оттого, что сократились некоторые ее части – мускулы. Сократились же они потому, что в моторных центрах произошла такая-то и такая-то реакция, а реакция была вызвана такими-то и такими-то причинами химического порядка. Вот и все! Ясно как день. И уж, конечно, такой толкователь возмутился бы, если бы ему вздумали указать, что «глыба» шевельнулась потому, что таково было желание ее обладателя, свободное, осознанное желание, а мускулы, нервы, химические процессы и прочее – только передаточный механизм его воли.

Изучением этого механизма занимается физиология. Это не мешает существованию психологии – науки о том сознании, которое этим механизмом пользуется.

Изучением стихий природы как механизмов занимаются метеорология, аэродинамика, гидрология и ряд других наук. Это не должно и не будет мешать со временем возникновению учения о стихиалях, о тех сознаниях, которые пользуются этими механизмами.

Лично у меня все началось в знойный летний день 1929 года вблизи городка Триполье на Украине. Счастливо усталый от многоверстной прогулки по открытым полям и по кручам с ветряными мельницами, откуда распахивался широчайший вид на ярко-голубые рукава Днепра и на песчаные острова между ними, я поднялся на гребень очередного холма и внезапно был буквально ослеплен: передо мной, не шевелясь под низвергающимся водопадом солнечного света, простиралось необозримое море подсолнечников. В ту же секунду я ощутил, что над этим великолепием как бы трепещет невидимое море какого-то ликующего, живого счастия. Я ступил на самую кромку поля и, с колотящимся сердцем, прижал два шершавых подсолнечника к обеим щекам. Я смотрел перед собой, на эти тысячи земных солнц, почти задыхаясь от любви к ним и к тем, чье ликование я чувствовал над этим полем. Я чувствовал странное: я чувствовал, что эти невидимые существа с радостью и с гордостью вводят меня, как дорогого гостя, как бы на свой удивительный праздник, похожий и на мистерию, и на пир. Я осторожно ступил шага два в гущу растений и, закрыв глаза, слушал их прикосновения, их еле слышно позванивающий шорох и пылающий повсюду божественный зной. С этого началось. Правда, я вспоминаю переживания этого рода, относящиеся к более ранним годам, отроческим и юношеским, но тогда они не были еще такими захватывающими. Но и раньше, и позже – не каждый год, но иногда по нескольку раз за одно лето – случались среди природы, . обязательно наедине, минуты странной, опьяняющей радости. Они являлись, по большей части, тогда, когда за плечами оставались уже сотни верст, пройденных пешком, и когда я неожиданно попадают в незнакомые мне места, отмеченные пышностью и буйством свободно развивающейся растительности. Весь, с головы до ног, охваченный восторгом и трепетом, я продирался, не помня ни о чем, сквозь дикие заросли, сквозь нагретые солнцем болота, сквозь хлещущие кусты и наконец бросался в траву, чтобы осязать ее всем телом. Главное было в том, что я в эти минуты явственно осязал, как любят меня и льются сквозь меня невидимые существа, чье бытие таинственно связано с этой растительностью, водой, почвой.

В последующие годы я проводил лето, по большей части, в области Брянских лесов, и там произошло со мною многое, воспоминание о чем составляет отраду моей жизни, но особенно люблю я вспоминать свои встречи со стихиалями Лиурны – теми, кого я тогда называл мысленно душами рек.

Однажды я предпринял одинокую экскурсию, в течение недели странствуя по Брянским лесам. Стояла засуха. Волокнами синеватой мглы тянулась гарь лесных пожаров, а иногда над массивами соснового бора поднимались беловатые, медленно менявшиеся дымные клубы. В продолжение многих часов довелось мне брести по горячей песчаной дороге, не встречая ни источника, ни ручья. Зной, душный как в оранжерее, вызывают томительную жажду. Со мной была подробная карта этого района, и я знал, что вскоре мне должна попасться маленькая речушка, – такая маленькая, что даже на этой карте над нею не обозначалось никакого имени. И в самом деле: характер леса начал меняться, сосны уступили место кленам и ольхе. Вдруг раскаленная, обжигавшая ноги дорога заскользила вниз, впереди зазеленела поемная луговина, и, обогнув купу деревьев, я увидел в десятке метров перед собой излучину долгожданной речки: дорога пересекала ее вброд. Что за жемчужина мироздания, что за прелестное Божье дитя смеялось мне навстречу! Шириной в несколько шагов, вся перекрытая низко нависавшими ветвями старых ракит и ольшаника, она струилась точно по зеленым пещерам, играя мириадами солнечных бликов и еле слышно журча.

Швырнув на траву тяжелый рюкзак и сбрасывая на ходу немудрящую одежду, я вошел в воду по грудь. И когда горячее тело погрузилось в эту прохладную влагу, а зыбь теней и солнечного света задрожала на моих плечах и лице, я почувствовал, что какое-то невидимое существо, не знаю из чего сотканное, охватывает мою душу с такой безгрешной радостью, с такой смеющейся веселостью, как будто она давно меня любила и давно ждала. Она была вся как бы тончайшей душой этой реки, – вся струящаяся, вся трепещущая, вся ласкающая, вся состоящая из прохлады и света, беззаботного смеха и нежности, из радости и любви. И когда, после долгого пребывания моего тела в ее теле, а моей души – в ее душе, я лег, закрыв глаза, на берегу под тенью развесистых деревьев, я чувствовал, что сердце мое так освежено, так омыто, так чисто, так блаженно, как могло бы оно быть когда-то в первые дни творения, на заре времен. И я понял, что происшедшее со мной было на этот раз не обыкновенным купанием, а настоящим омовением в самом высшем смысле этого слова.

Быть может, кто-нибудь сказал бы, что и он живал в лесах и купался в реках, и он хаживал по лесам и полям, и он, стоя на тетеревином току, испытывал состояние единения с природой, и, однако же, ничего, схожего со стихиалями, не ощутил. Если так скажет охотник, удивляться будет нечему: в этом разрушителе природы стихиали видят врага и осквернителя, и нет более верного способа сделать невозможной их близость, как захватить с собой в лес охотничье ружье. Если же это скажет не охотник – пусть он со вниманием припомнит недели своей жизни среди природы и сам обнаружит свои нарушения тех условий, о которых я с самого начала предупреждал.

Нельзя, конечно, заранее определить длительность этапов этого познания: сроки зависят от многих обстоятельств, объективных и личных. Но рано или поздно наступит первый день: внезапно ощутишь всю Природу так, как если бы это был первый день творения и земля блаженствовала в райской красоте. Это может случиться ночью у костра или днем среди ржаного поля, вечером на теплых ступеньках крылечка или утром на росистом лугу, но содержание этого часа будет везде одно и то же: головокружительная радость первого космического прозрения. Нет, это еще не означает, что внутреннее зрение раскрылось: ничего, кроме привычного ландшафта, еще не увидишь, но его многослойность и насыщенность духом переживешь всем существом. Тому, кто прошел сквозь это первое прозрение, стихиали станут еще доступнее; он будет все чаще слышать какими-то, не имеющими названия в языке, способностями души повседневную близость этих дивных существ. Но суть «первого прозрения» уже в другом, высшем. Оно относится не к трансфизическому познанию только, но и к тому, для которого мне не удалось найти иного названия, кроме старинного слова «вселенский». В специальной литературе этот род состояний освещался многими авторами. Уильям Джемс называет его прорывом космического сознания. По-видимому, оно может обладать весьма различной окраской у различных людей, но переживание космической гармонии остается его сутью. Методика, которую я описал в этой главе, способна, в известной мере, приблизить эту минуту, но не следует надеяться, что такие радости станут частыми гостями дома нашей души. С другой стороны, состояние это может охватить душу и безо всякой сознательной подготовки: такой случай описывает, например, в своих «Воспоминаниях» Рабиндранат Тагор.

Легко может статься, что человек, не раз испытавший среди Природы чувство всеобщей гармонии, подумает, что это и есть то, о чем я говорю. О, нет. Прорыв космического сознания – событие колоссального субъективного значения, каких в жизни одного человека может быть весьма ограниченное число. Оно приходит внезапно. Это – не настроение, не наслаждение, не счастье, это даже не потрясающая радость, – это нечто большее. Потрясающее действие будет оказывать не оно само, а скорее воспоминание о нем; само же оно исполнено такого блаженства, что правильнее говорить в связи с ним не о потрясении, а о просветлении.

Состояние это заключается в том, что Вселенная – не Земля только, а именно Вселенная – открывается как бы в своем высшем плане, в той божественной духовности, которая ее пронизывает и объемлет, снимая все мучительные вопросы о страдании, борьбе и зле.

В моей жизни это совершилось в ночь полнолуния на 29 июля 1931 года в тех же Брянских лесах, на берегу небольшой реки Неруссы. Обычно среди природы я стараюсь быть один, но на этот раз случилось так, что я принял участие в небольшой общей экскурсии. Нас было несколько человек – подростки и молодежь, в том числе один начинающий художник. У каждого за плечами имелась котомка с продуктами, а у художника еще и дорожный альбом для зарисовок. Ни на ком не было надето ничего, кроме рубахи и штанов, а некоторые скинули и рубашку. Гуськом, как ходят негры по звериным тропам Африки, беззвучно и быстро шли мы – не охотники, не разведчики, не изыскатели полезных ископаемых, просто – друзья, которым захотелось поночевать у костра на знаменитых плесах Неруссы.

Необозримый, как море, сосновый бор сменился чернолесьем, как всегда бывает в Брянских лесах вдоль пойм речек. Высились вековые дубы, клены, ясени, удивлявшие своей стройностью и вышиной осины, похожие на пальмы, с кронами на головокружительной высоте; у самой воды серебрились округлые шатры добродушных ракит, нависавших над заводями. Лес подступал к реке точно с любовной осторожностью: отдельными купами, перелесками, лужайками. Ни деревень, ни лесничеств… Пустынность нарушалась только нашей едва заметной тропкой, оставленной косарями, да закругленными конусами стогов, высившихся кое-где среди полян в ожидании зимы, когда их перевезут в Чухраи или в Непорень по санной дороге.

Плесов мы достигли в предвечерние часы жаркого, безоблачного дня. Долго купались, потом собрали хворост и, разведя костер в двух метрах от тихо струившейся реки, под сенью трех старых ракит, сготовили немудрящий ужин. Темнело. Из-за дубов выплыла низкая июльская луна, совершенно полная. Мало-помалу умолкли разговоры и рассказы, товарищи один за другим уснули вокруг потрескивавшего костра, а я остался бодрствовать у огня, тихонько помахивая для защиты от комаров широкой веткой.

И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно-узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным. Торжественно и бесшумно в поток, струившийся сквозь меня, влилось все, что было на земле, и все, что могло быть на небе. В блаженстве, едва переносимом для человеческого сердца, я чувствовал так, будто стройные сферы, медлительно вращаясь, плыли во всемирном хороводе, но сквозь меня; и все, что я мог помыслить или вообразить, охватывалось ликующим единством. Эти древние леса и прозрачные реки, люди, спящие у костров, и другие люди – народы близких и дальних стран, утренние города и шумные улицы, храмы со священными изображениями, моря, неустанно покачивающиеся, и степи с колышущейся травой – действительно все было во мне тою ночью, и я был во всем. Я лежал с закрытыми глазами. И прекрасные, совсем не такие, какие мы видим всегда, белые звезды, большие и цветущие, тоже плыли со всей мировой рекой, как белые водяные лилии. Хотя солнца не виделось, было так, словно и оно тоже текло где-то вблизи от моего кругозора. Но не его сиянием, а светом иным, никогда мною не виданным, пронизано было все это, – все, плывшее сквозь меня и в то же время баюкавшее меня, как дитя в колыбели, со всеутоляющей любовью.

Пытаясь выразить словами переживания, подобные этому, видишь отчетливее, чем когда бы то ни было, нищету языка. Сколько раз пытался я средствами поэзии и художественной прозы передать другим то, что совершилось со мною в ту ночь. И знаю, что любая моя попытка, в том числе и вот эта, никогда не даст понять другому человеку ни истинного значения этого события моей жизни, ни масштабов его, ни глубины.

Позднее я старался всеми силами вызвать это переживание опять. Я создавал все те внешние условия, при которых оно совершилось в 1931 году. Много раз в последующие годы я ночевал на том же точно месте, в такие же ночи. Все было напрасно. Оно пришло ко мне опять столь же внезапно лишь двадцать лет спустя, и не в лунную ночь на лесной реке, а в тюремной камере.

О, это еще только начало. Это еще не то просветление, после которого человек становится как бы другим, новым – просветленным в том высшем смысле, какой влагается в это слово великими народами Востока. То просветление – священнейшее и таинственнейшее: это раскрытие духовных очей.

Большего счастья, чем полное раскрытие внутреннего зрения, слуха и глубинной памяти, на Земле нет. Счастье глухого и слепорожденного, внезапно, в зрелые годы пережившего раскрытие телесного зрения и слуха, – лишь тусклая тень.

Об этом я могу только повторять, если можно так выразиться, понаслышке. Есть замечательная страница в поэме Эдвина Арнольда «Свет Азии», где описывается такое состояние, сделавшее одного искателя тем, кто ныне известен всему человечеству как Гаутама Будда.

Вот это описание.

Речь идет о вступлении Будды в состояние «абхиджны» – широкое прозрение «в сферы, не имеющие названий, в бесчисленные системы миров и солнц, двигающихся с поразительной правильностью, мириады за мириадами… где каждое светило является самостоятельным целым и в то же время частью целого – одним из серебристых островов на сапфировом море, вздымающемся в бесконечном стремлении к переменам. Он видел Владык Света, которые держат миры невидимыми узами, а сами покорно движутся вокруг более могущественных светил, переходя от звезды к звезде и бросая непрестанное сияние жизни из вечно меняющихся центров до самых последних пределов пространства. Все это он видел в ясных образах, все циклы и эпициклы, весь ряд кальп и махакальп[6] – до предела времен, которого ни один человек не может охватить разумом. Сакуалу за сакуалой проницал он в глубину и высоту и прозревал за пределами всех сфер, всех форм, всех светил, всякого источника движений. То незыблемое и безмолвно действующее Великое, согласно Которому тьма должна развиваться в свет, смерть – в жизнь, пустота – в полноту, бесформенность – в форму, добро – в нечто лучшее, лучшее – в совершеннейшее; это невысказываемое Великое сильнее самих богов: Оно неизменно, невыразимо, первоверховно. Это – Власть созидающая, разрушающая и воссоздающая, направляющая все и вся к добру, красоте и истине».

Что скажешь на это? Надеяться даже в самом потаенном уголке души на то, что и тебя осенит когда-нибудь подобный час, было бы не гордыней, а простым ребячеством. И тем не менее, утешение в том, что каждая монада человеческая, без малейших исключений, рано или поздно, пусть даже после почти бесконечных времен, может быть, уже совсем в другой, не человеческой форме, в другом мире, достигнет этого состояния, и превзойдет его, и оставит его за собой.

А наше дело – делиться с другими тем лучшим, что мы имеем. Мое лучшее – то, что я пережил на путях трансфизического и метаисторического познания. Затем и пишется эта книга. В двух последних главах я показывал, как сумел, важнейшие вехи своего внутреннего пути. Все дальнейшее будет изложением того, что на этом пути было понято о Боге, об иных мирах и о человечестве. Постараюсь больше не возвращаться к вопросу о том, как это было понято; настало время говорить о том, что понято.

 

ГЛАВА 3. ИСХОДНАЯ КОНЦЕПЦИЯ

 

1. Многослойность

 

Наш физический слой – понятие, равнозначное понятию астрономической Вселенной, – характеризуется, как известно, тем, что его Пространство обладает тремя координатами, а Время, в котором он существует, – одной. Этот физический слой в терминологии Розы Мира носит наименование Энроф.

На арене современной науки и на арене современной филосо– фии все еще длится спор о бесконечности или конечности Энрофа в пространстве, о его вечности или ограниченности во времени, а также о том, охватывается ли Энрофом все мироздание, исчерпыва– ются ли его формами все формы бытия.

Открытие понятия антивещества; возникновение из физической пустоты и даже искусственное извлечение из нее физически материальных частиц, дотоле пребывавших в мире отрицательной энергии; экспериментальное подтверждение теории, указывающей, что физическая пустота Энрофа заполнена океаном частиц другой материальности, – все эти факты суть вехи пути, по которому медлительная наука следует от представлений классического материализма к таким, которые весьма отличны и от них, и от позиций старой идеалистической философии. Очень вероятно, что путаница, которую вносят в эту проблематику сторонники материалистической философии, утверждая, будто бы все ее противники лишь повторяют зады идеализма, – один из приемов в той последней битве, которую дает материалистическое сознание прежде чем съехать, как говорится, на тормозах, сдавая одну свою позицию за другой и уверяя в то же время, будто бы именно это предвиделось и давно утверждалось классиками материализма. В частности, очень любопытно будет наблюдать, к каким ухищрениям прибегнет эта философия в недалеком будущем, когда ей придется, под давлением фактов, вводить в круг своих понятий понятие антиматерии.

Первичность материи по отношению к сознанию, принципиальная познаваемость всей Вселенной и в то же время ее бесконечность и вечность – эти наивные тезисы материализма, выработанные на минувших стадиях науки, могут еще удерживаться в обращении лишь путем напряженных натяжек, а главное – благодаря вмешательству сил, имеющих отношение не столько к философии, сколько к полицейской системе. Однако многие тезисы классических религий не выдерживают экзамена современной науки в такой же мере. Новое же познание, метаисторическое и трансфизическое, не покрывая области научных знаний, по существу не противоречит науке ни в чем, а в некоторых вопросах предвосхищает ее выводы.

Понятие многослойности Вселенной лежит в основе концепции Розы Мира. Под каждым слоем понимается при этом такой материальный мир, материальность которого отлична от других либо числом пространственных, либо числом временных координат. Рядом с нами, сосуществуют, например, смежные слои, Пространство которых измеряется по тем же трем координатам, но Время которых имеет не одно, как у нас, а несколько измерений. Это значит, что в таких слоях Время течет несколькими параллельными потоками различных темпов. Событие в таком слое происходит синхронически во всех его временных измерениях, но центр события находится в этом или в двух из них. Ощутительно представить себе это, конечно, нелегко. Обитатели такого слоя, хотя действуют преимущественно в одном или двух временных измерениях, но существуют во всех них и сознают их все. Эта синхроничность бытия дает особое ощущение полноты жизни, неизвестное у нас. Немного опережая ход изложения, добавлю сейчас, что большое число временных координат в сочетании с минимальным (одна, две) числом пространственных становится для обитателей таких слоев, напротив, источником страдания. Это схоже с сознанием ограниченности своих средств, со жгучим чувством бессильной злобы, с воспоминанием о заманчивых возможностях, которыми субъект не в состоянии воспользоваться. Подобное состояние в Энрофе некоторые из нас назвали бы «кусанием локтей» или мукою Тантала.

За редкими исключениями, вроде Энрофа, число временных измерений превышает, и намного, число пространственных. Слоев, имеющих свыше шести пространственных измерений, в Шаданакаре, кажется, нет. Число же временных достигает в высших из этих слоев брамфатуры огромной цифры – двести тридцать шесть.

Неправильно было бы думать, перенося специфические особенности Энрофа на другие слои, будто все преграды, отделяющие слой от слоя, непременно так же малопроницаемы, как преграды, отделяющие Энроф от слоев других измерений. Встречаются, правда, преграды, ограничивающие один слой, и еще менее проницаемые, еще плотнее изолирующие его от остальных. Но таких мало. Гораздо больше таких групп слоев, внутри которых переход из слоя в слой требует от существа не смерти или труднейшей материальной трансформы, как у нас, но лишь особых внутренних состояний. Есть и такие, откуда переход в соседние обусловлен не большим количеством усилий, чем, скажем, переход из одного государства земного Энрофа в другое. Несколько таких слоев складываются в систему. Каждую такую систему слоев или ряд миров я привык мысленно называть индийским термином сакуала. Впрочем, наряду с сакуалами встречаются и слои-одиночки, подобно Энрофу.

Слои и целые сакуалы разнствуют между собой также и характером протяженности своего пространства. Отнюдь не все они обладают протяженностью космической, какой обладает Энроф. Как ни трудно это вообразить, но пространство многих из них гаснет на границах солнечной системы. Другие еще локальнее: они как бы заключены в пределах нашей планеты. Немало даже таких, которые связаны не с планетой в целом, а лишь с каким-нибудь из ее физических пластов или участков. Ничего, схожего с небом, в таких слоях, понятное дело, нет.

Будучи связаны между собой общими метаисторическими процессами, обладая – в большинстве – как бы парой враждующих духовных полюсов, все слои каждого небесного тела составляют огромную, тесно взаимодействующую систему. Я уже говорил, что такие системы называются брамфатурами. Общее число слоев в некоторых из них ограничивается единицами, а других – насчитывает несколько сот. Кроме Шаданакара, общее число слоев которого ныне двести сорок два, в солнечной системе существуют теперь брамфатуры Солнца, Юпитера, Сатурна, Урана, Нептуна, Луны, а также некоторых спутников больших планет. Брамфатура Венеры находится в зародыше. Остальные планеты и спутники столь же мертвы в других слоях своих, как и в Энрофе. Это – руины погибших брамфатур, покинутых всеми монадами, либо не являвшиеся брамфатурами никогда.

Многослойные системы материальностей, до некоторой степени аналогичные брамфатурам, но несравненно более колоссальные, объемлют некоторые звездные группы, например – большинство звезд Ориона или систему двойной, со многими планетами, звезды Антарес: еще колоссальнее системы галактик и всей Вселенной. Это – макробрамфатуры. Известно, что есть макробрамфатуры с огромным числом разноматериальных слоев – до восьми тысяч. Ничего, схожего с крайней материальной разряженностью, так называемой «пустотой» Энрофа, в макробрамфатурах нет.

Легко понять, что макробрамфатуры находятся вне досягаемости даже для величайших из человеческих душ, ныне обитающих в Энрофе. Иначе, чем в отдаленных предчувствиях, никаких конкретных сведений о них не может непосредственно почерпнуть никто. Такие сведения иногда достигают до нас от высоких духов Шаданакара, неизмеримо более великих, чем мы, через посредство невидимых друзей нашего сердца. Но и такие сообщения крайне трудны для нашего восприятия. Так, мне было почти невозможно понять странную и скорбную весть о том, что в макробрамфатурах нашей Галактики существует материальный слой, где есть пространство, но нет времен, – нечто вроде дыры во Времени, притом внутри себя обладающей, однако, движением. Это – страдалище великих демонов, царство темной вечности, но не в смысле бесконечно длящегося Времени, а в смысле отсутствия всяких времен[7]. Такая вечность не абсолютна, ибо Время может возникнуть и там, и именно в этом – одна из задач огромных циклов космического становления. Потому что только возникновение времен сделает возможным освобождение из этого галактического ада великих страдальцев, заключенных там.

Молекулы и некоторые виды атомов входят в состав крошечных систем – микробрамфатур, причем существование некоторых из них во времени исчезающе мало. Однако это довольно сложные миры, и не следует упускать из виду, что элементарные частицы – живые существа, а иные из них обладают свободой воли и вполне разумны. Но общение с ними, а тем более личное, непосредственное проникновение в микробрамфатуры фактически невозможно. Ни в одном из слоев Шаданакара нет в настоящее время ни одного существа, на это способного: это пока превышает силы даже Планетарного Логоса. Только в макробрамфатурах Галактики действуют духи столь невообразимой мощи и величия, что они способны одновременно спускаться во множество микробрамфатур: для этого такой дух должен, сохраняя свое единство, одновременно воплотиться в миллионах этих мельчайших миров, проявляясь в каждом из них со всею полнотой, хотя и в ничтожно малые единицы времени.

Я все время говорю о, так или иначе, материальных слоях, ибо духовных слоев как слоев не существует. Различие между духом и материей скорее стадиальное, чем принципиальное, хотя дух творится только Богом, эманирует из Него, а материальности создаются монадами.

Дух в своем первичном состоянии, не облаченный ни в какие покровы, которые мы могли бы назвать материальными, представляет Собою субстанцию, которую мы не точно, а лишь в порядке первого приближения можем сравнить с тончайшей энергией. Духовны только Бог и монады – бесчисленное множество богорожденных и богосотворенных высших Я, неделимых духовных единиц; они разнствуют между собой степенью своей врожденной потенциальной масштабности, неисчерпаемым многообразием своих материальных облачений и дорог своей жизни. Высоко поднявшаяся монада может быть там, здесь, во многих точках мироздания одновременно, но она не вездесуща. Дух же Божий воистину вездесущ. – Он пребывает даже там, где нет никаких монад, например, в покинутых всеми монадами руинах брамфатур. Без Него не может существовать ничто, даже то, что мы называем мертвой физической материей. И если бы Дух Божий покинул ее, она перестала бы быть – не в смысле перехода в другую форму материи или в энергию но совершенно.

 

2. Происхождение зла. – Мировые законы. – Карма

 

Если миф о восстании и падении Люцифера рассматривать в применении к духовной истории Шаданакара, он потеряет смысл. Никаких событий в метаистории нашей планеты, которые могли бы быть отражены в событиях этого мифа, не совершалось никогда. Совершилось однажды, весьма давно, нечто иное, о чем воспоминания, хотя и очень искаженные, сохранились в некоторых других мифах, например – в сказании о бунте титанов. Об этом, впрочем, предстоит говорить подробнее в другой связи. Что же до легенд, связанных с восстанием и падением Люцифера, то эти события совершились некогда в плане вселенском, в превышающих все категории нашего разума масштабах той макробрамфатуры, которая объемлет Вселенную. Совершилось то, что, будучи переведено духовидцами древности в плоскость эпохальных человеческих понятий, отлилось в этот миф. Эпохальные понятия отмерли, масштабы наших представлений расширились неизмеримо, и если теперь мы хотим уловить в этом мифе бессмертное и истинное семя идеи, мы должны пренебречь всем эпохальным, внесенным в него, и остановиться лишь на одном центральном факте, им утверждаемом.

Естественно, что сознание даже мудрейших в те времена отстояло от теперешних представлений об объемах и структуре Вселенной так далеко, что ведение вселенского, просачивавшееся в их сознание благодаря усилиям невидимых друзей их сердца, сдавливалось, стискивалось в тесном объеме их эмпирического опыта, их сильного, но не обогащенного и не истончившегося ума. Впрочем, мало чем легче и задачи того, кто ныне пытается выразить в человеческих понятиях и словах хоть отзвук вселенской тайны о восстании так называемого Денницы. Такая попытка состояла бы из двух стадий: в выискивании в океане наших понятий именно тех, которые ближе других к отражению этой запредельной реальности – во-первых; в выискивании в океане нашего языка таких словосочетаний, которые в состоянии хоть сколько-нибудь отразить, в свою очередь, эти ускользающие понятия – во-вторых. Но такая работа связана с органическим ростом личности и ее вселенского опыта. Ее нельзя форсировать по собственной прихоти. Я чувствую себя находящимся лишь в начале этой работы. Поэтому говорить что-либо о вселенских событиях этого порядка я не могу, кроме обнаженной констатации некогда совершившегося факта: в незапамятной глубине времен некий дух, один из величайших, называемый нами Люцифером или Денницей, выражая неотъемлемо присущую каждой монаде свобод выбора, отступил от своего Творца ради создания другой вселенной по собственному замыслу. К нему примкнуло множество других монад, больших и малых. Создание ими другой вселенной началось в пределах этой. Они пытались создавать миры, но эти миры оказывались непрочны и рушились, потому что, восстав, богоотступнические монады этим самым отвергли любовь – единственный объединяющий, цементирующий принцип.

Вселенский план Провидения ведет множество монад к высшему единству. По мере восхождения их по ступеням бытия формы их объединений совершенствуются, любовь к Богу и между собой сближает их все более. И когда каждая из них погружается в Солнце Мира и со-творит Ему – осуществляется единство совершеннейшее: слияние с Богом без утраты своего неповторимого Я.

Вселенский замысел Люцифера противоположен. Каждая из примкнувших к нему монад – только временная его союзница и потенциальная его жертва. Каждая демоническая монада, от величайших до самых малых, лелеет мечту – стать владыкою Вселенной: гордыня подсказывает ей, что потенциально сильнее всех – именно она. Ею руководит своего рода «категорический императив», выражаемый до некоторой степени формулой: есмь Я и есть не-Я; все не-Я должно стать мною, другими словами, все и все должны быть поглощены этим единственным, абсолютно самоутверждающимся Я. Бог отдает Себя; противобожеское начало стремится вобрать в себя все. Вот почему оно есть, прежде всего, вампир и тиран, и вот почему тираническая тенденция не только присуща любому демоническому Я, но составляет неотъемлемую его черту.

Поэтому демонические монады объединяются временно между собой, но, по существу, они соперники не на жизнь, а на смерть. С захватом локальной власти их группою скоро вскрывается это противоречие, начинается взаимная борьба и побеждает сильнейший.

Трагичность для демонов хода космической борьбы обусловлена еще и тем, что Господь творит новые и новые монады, демоны же неспособны сотворить ни одной, и соотношение сил непрерывно увеличивается не в их пользу. Новых отпадений не совершается и не совершится больше никогда, этому есть абсолютные гарантии, и я глубоко сожалею, что исключительная трудность этой проблемы не позволяет мне найти нужный ряд понятий для того, чтобы изложить ее сколько-нибудь вразумительно. Во всяком случае, все демонические монады – очень древнего происхождения, все они – давние участники великого восстания. Правда, совершались и позже, совершаются и теперь – не отпадения, а нечто, внешне схожее: высокосознательное существо, иногда даже целая группа их, временно противопоставляют себя Провиденциальной воле. Но этот богоборческий выбор совершается не самою монадою, а низшим Я, душевным, ограниченным сознанием. Поэтому богоборческая деятельность его протекает не в духовном мире, но в материальных мирах, подвластных, по воле самих же демонов, закону возмездия. Этим самым бунт оказывается заранее обречен, совершивший его вступает на длительный путь искупления.

Постепенно, в ходе борьбы, безуспешность попыток демонических сил создать собственную вселенную стала уясняться ими самими; продолжая создавать отдельные миры и прилагая неимоверные усилия к упрочению их существования, они в то же время поставили перед собой и другую цель: завладеть мирами уже существующими или ныне творящимися Провиденциальными силами. Отнюдь не разрушение миров, а именно завладение ими – такова их цель, но разрушение миров – объективное следствие подобного завладения. Лишенные объединяющего принципа любви и сотворчества, цементируемые лишь противоречивым принципом насилия, миры не могут существовать сколько-нибудь длительное время. Есть разрушающиеся галактики. И когда астрономические наблюдения внегалактических туманностей охватят более длительный период, чем сейчас, процессы этих мировых катастроф приоткроются взору науки. Есть погибшие и погибающие планеты: Марс, Меркурий, Плутон – руины брамфатур; все монады Света были изгнаны из этих систем, подпавших демоническому господству, вслед за чем последовала завершающая катастрофа и демонические полчища оказались бесприютно мечущимися в мировом пространстве в поисках нового объекта вторжения.

Но есть макробрамфатуры и целые галактики, вторгнуться в которые силам восставшего не удалось. Внутри нашей Галактики системою, полностью освободившейся от демонических начал, является Орион – макробрамфатура необычайного могущества духовного Света. Тот же, кто будет созерцать в рефлектор великую туманность Андромеды, увидит воочию другую галактику, не знавшую демонических вторжений никогда. Это мир, с начала до конца восходящий по ступеням возрастающих блаженств. Среди миллионов галактик Вселенной таких миров немало, но наша Галактика, к сожалению, не входит в их число. Давно низвергнутые из макробрамфатуры Вселенной, силы Восставшего ведут в мирах нашей Галактики безостановочную, неустанную, миллионы форм приобретающую борьбу против сил Света; ареной борьбы оказался и Шаданакар.

Он стал такою ареною еще в те отдаленные времена, когда в Энрофе Земля представляла собой полурасплавленный шар, а другие слои Шаданакара, исчислявшиеся еще однозначными цифрами, только создавались великими иерархиями макробрамфатур. Там не было закона взаимопожирания: там, в мирах существ, которые теперь нам известны под общим именем ангелов, господствовал принцип любви и дружбы всех. Не было закона смерти: каждый переходил из слоя в слой путем материальной трансформы, свободной от страдания и не исключавшей возможности возврата. В этих мирах, тогда обладавших только тремя измерениями пространства и, следовательно, почти таких же плотных, как Энроф, не было, однако, закона возмездия: совершенные ошибки исправлялись с помощью высших сил. Проблески воспоминаний об этом, из сокровищниц глубинной памяти поднимавшиеся в сознание древних мудрецов, но сниженные и упрощенные их сознанием, привели к кристаллизации легенды об утраченном рае. В действительности, не рай, а прекрасная заря, и не над земным Энрофом, тогда еще лишенным органической жизни, а над миром, который теперь называется Олирной, сияла тогда и сохранилась в памяти тех немногих человеческих монад, которые не явились в Шаданакар позднее, как большинство, а начинали в нем свой путь во времена, более давние, чем древность, и не в Энрофе, а в ангельской Олирне. Это содружество праангелов можно назвать, в известном смысле, первым человечеством Шаданакара.

Великий демон, один из сподвижников Люцифера, вторгся в Шаданакар с полчищами меньших. Имя его Гагтунгр. То была длительная и упорная борьба; она увенчалась его частичной победой. Изгнать силы Света из брамфатуры ему не удалось, но удалось создать несколько демонических слоев и превратить их в неприступные цитадели. Ему удалось вмешаться в процесс возникновения и развития жизни в земном Энрофе и поставить на животном царстве свою печать. Планетарные законы, с помощью которых начинали создавать органическую жизнь в Энрофе силы Света, неузнаваемо исказились. Ложно и кощунственно приписывать Божеству законы взаимопожирания, возмездия и смерти. «Бог есть Свет и нет в Нем никакой тьмы».

От Бога только спасение. От Него только радость. От Него только благодать. И если мировые законы поражают нас своей жестокостью, то это потому, что голос Бога возвышается в нашей душе против творчества Великого Мучителя. Взаимная борьба демонических монад, победа сильнейшего, а не того, кто более прав, и низвержение побежденного в пучину мук – этот закон люциферических сил отобразился на лице органического мира Энрофа, выразившись здесь в законе «борьбы за существование». Всякое страдание существа, всякая его боль и мука дают излучение – и здесь, в Энрофе, и там, в мирах посмертия. Всякое его чувство, всякое волнение его душевного естества не может не давать соответствующего излучения. Излучения злобы, ненависти, алчности, похоти животных и людей проникают в демонические слои, восполняя убыль жизненных сил у различных классов и групп их обитателей. Но этих излучений едва достаточно, чтобы они восполняли убыль сил именно у отдельных демонических сообществ. Зато излучение страдания и боли – оно называется гаввах – способно насыщать гигантские толпы демонов почти всех видов и рангов. По существу, гаввах – их пища. Налагая свою лапу на законы Шаданакара, Гагтунгр искажал их так, чтобы породить и умножить страдание. Он делал их тягостными, жестокими, нестерпимыми. Он воспрепятствовал водворению в Энрофе закона трансформы; как равнодействующая обоих борющихся начал, возникла смерть и стала законом. Он воспрепятствовал принципу всеобщей дружбы; как равнодействующая обеих сил, появилось взаимопожирание и стало законом жизни. И, наконец, демонические силы вмешались в жизнь других слоев Шаданакара – тех, через которые пролегал путь существ, хоть раз воплотившихся в земном Энрофе: эти слои были обращены в миры возмездия, где царствуют мучители, впивая страдания страдальцев. Среди различных видов гавваха особое значение имеет тот, который связан с истечением физической крови. Когда кровь людей и животных вытекает из организма, то в первые минуты этого процесса она выделяет жгучее излучение особой силы. Поэтому некоторые классы демонов заинтересованы не столько в смерти живых существ Энрофа и не в загробном страдании их душ, сколько именно в кровопролитиях. Ни одно кровопролитие в истории не происходило и не происходит без неосознанного нами внушения этих потусторонних кровопийц. И кровавые жертвоприношения в некоторых древних культах были ужасны не только своей жестокостью, но и тем, что питали собою отнюдь, конечно, не богов, а именно этих демонов.

Для восполнения сил Света Планетарным Логосом – первой и величайшей монадой Шаданакара – был создан новый слой и положено начало новому человечеству. Энроф был оставлен животному царству; новый же слой населился титанами, обликом напоминавшими нас, но огромными и великолепными. В мире, напоминавшем Энроф, только пока еще сумрачном, их светящиеся фигуры двигались на фоне сине-серого, свинцового неба, по склонам и выгибам пустынных гор, их совершенствуя. Человечество титанов исчислялось несколькими тысячами. Пола они были лишены, рождение новых не связывайтесь с союзом двух старших никак. Но Гагтунгр сумел вызвать их бунт простив Промысла. Идея их заключалась в том, что они – семя и ядро нового мирового начала, третьего, противостоящего и Богу, и демонам. Они жаждали абсолютной свободы своих Я, но жестокость и злобу демонов ненавидели. Бунт завершился тем, что силы Гаттунгра, пользуясь законом возмездия, вовлекли души титанов в глубокие мучилища. Там длилась их пытка свыше миллиона лет, пока, с помощью Провиденциальных сил, им не удалось вырваться из плена. Теперь большинство из них совершают свой путь среди человечества, выделяясь на общем фоне масштабом своей личности и особым сумрачным, хотя отнюдь не темным ее колоритом. Их творчество отмечено смутным воспоминанием богоборческого подвига, как бы опалено древним огнем и поражает своею мощью. От демонических монад их дух отличен порывом к Свету, презрением к низменному и жаждой божественной любви[8].

В последние тысячелетия до Христа могущество Гагтунгра было так велико, что в потусторонних слоях многих метакультур человечества у возмездия был отнят его временный характер. Выход из страдалищ был для мучающихся наглухо закрыт и у них отнята надежда.

Этот закон возмездия, железный закон нравственных причин и следствий – тех следствий, которые могут проявляться и в текущей жизни, но во всей полноте проявляются в посмертии и даже в следующих воплощениях,-можно назвать индийским термином карма. Карма есть такая же равнодействующая двух противоположных воль, как закон смерти и закон борьбы за существование. Если бы демонические силы не встречали постоянных препятствий со стороны своих врагов, законы были бы еще тяжелее, потому что демоническая цель законов – порождать гаввах и парализовать проявления подпавших им душ Света. У законов есть и другая сторона, это – их очищающее значение. Это остаток древнейших светлых празаконов миротворивших прекрасных иерархий; цель этих иерархий и всех светлых сил Шаданакара – смягчение и просветление законов; цель демонических – еще большее их утяжеление.

Замысел Провидения – спасение всех жертв. Замысел Гагтунгра – превращение всех в жертвы.

Богочеловечество следующего мирового периода будет добровольным единением всех в любви. Дьяволочеловечество – по-видимому, его не удастся избежать в конце текущего периода – будет абсолютной тиранией одного.

Космос есть поприще становящихся монад. Антикосмос – всемирный союз соперников и скопище ущербленных светлых монад, плененных ими в мирах, над которыми господствуют демоны. У этих пленников отнят священнейший их атрибут: свобода выбора.

Несоизмеримостью своих масштабов с масштабами Люцифера вселенной Гагтунгр не смущен: он, как и все демонические монады, понимает свою малость лишь как стадию. Слепая вера в безграничное свое возрастание и победу неотъемлема от его Я. Так верит в свой грядущий макрогалактический триумф любая из этих монад, сколь бы миниатюрна она ни была в настоящее время и какое подчиненное место ни занимала бы в иерархии восставших. Поэтому любая из них, и Гагтунгр в том числе, – тиран не только в идеале и не только в данный момент, но и на каждой стадии в той мере, в какой это позволяет власть, достигнутая на этой стадии. Тирания вызывает такое обильное выделение гавваха, как никакой другой принцип водительства. Впивание гавваха увеличивает запас демонической мощи. Если бы демон стал восполнять убыль своих сил за счет вливания других психических излучений – радости, любви, самоотвержения, религиозного благоговения, восторга, счастия, – это переродило бы его естество, он перестал бы быть демоном. Но он не хочет именно этого. И тиранией, только тиранией может он обуздать центробежные силы внутри подчинившихся ему демонических множеств. И потому же совершаются иногда в метаистории (а отраженно – и в истории) акты отпадения и обратного восстания отдельных демонических монад против Гагтунгра. Подобные восстания поддержаны силами Света не могут быть, ибо любая из таких монад есть в потенции такой же планетарный демон; если бы она оказалась сильнее Гагтунгра, она сделалась бы еще большим мучителем, чем он. Не надо, впрочем, забывать, что не столь уж редки случаи восстания отдельных демонических монад не против Гагтунгра как такового, а против демонического миропорядка вообще. Такие восстания – не что иное, как обращение демонических монад к Свету, и ясно, что им оказывается тогда всемерная помощь Провиденциальных сил.

При всей сатанинской мудрости мировых замыслов Гагтунгра, замыслы эти зыбки именно вследствие указанных причин, ибо шансы обуздать все демонические монады мира, и в будущем самого Люцифера, для планетарного демона исчезающе малы.

Но неутолимое стремление ко вселенскому господству составляет источник единственно понятных ему радостей: он испытывает подобные радости всякий раз, когда малейшая частная победа кажется ему шагом, приближающим к конечной цели. Победы же эти заключаются в порабощении других монад или их душ: демонических – как полусоюзников, полурабов, светлых – как узников и объектов мучительства. Насколько Гагтунгр может вообразить космическое грядущее, он рисует самого себя как некое солнце, вокруг которого бесчисленные монады вращаются по концентрическим кругам, одна за другою падая в него и поглощаясь, – и постепенно вся Вселенная приходит в это состояние вращения вокруг него, погружаясь, мир за мирами, в чудовищно разбухшую гипермонаду. Вообразить дальнейшее демонический разум бессилен. Меньшие из этих монад не способны нарисовать даже и такого апофеоза. Незыблемо веруя в свою конечную победу над Вселенной, они сосредоточивают волю и мысль на более близких, легче представимых стадиях.

 

3. К вопросу о свободе воли

 

Существует некоторое предубеждение, некоторая особая умственная установка, свойственная в наше время немалому количеству людей, так как ее старательно внедряли в сознание многих народов целых четыре десятилетия. Это – такой ход мысли, который приводит мыслящего к выводу, перерастающему с течением времени в аксиому, в догмат: будто бы религия отнимает у человека его свободу, требует слепой покорности высшим силам, ставит его в полную от них зависимость. А так как они – только призраки, то в действительности укрепляется зависимость от всех весьма реальных человеческих инстанций, которые стремятся эксплуатировать невежество масс. В этом и заключается «религиозное рабство», из коего человечество высвобождается наукой и материалистической философией.

Оспаривать это рассуждение значит писать трактат, ставящий целью опровержение основ материалистической философии. Такие трактаты уже написаны, и если они до сих пор в России недостаточно известны, то причина тому в обстоятельствах, имеющих отношение не столько к философии, сколько к политике.

Что же касается утверждения, будто бы всякая религия требует покорности высшим силам, то нет сомнения, что некоторые религиозные доктрины действительно проповедовали предопределение и фактическое отсутствие свободы воли у человека: это – факт, и я меньше всего склонен брать под защиту любые религиозные формы без разбора. Однако распространять этот признак на всю религию в целом правомерно не в большей степени, чем утверждать, например, что мировая художественная литература реакционна по своему существу, а для обоснования этого ссылаться на отдельных реакционных писателей и отдельные реакционные школы.

Уяснить неправомерность такого обвинения по отношению к концепции Розы Мира я хотел бы немедленно.

Прежде всего позволю себе высказать недоумение: никакая наука и никакая философия[9], в том числе и материалистическая, не оспаривает факта зависимости человеческой воли от множества материальных причин.

Как раз именно материалистическая философия даже особенно настаивает на сугубой зависимости воли от факторов экономического ряда. И тем не менее никто не возмущается этим принижением человека перед природной и исторической необходимостью. Никто не вопиет о рабстве человека закону тяготения, закону сохранения материи, закону эволюции, законам экономического развития и т. д. Все понимают, что в рамках этих законов остается все же достаточный простор для проявления нашей воли.

Между тем настоящая концепция не прибавляет ни одного фактора нового, дополнительного, к перечисленной сумме факторов определяющих нашу волю. Дело не в их числе, а в их истолковании. То необъятное и бесконечно многообразное, что объединяется выражением «высшие силы», воздействует на нашу волю не столько путем сверхъестественных вторжений, сколько при помощи тех самых рядов, тех законов природы, эволюции и т. п., которые мы только что условились считать объективными фактами. Эти ряды фактов в огромной степени определяют наше сознание, и не только сознание, но и подсознание, и сверхсознание. Отсюда и возникают те голоса совести, долга, инстинкта и пр., которые мы слышим в себе и которые видимым образом определяют наше поведение. Таков механизм связи между «высшими силами» и нашей волей. Правда, иногда имеют место явления, которые субъективно могут казаться нарушениями законов природы «высшими силами». Это называют чудом. Но там, где такие явления действительно совершаются, а не оказываются аберрациями, там происходит вовсе не нарушение естественных законов «произволом» высших сил, а проявление этих сил через ряд других законов, нам еще неясных.

То, что зачастую кажется нам монолитным, простым, нерасчленимым двигателем наших поступков, например совесть, в действительности представляет собой весьма сложный результат разных рядов. В основном совесть есть голос нашей монады. Но его доступ в сферу нашего сознания обусловливается воздействием других рядов: внешние обстоятельства, например какой-нибудь случай, послуживший толчком к тому, чтобы этот голос монады был нами услышан, – это есть проявление Промысла, действие сил Провиденциальной природы.

Таким образом, выбор человека предопределяется тремя рядами сил. Силами Провиденциальными, пользующимися в своих целях законами природы и истории, как орудиями, и постепенно их просветляющими; силами демоническими, пользующимися теми же самыми законами и все более их отягчающими; и волей нашей собственной монады, подаваемой в круг нашего сознания голосами сердца и разума с помощью Провиденциальных сил.

Поэтому, будем ли мы рассматривать законы природы и истории как механические, бездушные необходимости или как орудие тех или иных живых, личных, иноматериальных либо духовных сущностей, – от этого степень нашей свободы не убудет и не увеличится.

Следовательно, степень свободы человеческого выбора с точки зрения концепции Розы Мира не меньше, чем с точки зрения материализма, но ряды определяющих ее факторов иначе осмыслены и четче расчленены.

И если материалиста не оскорбляет ограниченность нашей свободы совершенно безличными и бездушными законами природы, то чем же может унижать нас ограниченность нашей свободы волей Провиденциальных сил? Нас может оскорблять только ограниченность нашей свободы волей сил демонических; да, она оскорбляет; но ведь это – те самые силы, те наши исконные враги, в обуздании, обращении и просветлении которых – вся наша цель. И это оскорбление мы перестанем переживать только тогда, когда сделаем себя недоступными их воздействию. Эволюция мировой жизни ведет ряды существ от минимальной степени свободы в простейших формах (в зачаточное сознание микроба голос монады не достигает почти совершенно, и поведение его определяется, главным образом, демоническими силами, действующими через законы природы, как через свой передаточный механизм). Высшие животные уже гораздо свободнее, чем микроб, амплитуда их произвольных действий много шире; у человека она возрастает несравненно.

Противники религии как таковой указывают на то, что она требует отказа от личной воли, требует покорности нашей воли Божеству. И по отношению к некоторым религиям прошлого они правы. Но Роза Мира не есть религиозное учение прошлого. Она есть религиозное и социально-этическое учение будущего. Никакой «покорности» воле Божией Роза Мира не требует, ибо ценно только то, что совершается человеком добровольно, а не по принуждению.

Не требование рабской покорности воле Божества будет звучать из святилищ религии итога. Оттуда будет излучаться призыв ко всеобщей любви и к свободному богосотворчеству.

Господь – это неизменное и невыразимое первоверховное стремление, это – духотворящая власть, действующая во всех душах, не умолкающая даже в глубине демонических монад и направляющая миры и миры, от микробрамфатур до сверхгалактик, к чему-то более совершенному, чем добро, и более высокому, чем блаженство. Чем выше ступень каждого Я, тем полнее совпадает его воля с творческой волей Господней. И когда оно, начав свой космический путь с простейших форм живой материи, минует ступени человека, демиурга народов, демиурга планет и звезд, демиурга галактики, оно через Бога-Сына – погрузится в Отца и воля его полностью совпадет с Отчею волею, сила – с Отчею силой, образ – с Отчим образом и творчество – с Отчим творчеством.

Богосотворчество есть светлое творчество всех монад восходящего потока Вселенной, от человека, стихиалей и просветленных животных до демиургов галактик, исполинов невообразимого величия.

Вот почему так часто встречается здесь слово «демиург», в старинных религиях почти не употреблявшееся. Демиурги – все, кто творит во славу Божию, из любви к миру и его Первотворцу.

Он абсолютно благ.

«Он всемогущ», – добавляло старое богословие.

Но если Он всемогущ – Он ответственен за зло и страдание мира, следовательно. Он не благ.

Казалось бы, выйти из круга этого противоречия невозможно.

Но Господь творит из Себя. Всем истекающим из Его глубины монадам неотъемлемо присущи свойства этой глубины, в том числе абсолютная свобода. Таким образом, божественное творчество само ограничивает Творца, оно определяет Его могущество той чертой, за которой лежат свободы и могущества Его творений. Но свобода потому и свобода, что она заключает возможность различных выборов. И в бытии многих монад она определилась их отрицательным выбором, их утверждением только себя их богоотступничеством. Отсюда то, что мы называем злом мира, отсюда страдание, отсюда жестокосердные законы и отсюда же то, что эти зло и страдание могут быть преодолены. Законы оберегают мир от превращения в хаос. Сами демоны вынуждены считаться с ними, дабы миры не распались в пыль. Поэтому они не опрокидывают законов, но утяжеляют их. Законы слепы. И просветлены они могут быть не во мгновение ока, не чудом, не внешним вмешательством Божества, но длительнейшим космическим путем изживания богоотступническими монадами их злой воли.

У Бога всеобъемлющая любовь и неиссякающее творчество слиты в одно. Все живое, и человек в том числе, приближается к Богу через три божественных свойства, врожденных ему: свободу, любовь и богосотворчество. Богосотворчество – цель, любовь – путь, свобода – условие.

Демонические монады свободны, как и все, но их любовь глубоко ущербна. У них она направлена исключительно внутрь: демон любит только себя. И оттого, что весь могучий запас любви, в духе его пребывающий, сосредоточен на этом одном, демон любит себя с такою великой силой, с какою любить себя не способен ни один человек.

Не может быть утрачена демоническими монадами и способность к творчеству. Но богосотворчество не вызывает у них ничего, кроме предельной враждебности. Каждый демон творит только ради себя и во имя свое.

Творчество человека превращается в Богосотворчество с той минуты и в той мере, в какой его непреодолимый творческий импульс направляется усилием его воли и веры не на достижение тех или иных эгоистических целей – славы, удовольствия, материального успеха, служения жестоким и низменным учениям, – но на служение Богу любви.

Именно три слова – свобода, любовь и Богосотворчество – определяют отношение Розы Мира к искусству, науке, воспитанию, браку, семье, природе и даже к таким, всеми религиями пренебрегавшимся элементам жизни, как ее благоустройство и благолепие.

 

4. Бытие и сознание

 

То, что я говорил до сих пор, подводит нас к новому углу зрения на многовековой спор о примате сознания или бытия.

«Сознание определяет бытие», – формулировали идеалистические школы. На следующем, безрелигиозном этапе культуры эта формула была вывернута наизнанку, но материал ее сохранился в неприкосновенности. А материал состоял в противопоставлении двух членов и поэтому новая формула унаследовала примитивизм своей предшественницы.

Вопрос сложнее, чем эти формулы. И, вместе с тем, он проще, чем громоздкие сооружения посылок и выводов, напластовавшиеся в XVIII и XIX веках для того, чтобы извлечь столь скромный результат.

«Бытие определяет сознание»… «Сознание определяет бытие»… Чье бытие? чье сознание? Отдельной конкретной личности? человечества? мира? живой сознающей материи? Как все спутано, как нечетко.

Сознание отдельной конкретной личности (для простоты будем говорить только о человеке) определяется не чьим-либо сознанием и не вообще бытием, но суммою факторов. А именно:

а) ее собственным физическим бытием;

б) бытием природной и культурной ее среды;

в) сознаниями множества людей, живущих и живших, ибо эти сознания в значительной мере определили своими усилиями культурную среду, в которой личность живет и которая воздействует на ее бытие и сознание;

г) сознанием n-ного числа других существ, влиявших на природную среду и ее трансформировавших;

д) бытием и сознанием миротворящих иерархий;

е) сверхсознательным, но индивидуальным содержанием, кое врожденно монаде данной личности;

ж) бытием-сознанием Единого, в Котором бытие и сознание суть одно, а не различные, противостоящие друг другу, категории.

Если вопрос ставится не об отдельной личности с ее бытием и сознанием, но о Вселенной, точнее – о появлении сознания в органической природе каких-либо миров, то ясно, что поскольку Вселенная определяется Единым, постольку это противопоставление бытия и сознания снимается по только что указанной причине. Поскольку же Вселенная определяется творчеством богосотворенных монад, постольку вопрос о каком-то моменте появления в ней сознания после периода существования бессознательности лишается смысла. Ибо если бы не было богосотворенных монад с их сознанием и бытием, не могла бы возникнуть и никакая материя, ни органическая, ни неорганическая.

Над примитивностью классических формул теперь можно было бы только добродушно пошутить, если бы одна из них, став философским догматом политической деспотии, не оказалась повинна в бесчисленных несчастиях, забив, как пробка, дыхательные пути мысли множества людей и преградив доступ духовности в сферу их сознаний. Другая из классических формул, столь же ошибочная, все-таки менее опасна именно потому, что она духовнее. Но со старых религий с их философемами это отнюдь не снимает вины: столько веков потратить на схоластические мудрствования – и ни на шаг не приблизиться к вопросу о примате бытия или сознания.

 

5. Разноматериальная структура человека

 

Среди многочисленных слоев Шаданакара есть многомерный мир, где пребывают человеческие монады – неделимые и бессмертные духовные единицы, высшие Я людей. Творимые Богом и только Богом, а некоторые (немногие) таинственно рождаемые Им, они входят в Шаданакар, облекаясь наитончайшей материей, – ее правильнее было бы назвать энергией: это – субстанция, пронизывающая весь Шаданакар; каждый индивидуальный дух, вступая в нашу брамфатуру, неизбежно ею облекается. Мир, в котором пребывают наши монады, носит имя Ирольн.

Творческий труд, ведущий к просветлению Вселенной, – задача каждой монады, кроме демонических; среди же людей демонических монад нет. Человеческие монады осуществляют этот труд в низших мирах, подлежащих их просветляющему творчеству, создавая там для себя материальные облачения и через эти облачения воздействуя на среду соответствующих слоев.

Прежде всего монада создает шельт из материальности пятимерных пространств, затем – астральное тело из материальности четырехмерных. Оба эти облачения часто объединяются в нашем представлении под словом «душа». Шельт – материальное вместилище монады со всеми ее божественными свойствами и ее ближайшее орудие. Не сама монада, остающаяся в пятимерном Ирольне, но именно шельт является тем «я», которое начинает свое странствие по низшим слоям. Шельт творится самою монадою; в творении же астрального тела принимает участие великая стихиаль – Мать-Земля. Она принимает участие в творении астральных тел всех существ Шаданакара – людей, ангелов, даймонов, животных, стихиалей, демонов и даже великих иерархий, когда последние спускаются в те слои, где астральное тело необходимо. Это тело – высший инструмент шельта. В нем сосредоточены способности духовного зрения, слуха, обоняния, глубинной памяти, способности полета, способности общения с синклитами, даймонами, стихиалями, ангелами, способности ощущения космических панорам и перспектив.

Далее, Мать-Земля, оплодотворяемая духом Солнца, создает для воплощающейся монады тело эфирное: без него невозможна никакая жизнь в мирах трех и четырех измерений. И когда шельт со всеми своими облачениями, включая эфирное, покидает в Энрофе самый внешний, кратковременный, последний из своих сосудов – тело физическое, в Энрофе остается только труп. Физическое же тело создается для нас ангельскими иерархиями – они творят самую материю – и великой стихиалью человечества – Лилит – той, которая ваяет из этой трехмерной материальности цепь рода. Воздействие самой монады в этом акте через шельт заключается в том, что она данному звену рода дает индивидуальность.

Так завершается процесс спуска; начинается процесс восхождения.

Физическое тело может приниматься монадой один или, снова и снова, много раз. Эфирное же создается наново только в том случае, если носитель, подпав закону возмездия, принужден был совершить путь по кругам великих страдалищ. А в восходящем пути эфирное тело сопутствует носителю по всем мирам Просветления вплоть до затомисов – обителей просветленного человечества, небесных градов метакультур. Состоит оно из жизненной субстанции, не универсальной, но различной по всем трехмерным и четырехмерным мирам. Памятуя о древнейшем откровении человечества, ее справедливо было бы назвать арунгвильтой-праной.

Астральное тело сопутствует носителю выше, включая сакуалу Высокого Долженствования, а еще выше остается только шельт, просветленный до конца и слившийся с монадой в единство. Тогда монада покидает Ирольн и, облеченная предельно истонченным шельтом, вступает на лестницу наивысших миров Шаданакара.

В последующих частях книги будет идти речь обо всех этих слоях, многие из них будут, насколько это возможно, описаны. Но подробнее осветить вопросы о взаимодействии различных облачений монады, о функциях каждого из них и об их строении я, к сожалению, не в состоянии.

 

6. Метакультуры

 

Структура Шаданакара, к колоссальной проблематике которой скоро пора уже будет перейти, останется напонятной в самых своих основах, если предварительно не усвоить, что такое сверхнарод, метакультура и трансмиф.

Под термином «сверхнарод» понимается совокупность наций, объединенных общей, совместно созидаемою культурой, либо отдельная нация, если ее культура созидалась ею одной и достигла высокой степени яркости и индивидуальности.

При этом подразумевается, что вполне изолированных культур не существует, они взаимосвязаны, но в целом каждая культура вполне своеобразна, и, несмотря на влияние, оказываемое ею на других, она во всей своей полноте остается достоянием только одного сверхнарода, своего творца.

Понятие сверхнарода можно было бы не вводить в настоящую концепцию, если бы оно не обладало, наряду с историческим, также и метаисторическим значением. А метаисторическое значение его в том, что своеобразие сверхнарода не ограничивается культурной сферой в Энрофе, но сказывается также во многих иноматериальных слоях как восходящего, так и нисходящего ряда, поскольку некоторые участки этих слоев охватываются воздействием лишь одного данного сверхнарода. Ведь нельзя забывать, что под сверхнародом понимается совокупность не тех только личностей, которые принадлежат к нему сейчас, не только наших современников, но и весьма многих из тех, которые принадлежали к нему раньше, хотя бы и на заре его истории, а позднее, в своем посмертии, действовали и действуют в трансфизических слоях, с этим сверхнародом связанных. Над человечеством поднимается лестница слоев, общих для всех сверхнародов, но над каждым из них эти слои меняют свою окраску, свою физиономию, свое содержание; есть даже такие слои, которые наличествуют только над одним сверхнародом. Точно так же обстоит дело и по отношению к демоническим мирам нисходящего ряда, существующим как бы под сверхнародами. Таким образом, значительная часть Шаданакара состоит из отдельных многослойных сегментов; слой Энрофа в каждом из таких сегментов занят только одним сверхнародом и его культурой. Эти многослойные сегменты Шаданакара носят название метакультур, Каждый сверхнарод обладает своим мифом. Этот миф создается отнюдь не в одном лишь детском периоде его истории, – напротив. И, так как традиционное употребление слова «миф» не совпадает с тем значением, которое вкладывается в него здесь, приходится тщательно разъяснить, какое понятие мною в это слово вложено. Когда мы говорим о строго координированной системе идейно насыщенных образов, воплощающих какое-либо многообъемлющее интернациональное учение и нашедших свое выражение в преданиях и культе, в теософемах и философемах, в памятниках словесности и в изобразительном искусстве и, наконец, в кодексе нравственности, – мы говорим о мифах великих международных религий. Таких мифов существует четыре: индуистский, буддийский, христианский и магометанский.

Когда мы говорим о строго координированной системе идейно насыщенных образов, определяющих отношение к Энрофу, к трансфизическим и духовным метрам со стороны одного какого-нибудь сверхнарода, о системе, отлившейся в определенную религию и игравшую в истории данного сверхнарода весьма значительную роль, но почти не распространившуюся за его пределы, – мы говорим о национальных религиозных мифах отдельных сверхнародов. Таковы мифы египетский, древнеиранский, еврейский, древнегерманский, галльский, ацтекский, инкский, японский и некоторые другие.

Когда мы имеем в виду мир образов, столь же идейно насыщенных и тоже, быть может, связанных, хотя и не так тесно, с идеями религиозного и нравственного порядка, но не сложившихся в стройную систему и отражающих ряд общих нравственных, трансфизических, метаисторических или вселенских истин в связи именно с данностью и долженствованием вот этой культуры, – мы имеем перед собой общие мифы сверхнародов. Таковы мифы юго-западного – романо-католического сверхнарода, сверхнарода северо-западного – германо-протестантского, сверхнарода российского[10].

И, наконец, последняя, четвертая группа – общие мифы национальные, это – мифы отдельных народностей, входящих в состав сверхнарода, но внутри себя создающих, в дополнение к общему сверхнародному мифу, свой частный, очень локальный, ни в какую строгую систему, ни в какую религию не отлившийся вариант. В качестве примеров можно было бы привести языческие мифы славянских племен, финских племен, тюркских племен, а также мифы некоторых обособленных и отстающих племен Индии. В сущности, в зачаточном состоянии мифы народностей обнаруживаются у весьма многих этнических образований, но ярко выраженную физиономию приобретают они редко.

Ни к каким другим явлениям в истории культуры мы применять слово миф не будем.

Таким образом, три последние группы мифов относятся к специфике отдельных культур. Первая же группа – мифы международных религий – мистически связана (за исключением одного) с такими слоями Шаданакара, которые лежат уже выше его сегментарных членений, называемых метакультурами.

Мне кажется, что понятие мифов национально-религиозных воспринимается без труда. Общим же мифам сверхнародов следует дать, для ясности, пару дополнительных определений.

Определение индуктивное.

Общий миф сверхнарода есть сумма его представлений о трансфизическом космосе, об участии в нем данной культуры и каждого входящего в эту культуру Я[11] – представлений, которые этой культурой вырабатываются, отливаясь в формы цикла религиозно-философских идей, цикла художественных образов, цикла социально-этических понятий, цикла государственно-политических установлений и, наконец, цикла общенародных жизненных норм, осуществляющихся в обряде, в повседневном укладе быта, в обычае.

Определение дедуктивное.

Общий миф сверхнарода есть осознание сверхнародом в лице его наиболее творческих представителей некоей второй реальности, над ним надстоящей, в которую он сам входит частью своего существа и в которой таятся руководство его становлением и корни его судьбы, – осознание, замутненное посторонними, из неупорядоченной человеческой природы возникающими примесями.

Эту вторую реальность, служащую объектом трансфизического и метаисторического, художественного и философского постижения, можно условно обозначить термином трансмиф.

Само собой разумеется, что степень отличия мифа от трансмифа может быть весьма разной. Ограниченность тех, кто воспринимал трансмиф через интуицию, сновидения, художественные наития, религиозное созерцание, метаисторическое озарение; национальные, эпохальные, классовые и личные особенности этих сознаний и той подсознательной области их существа, которая деятельно участвует в этом процессе; невозможность найти в слове или в образах трехмерного искусства точные аналогии для выражения реальности иномерных миров – разве может все это не привести к бесчисленным аберрациям, к загромождению мифа массой случайного, неточного, антропоморфного, примитивизирующего, даже просто неудачного? Но миф динамичен, он движется во времени, развивается, меняет лики, и поздние его фазы, как правило, ближе к трансмифу, потому что за истекшие века сами воспринимающие сознания стали тоньше, богаче, зорче, шире.

Но тем временем развивается и сам трансмиф. Запредельная реальность полна кипучего движения, о се статике не может быть и речи. Как отличаются города-крепости времен Меровингов от современного Парижа, так же отличаются ландшафты, сооружения и все содержание трансмифов в пору их возникновения и к концу их метаисторического развития.

Но на всех стадиях развития сверхнародного трансмифа присутствуют, наряду с постигающим его народом Энрофа, две другие реальности, два других слоя, два полюса метакультурной сферы. Вокруг них и между ними находятся и другие слои, но каждый из них возник потом или же претерпел коренные изменения; некоторые исчезли. Незыблемы и долговечны только три области: в Энрофе – сверхнарод, в иномерном пространстве над ним – обиталище его просветленных душ, священные грады, небесная страна метакультуры, а внизу, в мирах нисходящего ряда – антиполюс этой небесной страны: цитадель, сооружаемая в мирах, связанных с глубинными пластами в физическом теле планеты. Это – средоточие демонических сил данной метакультуры. Небесные страны и все, что в них, называются затомисами подземные цитадели – шрастрами.

Обычно из этих двух полюсов ярче и четче бывают отражены в мифах именно затомисы. Образы шрастров далеко не всегда отливаются в сколько-нибудь законченную форму. Затомисы же, обиталища синклитов метакультур, можно встретить в мифах решительно всех сверхнародов, и притом в мифах и религиозных, и общих. Такова Эанна вавилонян: зиккурат в городе Эрехе был, по воззрениям сумеро-аккадийцев, подобием этой горы богов, Эанны Небесной, а позднее аналогичный смысл усматривался вавилонянами в главном культовом сооружении их великого города – в семиступенчатом храме Эсагиле. Таков Олимп греко-римлян. Такова Сумэра (Меру) индийцев – индусский Олимп, на склонах которого блещут небесные города богов индуизма. Таковы образы Рая – Эдема в метакультурах Византийской и Романо-католической, Джаннэт – в Арабо-мусульманской, Шан-Ти – в Китайской, Монсальват – в Северозападной, Китеж – в Российской метакультуре.

Сквозь клубящиеся тучи искусств, верований, мифологий и народоустройств стараясь разглядеть небесную страну Северо-западной метакультуры, ни на миг не следует забывать, что сверхнароды, пока они существуют в Энрофе, не завершают творение своих мифов никогда. Меняются формы выражения: в качестве выразителей на историческую арену выступают новые человеческие группы; от анонимных творцов фольклора и обряда задача мифотворчества переходит к мыслителям и художникам, к чьим именам поднимаются волны всенародной любви: но миф живет. Живет, углубляясь, наполняясь новым содержанием, раскрывая в старых символах новые смыслы и вводя символы новые – сообразно более высокой стадии общего культурного развития воспринимающих – во-первых, и сообразно с живым метаисторическим развитием самого трансмифа – во-вторых.

Небесная страна Северо-западной культуры предстает нам в образе Монсальвата, вечно осиянной горной вершины, где рыцари-праведники из столетия в столетие хранят в чаше кровь Воплощенного Логоса, собранную Иосифом Аримафейским у распятия и переданную страннику Титурэлю, основателю Монсальвата. На расстоянии же от Монсальвата высится призрачный замок, созданный чародеем Клингзором: средоточие богоотступнических сил, с непреоборимым упорством стремящихся сокрушить мощь братства – хранителей высочайшей святыни и тайны. Таковы два полюса общего мифа северо-западного сверхнарода от безымянных творцов древнекельтских легенд, через Вольфрама фон Эшенбаха до Рихарда Вагнера. Предположение, будто раскрытие этого образа завершено вагнеровским «Парсифалем», – отнюдь не бесспорно, а пожалуй, и преждевременно. Трансмиф Монсальвата растет, он становится все грандиознее. Будем же надеяться, что из толщи северозападных народов еще поднимутся мыслители и поэты, кому метаисторическое озарение позволит постигнуть и отобразить небесную страну Монсальват такой, какова она ныне.

Нетрудно понять, что большинство даже самых огромных человекообразов Северо-западного мифа не связано и не может быть связано с образом Монсальвата непосредственно. Ожидать непременной непосредственной связи значило бы обнаружить узкий и формальный подход и даже полное непонимание того, что такое общий сверхнародный, а не религиозно-национальный миф.

В конце концов, любой человеческий образ, созданный великим писателем, художником, композитором, доящий свою жизнь в сознании и подсознании миллионов и становящийся внутренним достоянием каждого, кто этот образ воспримет творчески, – любой такой образ есть образ мифический. Кримгильда и Офелия, Макбет и Брандт, Эсфирь Рембрандта и Маргарита Гете, Эгмонт и м-р Пикквик, Жан Кристоф и Джолион Форсайт мифичны совершенно в такой же мере, как Лоэнгрин и Парсифаль. Но в чем же заключается связь художественных образов, а также философских и социальных идей Северо-западной культуры с полюсами Северо-западного мифа – с Монсальватом и замком Клингзора?

Полюса всякого сверхнародного мифа опоясаны множеством кругов, целыми мирами образов, связь которых со средоточием не в сюжетной от них зависимости, а во внутреннем родстве, в возможности для нас мыслить эти образы и постигать их метаисторическим созерцанием в средоточии мифа или рядом с ним.

Фауст, конечно, не Мерлин: байроновский Каин – не Клингзор: Пер Гюнт – не Амфортас, а гауптмановского Эммануэля Квинта, на первый взгляд, просто странно сопоставлять с Парсифалем. Образ Кундри, столь значительный в средоточии мифа, не получил, пожалуй, никакой равноценной параллели на его окраинах. С другой стороны, никаких прообразов Гамлета и Лира, Маргариты или Сольвейг мы в средоточии Северо-западного мифа не найдем. Но их взор туда обращен; на их одеждах можно заметить красноватый отсвет – то ли Грааля, то ли колдовских клингзоровских огней. Эти колоссальные фигуры, возвышаясь на различных ступенях художественного реализма, на различных стадиях мистического просветления, похожи на изваяния, стерегущие подъем по уступам лестницы в то святилище, где пребывает высочайшая тайна северо-западных народов – святыня, посылающая в страны, охваченные сгущающимся сумраком, духовные волны Промысла и благоволения.

Разве блики от излучения этой святыни – или от излучения другого полюса того же мифа, дьявольского замка Клингзора – мы различаем только на легендах о рыцарях Круглого стола? или только на мистериях Байрэйта? – Если Монсальват перестает быть для нас простым поэтическим образом в ряду других, только чарующей сказкой или музыкальной мелодией, а приобрел свое истинное значение – значение высшей реальности, – мы различим его отблеск на готических аббатствах и на ансамблях барокко, на полотнах Рюисдаля и Дюрера, в пейзажах Рейна и Дуная, Богемии и Бретани, в витражах-розах за престолами церквей и в сурово-скудном культе лютеранства. Этот отблеск станет ясен для нас и в обезбоженных, обездушенных дворцовых парках Короля-Солнца, и в контурах городов, встающих из-за океана, как целые Памиры небоскребов. Мы увидим его в лирике романтиков и в творениях великих драматургов, в масонстве и якобинстве, в системах Фихте и Гегеля, даже в доктринах Сен-Симона и Фурье. Потребовалась бы специальная работа, чтобы указать на то, что могущество современной науки, чудеса техники, равно как идеи социализма, даже коммунизма, с одной стороны, а нацизма – с другой, охватываются сферой мифа о Монсальвате и замке Клингзора. Ничто, никакие научные открытия наших дней, кончая овладением атомной энергией, не выводят северо-западного человечества из пределов, очерченных пророческой символикой этого мифа. Думается, что тому, кто прочитает настоящую книгу, уяснятся эти, не вскрытые еще, взаимосвязи.

Я заговорил об одной из метакультур с ее мифом и трансмифом лишь для того, чтобы помочь конкретными образами понять идею о небесных странах человечества, пребывающих в просветленных слоях на вершинах метакультур, и задуматься над их антиподами – крепостями богоотступнических начал, деятельно творящих свой антикосмос и борющихся с силами Света во всех сверхнародах Энрофа, во всех слоях, во всех метакультурных зонах.

Но лестница слоев Шаданакара не заканчивается там, где завершаются сегменты метакультур: дальше поднимаются пятимерные и шестимерные миры, тоже получившие свое смутное отображение в мифах и религиях человечества. В этом смысле ко многим из этих слоев тоже применимо наименование «трансмифы». Но в более узком и более высоком смысле слово «трансмиф» применяется к особой сакуале: это система миров с пятью измерениями пространства и с огромным числом временных координат; это пять грандиозных, как бы светящихся изнутри солнечным сиянием, прекрасных и прозрачных пирамид, незыблемо высящихся над Энрофом. Не только Энроф, но и небесные страны метакультур кажутся оттуда глубоко внизу, в сумраке. Эти миры – высшие аспекты трех (не четырех!) великих международных религий и двух религий, почти не разбивших своей национальной замкнутости вследствие ряда исторических причин, но носивших на себе отблеск как своих затомисов, так и этой, несравненно более высокой сакуалы. Об этой сакуале подробно будет сказано в одной из следующих частей.

Хочу предварительно сделать замечание еще вот по какому поводу. Думаю, что у многих, читающих эту книгу, возникает не– доумение: почему все новые слова и имена, которыми обозначаются страны трансфизического мира и слои Шаданакара, даже названия почти всех иерархий, – нерусские? А это потому, что русская ме– такультура – одна из самых молодых: когда стал возникать ее Синклит, все уже было названо другими. Чаще всего можно встре– тить в этих словах звучание, напоминающее санскрит, латынь, греческий, еврейский и арабский языки, а иногда – языки еще бо– лее древние, которые не знает пока ни один филолог. Само собой разумеется, не знаю их и я; только по этим отдельным словам я сужу об их странной фонетической физиономии.

Теперь, мне кажется, сказано все, без чего дальнейшие части книги могли бы остаться не вполне понятными. Перед нами – четыре части, почти целиком посвященные описанию структуры Шаданакара, – своего рода трансфизическая география. Только составив представление об арене и об участниках метаисторической мистерии, хотя бы самое приблизительное, можно будет перейти к тем частям, которые посвящены самим метаисторическим процессам, в особенности – метаистории России и ее культуры, а также метаистории современности. Это связано с задачами, с конкретною программой Розы Мира, с изложением тех исторических путей, на которых возможно бескровное объединение человечества в единый организм, всеобщее изобилие, воспитание поколений облагороженного образа, преобразование планеты в сад, а всемирного государства – в братство. Отсюда перекинется мост к последним главам: к некоторым далеким историческим прогнозам, к проблеме завершающих катаклизмов всемирной истории и к неизбежному, хотя и катастрофическому, переходу Энрофа в другую высшую материальность, в другой слой бытия. Космическим перспективам, раскрывающимся при этом, посвящены последние страницы.

 

 

 

КНИГА III. СТРУКТУРА ШАДАНАКАРА. МИРЫ ВОСХОДЯЩЕГО РЯДА

 

ГЛАВА 1. САКУАЛА ПРОСВЕТЛЕНИЯ

 

Я не знаю, где и когда умру на этот раз, но знаю, где и когда умирал я в последний раз перед тем, как родиться в 1906 году для жизни в России. Конечно, это знание не имеет общего значения и может интересовать только тех, кто способен отнестись с доверием к моим свидетельствам и кто чувствует при том кармическую связь с моей судьбой. Но мое знание некоторых этапов пути между предпоследним моим существованием и текущим, по своему объективному интересу, шире, я могу и должен рассказать о самом существенном из того, что мне удалось постепенно припомнить. Впрочем, лучше сказать не «мне удалось», а «мне помогли припомнить».

Я встречал иногда людей, обладавших вот такой приоткрытостью глубинной памяти, но ни один из них не решался говорить об этом почти ни с кем; о попытках же запечатлеть эти воспоминания в письменной форме ни у кого не возникало даже смутного помысла. Виной тому была уверенность, что подобные признания могут вызвать только насмешку, и естественная душевная стыдливость, восстающая против вынесения на суд чужих и чуждых людей того, что интимно, неприкосновенно и в то же время недоказуемо. Очень долгое время так смотрел на дело и я, да и теперь предпринимаю подобную попытку без малейшей отрады. Но так как решительно все, о чем я рассказываю в этой книге, имеет столь же бездоказательный источник, то я не вижу больше оснований молчать именно о прорывах глубинной памяти; надо было или не начинать книги совсем или, раз уже начав, говорить обо всем, вопреки боязни. К тому же меня укрепляет надежда на то, что читатели, не доверяющие мне, отсеялись уже после первых глав и следить дальше за моим изложением будут лишь люди, преднастроенные благожелательно.

Последняя смерть моя произошла около трехсот лет назад в стране, возглавляющей другую, очень древнюю и мощную метакультуру. Всю теперешнюю жизнь, с самого детства, меня томит тоска по этой старой родине; быть может, так жгуча и глубока она потому, что я прожил в той стране не одну жизнь, а две, и притом очень насыщенные. Но, уходя из Энрофа триста лет назад, я впервые за весь мой путь по Шаданакару оказался свободным от необходимости искупляющих посмертных спусков в глубину тех слоев, где страдальцы развязывают – иногда целыми веками, даже тысячелетиями, – кармические узлы, завязанные ими при жизни. Впервые я успел и смог развязать узлы еще в Энрофе, долгими мучениями и горькими утратами оплатив совершенные в молодости срывы и ошибки. И в первый раз я умирал с легкой душой, хотя по религиозным воззрениям той страны должен был бы ожидать воистину страшного посмертия. Но я уже знал, что исключением из касты и сорокалетней жизнью среди париев я искупил все. Смерть была легка и полна надежды.

То была вещая надежда: такая не обманывает. О первых часах, даже о нескольких днях моего нового бытия, мне до сих пор ничего не удалось вспомнить. Но зато я помню несколько местностей того нового слоя, в котором долгое время существовал вслед за тем.

Единый для всех метакультур, этот слой, однако, очень пестр: в древней, тропической, огромной метакультуре, дважды обнимавшей мою земную жизнь, он был похож на ее природу в Энрофе, но мягче – без крайностей ее жестокости и великолепия, без неистовых тропических ливней и губительной сухости пустынь. Я помню, как белые башнеобразные облака необыкновенно мощных и торжественных форм стояли почти неподвижно над горизонтом, вздымаясь до середины неба: сменялись ночи и дни, а гигантские лучезарные башни все стояли над землей, едва меняя очертания. Но самое небо было не синим и не голубым, но глубоко-зеленым. И солнце там было прекраснее, чем у нас: оно играло разными цветами, медлительно и плавно их сменяя, и теперь я не могу объяснить, почему эта окраска источника света не определяла окраски того, что им освещалось: ландшафт оставался почти одинаков, и преобладали в нем цвета зеленый, белый и золотой.

Там были реки и озера; был океан, хотя увидеть его мне не довелось: раз или два я был только на побережье моря. Были горы, леса и открытые пространства, напоминавшие степь. Но растительность этих зон была почти прозрачна и так легка, какими бывают леса в северных странах Энрофа поздней весной, когда они только начинают одеваться лиственным покровом. Такими же облегченными, полупрозрачными казались там хребты гор и даже сама почва: как будто все это было эфирною плотью тех стихий, чью физическую плоть мы так хорошо знаем в Энрофе.

Но ни птиц, ни рыб, ни животных не знал этот слой: люди оставались единственными его обитателями. Я говорю – люди, разумея под этим не таких, какими мы пребываем в Энрофе, но таких, какими делает нас посмертье в первом из миров Просветления. Наконец-то я мог убедиться, что утешение, которое мы черпаем из старых религий в мысли о встречах с близкими, – не легенда и не обман, – если только содеянное при жизни не увлекло нас в горестные слои искупления. Некоторые из близких встретили меня, и радость общения с ними сделалась содержанием целых периодов моей жизни в том слое. Он очень древен, когда-то в нем обитало ангельское прачеловечество, а зовется он Олирной: это музыкальное слово кажется мне удачной находкой тех, кто дал ему имя. Общение с близкими не содержало никакой мути, горечи, мелких забот или непонимания, омрачающих его здесь: это было идеальное общение, отчасти при помощи речи, но больше в молчании, какое здесь бывает знакомо лишь при общении с немногими, с кем мы соединены особенно глубокой любовью, и в особенно глубокие минуты.

От забот о существовании, имевших в Энрофе стоять необъятное значение, мы были совершенно освобождены. Потребность в жилье сводилась на нет мягкостью климата. Кажется, в Олирнах некоторых других метакультур это не совсем так, но в точности я этого не помню. Пищу доставляла прекрасная растительность, напитками служили родники и ручьи, обладавшие, как мне припоминается, различным вкусом. Одежда, вернее, то прекрасное, живое, туманно-светящееся, что мы пытаемся в Энрофе заменить изделиями из шерсти, шелка или льна, – вырабатывалась самим нашим телом: тем нашим эфирным телом, которого мы почти никогда не сознаем на себе здесь, но которое в посмертье становится столь же очевидным и кажется столь же главным, как для нас – физическое. И в мирах Просветления, и в Энрофе без него невозможна никакая жизнь.

И все же первое время в Олирне для меня было отравлено тоской об оставшихся в Энрофе. Там остались дети и внуки, друзья и старушка-жена – то драгоценнейшее для меня существо, ради которого я нарушил закон касты и стал неприкасаемым. Прерыв связи с ними питал постоянную тревогу об их судьбе; скоро я научился видеть их смутные облики, блуждавшие по тернистым тропам Энрофа. А некоторое время спустя уже встречал свою жену такую же юную, какой она была когда-то, но более прекрасную: ее путь в Энрофе завершится несколькими годами позже моего, и теперь радость нашей встречи не была омрачена ничем.

Один за другим раскрывались новые органы восприятия: не те органы зрения и слуха, которые в эфирном теле полностью совпадают с соответствующими органами тела физического, – нет! те органы зрения и слуха действовали с первых минут моего пребывания в Олирне, и именно через них я Олирну воспринимал; но то, что мы называем духовным зрением, духовным слухом и глубинной памятью; то, к раскрытию чего стремятся в Энрофе величайшие мудрецы; то, что раскрывается там лишь у единиц среди многих миллионов; то, что в Олирне раскрывается постепенно у каждого. Духовное зрение и слух преодолевают преграды между многими слоями; жизнь оставленных мною на земле я воспринимал именно ими – еще неотчетливо, но все же воспринимал.

Я наслаждался просветленной природой – такой зрительной красоты я не видал в Энрофе никогда, – но странно: в этой природе мне не хватало чего-то, и скоро я понял, чего: многообразия жизни. С печалью я вспоминал пение и щебет птиц, жужжание насекомых, мелькание рыб, прекрасные формы и бессознательную мудрость высших животных. Только здесь мне уяснилось, как много значит для нас, для нашего общения с природой животный мир. Однако те, кто знал больше меня, вселяли надежду, что древняя, смутная мечта человечества о существовании слоев, где животные предстают просветленными и высокоразумными, – не мечта, но предчувствие истины: такие слои, и со временем я буду вхож в них.

Позднее, совсем недавно, мне напомнили о некоторых зонах, которые имеются в Олирнах всех метакультур. Говорилось об областях, похожих на холмистые степи: там находятся некоторое время те, кто в Энрофе был слишком замкнут в личном, чьи кармические узлы развязаны, но душа слишком узка и тесна. Теперь, среди прозрачных, тихих холмов, под великолепным небом ничто не препятствует им восполнить этот ущерб, принимая в себя лучи и голоса космоса и раздвигая границы своего расширяющегося Я. Говорилось и о зонах Олирны, похожих на горные страны: там, в долинах, трудятся над собой те, кто смог уверовать – точнее – достоверно почувствовать потустороннее – уже только в посмертии. Они созерцают оттуда горные вершины, но не такими, какими видим их мы, а в духовной славе. Могущественные духи, господствующие там, льют в созерцающих струи своих сил. И способности души, парализованные неверием, раскрываются там, в дни и годы непосредственного лицезрения миогослойности вселенной и торжественного величия других миров. Но это я не помню сколько-нибудь отчетливо, быть может, потому, что я был там лишь гостем, а источник сведений об этом не внушает мне абсолютной уверенности, что сведения эти не упрощены ради их для меня понятности, следовательно, не искажены.

Кроме общения с людьми и наслаждения природой, время уходило на работу над своим телом: предстояло подготовить его к трансформе, ибо путь из Олирны в следующие, высшие миры лежит не через смерть, но через преображение. И я понял, что стихи Евангелия, повествующие о вознесении Иисуса Христа, намекают на нечто схожее. Воскресение из мертвых изменило природу Его физического тела, и при вознесении из Олирны оно преобразилось вторично вместе с эфирным. Мне, как и всем остальным, предстояло преображение лишь эфирного тела; преображение, подобное тому, которое некогда видели апостолы своим зрением, проникавшим в Олирну, но еще не достигавшим миров, лежащих выше. Как иначе могли бы выразить евангелисты переход Спасителя из Олирны туда, как только назвав это событие Его вознесением на небо? И я, воспитанный в строгом брахманизме, начал понимать, какой странной для меня, бездонной правдой полон христианский миф.

И образ великого предателя, дотоле принимавшийся мною лишь как легенда, стал для меня реальностью: я узнал, что здесь, среди морей Олирны, в глубоком уединении, на пустынном острове находится теперь он. Свыше шестнадцати веков длился его путь сквозь страдалища. Низвергнутый грузом кармы, неповторимой по своей тяжести, в глубочайшее из них, ни раньше, ни позже не видавшее у себя ни одного человека, он был поднят оттуда Тем, Кого предал на земле, но лишь после того, как Преданный достиг в своем посмертии такой неимоверной духовной силы, которая для этого нужна и которой не достигал ранее никто в Шаданакаре. Поднимаемый силами Света вверх и вверх по ступеням чистилищ, искупивший свое предательство достиг, наконец, Олирны. Еще не общаясь с ее обитателями, он подготавливается на острове к дальнейшему восхождению. Этот остров я видел издалека: он суров, внутри него – нагромождение странных скал, вершины которых все наклонены в одну сторону. Вершины – острые, цвет скал – очень темный, местами черный. Но самого Иуду не видит в Олирне никто: видят по ночам только зарево его молитв над островом. В грядущем, когда в Энрофе наступит царство того, кого принято называть антихристом, Иуда, приняв из рук Преданного великую миссию, родится на земле вновь и, исполнив ее, примет мученическую кончину от руки князя Тьмы.

Но объяснить, какими именно усилиями была достигнута моя собственная трансформа и что, собственно, совершалось в ту минуту с моим телом, я бы не мог. Теперь я припомнить в силах только то, что стало тогда перед моими глазами: множество людей, может быть сотни, пришедшие проводить меня в высокий путь. Достижение трансформы кем-либо из живущих в Олирне всегда бывает радостью и для других; событие это окружается торжественным, светлым и счастливым настроением. Очевидно, событие происходило днем, на возвышении вроде холма и, как все в индийской Олирне, под открытым небом. Я помню, как ряды обращенных ко мне человеческих лиц стали мало-помалу делаться туманнее и как бы несколько удаляться в пространстве; вернее, по-видимому, я сам удалялся от них, приподнимаясь над землею. Вдали, на горизонте, я видел до сих пор полупрозрачный, будто сложенный из хризолита, горный кряж, вдруг я заметил, что горы начинают излучать удивительное свечение. Трепещущие радуги перекинулись, скрещиваясь, по небосклону, в зените проступили дивные светила разных цветов, и великолепное солнце не могло затмить их. Я помню чувство захватывающей красоты, ни с чем не сравнимого восторга и изумления. Когда же взгляд мой опустился вниз, я увидел, что толпы провожавших больше нет, весь ландшафт преобразился совершенно, и понял, что миг моего перехода в высший слой уже миновал.

Я был предуведомлен, что в этом слое буду совсем недолго, ибо все проходящие его минуют в несколько часов, но в эти часы весь этот слой – название его Файр – будет охвачен ликованием обо мне, его достигшем. Это – великий праздник, уготованный каждой восходящей душе, – о, не человеческой только, но и душам других монад Шаданакара, поднимающимся по ступеням Просветления, даже – высшим животным. В известном смысле Файр – рубеж пути: после него еще могут совершаться воплощения в Энрофе, но уже только с определенной миссией. Впоследствии не исключены падения, бунт, не исключена даже глубоко сознательная и тем более тяжкая измена Богу, но уже никогда не будет возможен слепой срыв, и на веки веков исключен из числа возможностей тот паралич духовного понимания, который в различные века Энрофа, проявляясь в психике живущих, менял свои разновидности, оттенки и названия, а в наш век преимущественно, хотя и не исчерпывающе, определяется как материализм.

Если искать в знакомых для всех явлениях хотя бы отдаленную аналогию тому, что видишь в Файре, нельзя остановиться ни на чем, кроме праздничной иллюминации. Надо ли при этом говорить, что самые великолепные из иллюминаций Энрофа сравнительно с Файром – не более чем несколько наших ламп в сравнении с созвездием Ориона.

Я видел множество существ в их вдвойне и втройне просветленных обликах: они явились сюда из более высоких слоев, движимые чувством сорадования. Чувство сорадования свойственно просветленным в несравненно большей мере и силе, чем нам; каждая душа, достигшая Файра, порождает это ликующее чувство у миллионов тех, кто миновал его ранее. Как передать состояние, охватившее меня, когда я увидел сонмы просветленных, ликующих оттого, что я, ничтожный я, достиг этого мира? – Не благодарность, не радостное смущение, даже не потрясение, – скорее оно было похоже на то блаженное волнение, когда смертные в Энрофе предаются неудержимым и беззвучным слезам.

Минут и форм перехода в следующий слой я не помню. Потрясающее переживание Файра вызвало глубокое изнеможение и как бы размягчение всех тканей души. И все, что я могу теперь восстановить из пережитого на следующей стадии подъема, сводится к одному состоянию, но длившемуся очень долго, может быть, целые годы.

Лучезарный покой. Разве не противоречивое, казалось бы, словосочетание? С обилием света у нас связывается представление о деятельности, а не об отдыхе, о движении, а не о покое. Но это – у нас, в Энрофе. Не везде это так. Да и самое слово «лу– чезарный» не так точно, как хотелось бы. Потому что сияние Нэр– тиса лучезарно и в то же время невыразимо мягко; в нем сочета– ется чарующая нежность наших ночей полнолуния с сияющей лег– костью высоких весенних небес. Как будто убаюкиваемый чем-то. более нежным, чем тишайшая музыка, я растворялся в счастливой дремоте, чувствуя себя подобно ребенку, после многих месяцев, полных обид, страданий и незаслуженной горечи, укачиваемому на материнских коленях. Женственная ласка была разлита во всем, даже в воздухе, но с особенной теплотой излучалась она от тех, кто окружал меня, словно ухаживая с неистощимой любовью за больным и усталым. То были взошедшие раньше меня в еще более высокие слои и нисходящие оттуда в Нэртис к таким, как я, для творчества ласки, любви и счастья.

Нэртис – страна великого отдыха. Неприметно и неощутимо, безо всяких усилий с моей стороны, лишь в итоге труда моих друзей сердца, мое эфирное тело медленно изменилось здесь, становясь все легче, пронизанное духом и послушнее моим желаниям. Таким, каким является наше тело в затомисах, небесных странах метакультур, оно становится именно в Нэртисе. И если бы меня мог увидать кто-нибудь из близких, оставшихся в Энрофе, он понял бы, что это – я, он уловил бы неизъяснимое сходство нового облика с тем, который был ему знаком, но был бы потрясен до глубины сердца нездешней светлотой преображенного.

Что сохранилось от прежнего? Черты лица? – Да, но теперь они светились вечной, неземной молодостью. – Органы тела? – Да, но на висках сияли как бы два нежно-голубых цветка – то были органы духовного слуха. Лоб казался украшенным волшебным блистающим камнем – органом духовного зрения. Орган глубинной памяти, помещающийся в мозгу, оставался невидим. Так же невидима была и перемена, совершавшаяся во внутренних органах тела, ибо все, приспособленное раньше к задачам питания и размножения, было упразднено или в корне изменено, приспособленное к новым задачам. Питание сделалось похоже на акт дыхания, и пополнение жизненных сил совершалось за счет усвоения светлого излучения стихиалей. Размножения же – как мы его понимаем – ни в одном из миров восходящего ряда нет. Там есть иное, и об этом я скажу, дойдя до главы о Небесной России.

По истечении долгого времени я стал ощущать все прибывающее, радостное нарастание сил, как будто раскрывание таинственных и долгожданных крыльев. Не нужно понимать меня слишком буквально: речь не о появлении чего-нибудь, напоминающего крылья летающих существ Энрофа, но о раскрытии способности беспрепятственного движения во всех направлениях четырехмерного пространства. Это было еще только возможностью – неподвижность по-прежнему покоила меня, но возможность полета превращалась из неопределенной мечты в очевидную, открывающуюся передо мной перспективу. От друзей моего сердца я узнают, что мое пребывание в Нэртисе подходит к концу. Мне казалось, что нечто, схожее с колыбелью, где я покоился, как бы медленно раскачивается вверх и вниз, и каждый взлет казался выше предыдущего. Это движение порождало предвкушение еще большего счастья, в которое я должен теперь войти. И я понял, что нахожусь уже в другом слое – в Готимне, последнем из миров сакуалы Просветления. То были как бы колоссальные цветы, размер которых не лишал их удивительной нежности, а между ними открывались бездонные выси и дали девяти цветов. О двух из них, лежащих за пределами нашего спектра, могу здесь только сказать, что впечатление, производимое одним из них, ближе всего к тому, которое оказывает на нас небесно-синий, а впечатление от другого отдаленно напоминает впечатление, которое здесь оказывает золотой.

Огромные цветы Готимны, составляющие целые леса, склоняются и выпрямляются, качаются и колышутся, звуча в непредставимых ритмах, и это их колыхание подобно тишайшей музыке, никогда не утомляющей и мирной, как шум земных лесов, но полной неисчерпаемого смысла, теплой любви и участия к каждому из там живущих. С легкостью и спокойствием, недостижимыми ни для какого существа в Энрофе, мы двигались, как бы плывя в любом из четырех направлений пространства между этими напевающими цветами, или медлили, беседуя с ними, потому что их язык стал нам понятен, а они понимали наш. Здесь, на небесно-синих полянах или подаче огромных, тихо мерцающих золотых лепестков, нас посещали те, кто сходит в Готимну из затомисов, чтобы подготовить нас, младших братьев, к следующим этапам пути.

Садом Высоких Судеб называется Готимна, оттого что здесь предопределяются надолго судьбы душ. Передо мной представало распутье: оно является всякому, взошедшему в этот слой. Выбранного здесь нельзя уже было бы изменить долгие столетия ни в одном из многих миров, здесь предызбираемых. Я мог свободно выбрать одно из двух: либо подъем в Небесную Индию, конец навсегда пути перевоплощений, замену его путем восходящих преображений по иноматериальным слоям; либо еще одно, может быть и несколько, существований в Энрофе, но уже не как следствие неразвязанной кармы – она была развязана, – а как средство к осуществлению определенных, только мне поручаемых и мною свободно принимаемых задач. И хотя слово «миссия» на русском языке звучит книжно и лишено поэзии, я буду употреблять его и впредь для обозначения таких специальных заданий, поручаемых отдельной душе для осуществления в Энрофе. Тяжесть ответственности того, кто принял миссию, возрастает во много раз, так как миссия связана всегда не только с судьбой ее носителя, но и с судьбою очень многих душ, судьбою и прижизненной, и посмертной, иногда же – с судьбой целых народов и всего человечества. Того, кто предаст свою миссию добровольно или вследствие слабости, ждет возмездие и искупление в самых глубоких и страшных слоях. Это не значит, что для прошедшего сквозь сакуалу Просветления невозможны более на земле падения, измены, этические срывы. Невозможен только срыв слепой, основанный на незнании о бытии Бога; но дремлющее на дне души под лучами Нэртиса и Готимны может пробудиться во мраке ночей Энрофа и повлечь носителя миссии в сторону или вниз. Если эти падения не затронут существа его миссии, Провиденциальные силы поднимут его из любого провала, чтобы миссия все-таки была осуществлена.

Передо мной открылась возможность спуска назад, уже в пределы другой метакультуры, мне до тех пор незнакомой и чуждой, еще совсем молодой, но с огромным грядущим. Что-то тревожное, бурное, сумрачное излучалось от этого огромного, разнослойного массива, смутно воспринимавшегося мною издалека. Задание же, принятое мной, должно было иметь отношение к великой задаче, выходящей далеко за пределы этой метакультуры и долженствовавшей в далеком грядущем охватить мир. Уже тысячи душ подготавливались для участия в этой задаче.

И я выбрал именно эту возможность. Я теперь понимал, что мною взята на плечи такая ноша, сбросить которую невозбранно уже нельзя.

И из Готимны Индии я был перенесен в Готимну России: там должна была закончиться моя подготовка к исполнению миссии, свыше принятой моим Я. Но падения, акты бунта и измены возможны и после светлых жизней, потому что тогда может проснуться в душе спавшее при солнечном свете. Были такие падения и на моем пути уже после Готимны. Однако на это придется бросить луч в некоторых других главах книги. Теперь же наступает время заговорить о затомисах, небесных странах метакультур.

Но если о сакуале Просветления я мог рассказывать как о пережитом на основании того, что удалось вспомнить, то о сакуале затомисов память может хранить лишь редкие, отрывочные образы, запечатлевшиеся гораздо позднее, во время моих трансфизических странствий, совершавшихся в состоянии сна отсюда, из Энрофа России. Эти смутные образы дополнялись другим, неоценимым источником познания – трансфизическими встречами и беседами. Автобиографический метод к изложению этого материала неприменим. И следующие главы будут, к сожалению, протокольны и сухи, подобно главе об исходной концепции.

 

ГЛАВА 2. ЗАТОМИСЫ

 

Вершины метакультур, называемые затомисами, до некоторой степени совпадают с географическими контурами соответствующих культурных зон Энрофа. Пространство всех затомисов четырехмерно, но каждый из них отличается свойственным только ему числом временных координат. Материальность этой сакуалы сотворена одной из ангельских иерархий – Господствами; сами же затомисы медленно строятся совместными усилиями иерархий, героев, гениев, праведников и широчайших, способных к творчеству народных множеств, пока сверхнарод, их выдвинувший, продолжает свое становление в истории, – и позже, когда его исторический путь завершается и миллионы его бессмертных монад продолжают свое восхождение от одной высоты мирового познания и творчества к другой.

Основателем каждого из затомисов является кто-либо из великих человекодухов.

Панорама этих слоев очень отдаленно напоминает нашу природу. Пожалуй, из элементов земного ландшафта ближе всего к ландшафту затомисов – небо с облаками. Океанам нашим и морям соответствуют зоны как бы светлых паров, легко проницаемых и сияющих: это – души морских стихиалей; рекам Энрофа соответствуют их души, образования невыразимой красоты, на которую даже намекнуть нельзя словами «сияющие туманы».

Растительность мало походит на нашу: это – души стихиалей, о которых речь впереди. Пока достаточно, мне думается, сказать, что в затомисах находятся души некоторых стихиалей в промежутках между инкарнациями.

Смена суток в этих слоях протекает совершенно так же, как у нас, будучи обусловлена тем же самым вращением планеты вокруг оси. Погода меняется в пределах приятного и прекрасного.

Высшее человечество – синклиты метакультур – наша надежда, наша радость, опора и упование. Праведники, некоторые родомыслы и герои вступают сюда почти сразу после смерти в Энрофе, быстро миновав миры Просветления. О подавляющем большинстве таких душ нам не расскажет никакая история: они прошли в глубине народа, не оставив следа ни в летописях, ни в преданиях – лишь в памяти тех, кто их знал или слышал о них от живых свидетелей. Это незаметные герои нашей жизни; думать иначе, то есть вообразить синклит метакультуры в виде некоего собрания «знаменитостей», значило бы доказать, что наш нравственно-мистический разум спит еще крепким сном.

Другие, в особенности носители особых даров, даже павшие после смерти в глубину чистилищ, поднимаются оттуда силами Света, сокращающими сроки их искупительного очищения, и вступают в синклит.

Не только иные из художественных гениев, но еще больше родомыслов и героев, а праведники – все, развязали еще в Энрофе свои кармические узлы, искупили груз своих вин, и смерть для них была широко распахнутыми вратами затомисов.

Других смерть застигла еще не подготовленными к высшим ступеням, еще отягощенными. Таким приходится сначала миновать ряд ступеней в верхних чистилищах – верхних по отношению к страшным кругам магм и земного ядра, но нижних по отношению к нам. Многие тысячи таких душ, достигнув, наконец, Готимны, избирают не новые спуски в Энроф, но труд и великую борьбу в братствах затомисов.

Третьи не отяготили своих душ в Энрофе никакими падениями, напротив; но кругозор их, объем их знания, их чувство космического, хотя и выросли после Олирны, все же недостаточно велики. Путь из Олирны означал для них начало странствия, иногда – долгого, даже длящегося, может быть, века, пока они не станут способными вместить задачи и мудрость синклита. Таким образом, между последней смертью в Энрофе и вступлением в синклит такие души не искупают, а только расширяют и обогащают себя.

Путь перевоплощений вообще не есть универсальный закон. Но преобладающая часть монад движется все-таки по этому пути. Они испытали уже ряд рождений в других народах Энрофа, в других метакультурах, даже в другие тысячелетия и на других концах земли, а до человеческого цикла многие из них проходили свой путь в других царствах Шаданакара; их шельты надстояли, быть может, даже над существами растительного и животного царств. Иные знали в незапамятные времена воплощения в человечестве титанов, среди праангелов или даймонов. Воспоминание об этой гирлянде рождений хранится в их глубинной памяти; и объем духовной личности таких монад особенно велик, пучина воспоминаний особенно глубока, их будущая мудрость отличается особенной широтой. Носители высшего дара художественной гениальности, которым посвящено несколько глав в другой части этой книги, все имели позади себя подобную гирлянду воплощений. И напротив: праведники метакультур христианских, в противоположность праведникам некоторых восточных метакультур, знают, в большинстве, иной путь восхождения: путь, приводящий в Энроф лишь раз, но зато в странствиях по другим слоям раскрывающий перед глазами такие высоты мира, что память об этом пылает в их душах как звезда, и ее лучи во время их единственной жизни в Энрофе распутывают в их сердце все тенета тьмы.

Деятельность синклитов необозримо многообразна и широка, а во многом для нас и непостижима. Я мог бы указать на три ее стороны: помощь – творчество – борьбу.

Помощь – всем, еще не достигшим затомисов. Ангелы мрака, хозяева чистилищ, не выпустили бы своих жертв еще века и века, если бы не безостановочные усилия синклитов. Магмы и ужасающие миры земного ядра удерживали бы страдальцев вплоть до третьего мирового периода (ныне подходит к концу еще только первый). Живущие в Энрофе были бы окружены почти непроницаемым панцирем духовной тьмы, если бы не синклиты.

Но эта работа, избавляющая одних, облегчающая других, предохраняющая третьих, обогащающая четвертых, просвещающая пятых, – лишь одна сторона. Другая сторона – творчество автономных ценностей, значение которых непреходяще. Однако для нас созерцание творений синклитов, а тем более понимание их, возможно лишь в минимальной степени. Передача же их смысла при помощи наших понятий исключена полностью.

Несколько понятнее третья сторона деятельности синклитов – их борьба с демоническими силами. Можно сказать, что бороться им приходится телесно, но, конечно, оружие их не имеет с оружием Энрофа ни одной точки соприкосновения. Оно разнообразно; оно зависит и от совершенства владения собственным существом, и от того, против кого оно направлено. Однако общий его принцип характеризуется тем, что это – концентрация волевых излучений, парализующих врага. Гибель в бою для братьев синклита невозможна. Возможно другое: в случае поражения – длительный плен в глубине демонических крепостей.

Ландшафты затомисов осложняются неким эквивалентом городов, очень мало, впрочем, походящих на наши, тем более, что жилищ, в строгом смысле этого слова, там нет Назначение сооружений – совершенно особое; это преимущественно места общения братьев синклита с другими мирами и с духами других иерархий. Здания, где протекает их общение в его высших формах с монадами стихиалей, называются шериталами. И все же в архитектуре затомисов угадываются стили, знакомые нам, но как бы возведенные на несравненно более высокие ступени. Это результат параллельных процессов, понять которые нелегко. Нелегко – но следует. Дело в том, что прекрасные архитектурные сооружения Энрофа, насыщаясь излучениями многих человеческих психик, приобретают этим самым душу, точнее – астрал: такие астралы пребывают в затомисах. Но в затомисах есть и такие сооружения, никакого двойника которых в Энрофе нет, например – те же шериталы. Есть и такие, которые были уловлены, поняты творцами Энрофа и намечены ими к воплощению на земле, но история поставила этому непреодолимую преграду.

Братья синклитов могут опускаться в миры нисходящего ряда вплоть до магм и подниматься до весьма высоких слоев, которые обозначаются как Высшие Аспекты Трансмифов мировых религий.

В каждом затомисе господствует преображенный язык соответствующей страны Энрофа, здесь это не только звуко-, но и светоязык. Нисколько не странно применить к этим языкам и наше понятие словарного «фонда»; при этом надо указать, что фонд этот весьма отличен от нашего, соответственно иному, несравненно более богатому запасу понятий. Наряду с этими языками метакультур есть и общий язык для всех: названия слоев, существ и иерархий – оттуда. Быстрота и легкость усвоения различных языков здесь не может идти ни в какое сравнение с соответствующим процессом в Энрофе: это происходит безо всякого труда, само собой. Общий язык затомисов принято называть языком Синклита Мира, но это не вполне точно: Синклит Мира, о котором речь далеко впереди, знает такие формы общения, какие не имеют ничего общего с какими бы то ни было звуковыми языками. Но, нисходя с высот в затомисы метакультур, братья Синклита Мира направляли создание единого языка затомисов, и только поэтому условное наименование этого языка связано с их именем.

В затомисах, кроме синклитов, обитают еще и другие существа: будущие ангелы. Это чудеснейшие творения Божий, и если мы вспомним сиринов и алконостов наших легенд, мы приблизимся к представлению о тех, чье присутствие украшает жизнь в затомисах Византии и России: к представлению о существах, предопределенных стать потом «солнечными архангелами». В других затомисах обитают иные существа, не менее прекрасные.

Итак, я дошел до перечня затомисов.

Их девятнадцать.

Маиф – древнейший из затомисов, небесная страна и синклит Атлантической метакультуры, существовавшей в Энрофе приблизительно с двенадцатого по девятое тысячелетие до Рождества Христова.

Атлантида находилась на архипелаге островов, крупнейший и главнейший из которых по размерам напоминал Сицилию. Ее населяла красная раса. То было рабовладельческое общество, сперва составлявшее несколько мелких государств, позднее объединившихся в деспотию. Мировоззрение было политеистическим с огромным пластом магии. Пантеон и культ омрачались включенным в него демонопоклонством. Ближе всего из хорошо известных нам культур Атлантида была бы к Египту и отчасти к ацтекам, но сумрачнее и тяжелее. Из искусств доминировали архитектура, скульптура и танец. Цивилизацию ни в коем случае нельзя назвать высокой, хотя атланты, пользуясь наличием цепи мелких островов между Атлантидой и Америкой, поддерживали связь с этим континентом, откуда вели свое происхождение. Позднее им случилось добраться и до Западной Африки, предание об Атлантиде достигло впоследствии до Египта через посредство древней Суданской цивилизации, ныне неизвестной, но следы которой еще могут быть обнаружены в будущем. Над этическими представлениями атлантов довлели образы беспощадных и алчных божеств, и в культе большую роль играло ритуальное людоедство. В поздний период возникли полуэзотерические религиозные движения светлой направленности. Но в общем картина была довольно мрачной вследствие большой активности демонических начал.

Главный остров и окружавшие его мелкие погибли от ряда сейсмических катастроф. Небольшие группы жителей спаслось в Америке, одна – в Африке, где и растворилась в негрском населении Судана. Ныне Маиф, существующий уже около пятнадцати тысячелетий над некоторой зоной Атлантического океана, достиг огромного могущества Света.

Эмблематический образ:

Красный храм на черном фоне; перед ним – четыре фигуры в белом, с воздетыми руками.

Фигуры обозначают культы четырех светлых божеств: именно через эти культы в Атлантическую культуру сходила духовность.

Линат – затомис так называемой Гондваны, если понимать под этим именем не тот незапамятно древний материк, который, задолго до человека, существовал в Индийском океане, – но метакультуру, очагами которой в Энрофе были Ява, Суматра, Южный Индостан и некоторые города, ныне покоящиеся на дне моря. Время существования Гондванской культуры – шесть и более тысячелетий до Р.Х.

Эта была группа государств – торговых олигархий на рабовладельческой основе, причем сильно развитое мореплавание Гондваны втянуло в торговый и культурный обмен побережья Индокитайского полуострова, Цейлон и многие острова Индонезии. Господствовали политеизм и, в основном, те же три искусства; танец развился до театра мистерий. Но кровожадность и религиозно-демоническая жестокость атлантов Гондване были незнакомы. Это был чувственный, сангвинический, жадный до жизни народ, богато одаренный художественно, с очень напряженной жизнью сексуальной сферы. Мистика пола пронизывала и культ, и повседневную жизнь, достигавшую в эпоху расцвета подлинного великолепия; подобной роскоши не знали ни Атлантида, ни даже Вавилон и Египет. Расу Гондваны можно, мне кажется, назвать протомалайской. Во всяком случае, коричневая кожа плотно обтягивала их широкие скулы и полные губы, удлиненные глаза были слегка раскосы, фигуры стройны и мускулисты, с широкими плечами, тонкой талией и очень крепкими икрами ног. Народ был красив полнокровной и страстной красотой юга.

Через несколько тысячелетий в этой же зоне возникла Индомалайская культура, кое в чем повторившая свою предшественник, но гораздо более одухотворенная.

Эмблематический образ Лината:

Женщина в фиолетовом и мужчина в зеленом, обнявшие друг друга за плечи, на золотом фоне, под красной нижней половиной солнечного диска.

Фиолетовый цвет означает здесь скрещение синего – сил Мировой Женственности, низлияние которых с такою мощью произошло в Гондванской метакультуре впервые за все время существования нашего человечества, – с красным: он символизирует стихийность, но не в смысле стихиалей Природы, а в смысле чрезвычайной активности некоторых стихиалей, связанных с человечеством. Зеленый обозначает такую же силу активности стихиалей Природы. Золото – иератический фон, говорящий о развитой уже духовной реальности, стоящей за этим сверхнародом.

Иалу (кажется, он носит также имя вроде Атхеам) – затомис Древнеегипетской метакультуры.

Совершенно затмившая Атлантиду своими масштабами и величавостью, эта культура создала, еще во времена своего исторического бытия, огромный синклит и ослепительный затомис. Однако демоническим силам удалось одержать серьезную победу в четырнадцатом веке до н.э., когда через великого родомысла и пророка Эхнатона Провиденциальные силы сделали первый в мировой истории шаг к озарению народных сознаний реальностью Единого Бога. Если бы реформа Эхнатона удалась, встретив достойных преемников и продолжателей, миссия Христа была бы осуществлена на несколько веков раньше, и не на Иордане, а в долине Нила.

Замечу, что египетская вера в Небесный Нил имела под собой переживание высшей действительности. Текущая через Иалу – мифическую страну Блаженных, то есть через затомис метакультуры, – великолепная река многослойна: это и великая одухотворенная стихиаль земного Нила, и Соборная Идеальная Душа египетского народа.

Эмблематический образ:

Белая ладья с парусами на синей реке, текущей к солнцу.

Эанна – затомис древней Вавилоно-ассиро-ханаанской метакультуры, возникшей, по-видимому, в четвертом тысячелетии до Р.Х. Семиступенчатые храмы-обсерватории, сделавшиеся вершинами и средоточиями великих городов Двуречья, повторяли в Энрофе, как отражения, грандиозный небесный город, сооружаемый синклитом этого затомиса. Но зиккураты в городах Вавилонии и корпорация высокогюсвященного жречества, принимая на этих мистических обсерваториях излучения светлых космических сил, не убереглись от принятия также чрезвычайно деятельного излучения галактического анти-Космоса, центр которого в Энрофе совпадает с системою звезды Антарес. Это все более замутняло и без того двойственную религию, вливало тонкий яд в существо воспринимающих, оплотняло и утяжеляло их душевный состав грузом сомнения и отрицания.

Вавилонская метакультура была первой, в которой Гагтунгру удалось добиться в подземном четырехмерном слое, соседнем с вавилонским шрастром, воплощения могучего демонического существа, уицраора, потомки которого играли и играют в метаистории человечества огромнейшую и крайне губительную роль. В значительной степени именно уицраор явился виновником общей духовной ущербности, которой была отмечена эта культура в Энрофе. И хотя богиня подземного мира, Эрешкигаль, побеждалась в конце концов светлой Астартой, нисходившей в трансфизические страдалища Вавилона в порыве жертвенной любви, но над представлениями о посмертье человеческих душ, исключая царей и жрецов, довлело пессимистическое, почти нигилистическое уныние: интуитивное понимание парализующей власти демонических сил.

Эмблематический образ:

Семиступенчатый белый зиккурат.

Семь ступеней обозначают те семь слоев, которые были пере– житы и ясно осознаны религиозным постижением Вавилонского сверхнарода.

Шан-Ти – затомис Китайской метакультуры, существовавшей в Энрофе со второго тысячелетия до н.э. по сей день. Его значительное усиление началось в последние века перед Христом, когда конфуцианство создало долговечный нравственный кодекс и жизненный уклад, способствовавший поднятию общенародного этическою уровня. Однако свободному развитию высших сторон души ставился весьма невысокий потолок. Постепенно окаменев, конфуцианский закон стал не только путем восхождения, сколько тормозом. Этим объясняется то, что объем и сила китайского затомиса, несмотря на его древность, не так велики, как можно было бы ожидать. Распространение буддизма распростерло над географическим Китаем другой затомис, сосуществующий с Шан-Ти и в последние века принимавший в себя гораздо больше просветленных душ, чем национально-китайский затомис.

Эмблематический образ:

Прекрасное женское лицо в лотосообразной короне.

Сумэра (или Мэру) – которое из этих имен следует считать более правильным, мне неизвестно.

Затомис Индийской метакультуры – самый могучий из всех затомисов Шаданакара. Уже по древней мифологии, вершина горы Сумэры была увенчана городом Брахмы, на ее склонах располагались города других божеств индуизма, но Небесная Индия не ограничивалась их числом, а включала несколько больших участков суши, разделенных морями. Ныне Небесная Индия надстоит над географической зоной Энрофа, гораздо более широкой, чем пределы Индийского государства. На протяжении четырех тысяч лет духовная деятельность исключительно одаренных в религиозном отношении народов Индии привела к тому, что две метакультуры отделились от нее, став самостоятельными системами слоев, а саму Небесную Индию восполнило столь огромное число просветленных, что в XX веке влияние ее синклита перевесило всю силу демонических начал: Индия оказалась единственной культурой Энрофа, неуклонно развивающейся по высокоэтическому пути. Еще гораздо раньше мощь Индийского синклита воспрепятствовала созданию силами Гагтунгра, как это сделали они в остальных метакультурах, слоев безысходных страдалищ. До Христа эта метакультура оставалась единственной, обладавшей чистилищами и не достигавшей своей нижней оконечностью до магм.

Мэру имеет два великих средоточия: над Гималаями и над горами Нильгири в Центральной Индии, – и множество меньших. Кроме того, в Энрофе Индийский синклит обладает прочной точкой опоры в лице некоего текучего коллектива людей, эпохально перемещающегося по некоторой географической кривой: до второй мировой войны он находился на Памире, ныне – в Южной Индии.

Ландшафт Небесной Индии схож с ландшафтом Небесной России, но природа роскошнее: сказываются и тропический характер соответствующих стран Энрофа, и большая длительность существования этого затомиса. Через весь затомис течет Небесная Ганга: для Индийской метакультуры она имеет то же двойное значение, что Небесный Нил для Египетской.

Эмблематический образ:

Три белых горных цепи, одна выше другой, увенчанные золотыми городами. Смысл: первая цепь – затомис, вторая и третья весьма высокие миры, наивысший аспект Индуистского трансмифа.

Зерван – затомис Древнеиранской (маздеистской) метакультуры.

Недостаточная четкость идеи единобожия в этой, впрочем, весьма возвышенной и чистой религии, не позволила создать почву, бывшую необходимой для того, чтобы миссия Христа могла бы осуществиться в Иране. Позднейшая попытка Иранской метакультуры восполнить эту свою неудачу созданием новой международной религии – манихейства завершилась вторичной неудачей благодаря тому, что демоническая инвольтация получила доступ к творческому сознанию ее основателей. К моменту мусульманского завоевания Иранская культура исчерпала свое поступательное движение. В последующие века единственной точкой опоры ее в Энрофе оказалась община парсов в Индии. Естественно, что число вступающих через миры Просветления в Зерван теперь чрезвычайно невелико, а сам Зерван почти оторвался от географических зон Энрофа.

Эмблематический образ: Жертвенник с пылающим огнем.

Олимп – затомис древней Греко-римской метакультуры.

Этим именем называется и средоточие затомиса, величайший град просветленных, действительно связанный с географическим районом горы Олимп, и вся небесная страна Греко-римской метакультуры. Бывший в эпоху исторического существования Эллады и Рима обиталищем и ареной деятельности тех нечеловеческих иерархий, которые отразились в образах греко-римского пантеона, этот затомис сделался постепенно в тысячелетие после Христа обиталищем синклита. Иерархии, пребывавшие там некогда, за истекшие века совершили огромный путь восхождения и ныне обитают и действуют в несравненно более высоких мирах, в то же время, однако, надстоя над Олимпом и действенно инвольтируя его синклит.

Аполлон – имя демиурга Греко-римской метакультуры. Афина Паллада – имя Соборной Идеальной Души этого сверхнарода.

Эмблематический образ:

Белый античный храм на горе, на фоне голубого неба.

Нихорд – затомис Еврейской метакультуры, нижний, только нижний слой синклита Израиля.

Основателем Нихорда был великий человекодух Авраам. Древние учители еврейства инвольтировались демиургом этого сверхнарода, но чистоте этой инвольтации мешали воздействия сперва стихиальные, связанные с «гением места» горы Синай, потом – еврейского уицраора. Все же под Я библейских книг следует видеть Всевышнего. Монотеизация была необходима для всего человечества, как почва, без которой не могла осуществиться в Энрофе задача Христа. Внедрение в сознание народа идеи единобожия было достигнуто ценой колоссального напряжения сил, истощившего Нихорд на долгое время. Отсюда – не всегда победоносная борьба с демоническими силами и трагический характер еврейской истории. В столетие, завершившееся жизнью и смертью Иисуса, эта географически маленькая зона была ареной напряженнейшей борьбы сил Гагтунгра и Божественных сил. Несколько подробнее об этом будет сказано в другом месте. Воскресение Христа было встречено в Нихорде великим ликованием: отношение еврейского синклита к Планетарному Логосу – такое же, как и в остальных затомисах, другого не может и быть. Но тех, кто входит в Нихорд, перед этим в Олирне ждет открытие истины Христа, не понятой ими на земле, – открытие изумляющее, которое многие долго не могут осмыслить. Гибель Иерусалима и еврейского царства отразилась в Нихорде скорбью, но с сознанием логичности происшедшего: с агрессивным, но слабым еврейским уицраором не могло бы случиться ничего другого после того, как он вступил в непримиримую борьбу с демиургом сверхнарода в годы проповедничества Христа на земле. После окончательного разгрома евреев при Адриане еврейских уицраоров больше не было и нет. Но за уицраором стояла еще одна, более страшная демоническая иерархия – исчадие Гагтунгра, истинный соперник демиурга; он продолжал воздействовать на еврейство и в эпоху рассеяния. Средневековый иудаизм продолжал формироваться под воздействием двух полярных влияний: этого демона и Нихорда. Теперь Нихорд пополняется уже очень малым числом новых братьев, входящих, однако, именно через иудаизм в миры Просветления. Восстановление государства Израиль в XX веке не имеет к Нихорду никакого отношения; восстанавливаемый храм – театральный спектакль, не более. Нового израильского уицраора не возникло, но схожую роль играет одно из существ, о которых будет сказано в главе об эгрегорах; на него оказывается сильнейшее воздействие из главного гнездилища демонических сил.

Географически Нихорд связан до сих пор с районом Палестины.

Эмблематический образ:

Шатрообразное сооружение, окруженное деревьями с огромными красными плодами. Смысл: шатер – скиния Завета, символ впервые удержавшегося в истории откровения Единого; деревья с плодами – Земля Обетованная, ожидающая сверхнарод не на земле, а в затомисе.

Рай – условное наименование затомиса Византийской метакультуры. Как и остальные затомисы христианских метакультур, это – одна из лестниц, ведущих с разных сторон к чрезвычайно высокому миру, называемому Небесным Иерусалимом: он есть не что иное, как Высший Аспект Христианского Трансмифа; вопрос о нем будет освещен немного позднее.

Рай – древний, мощный слой, существующий отчасти и над Россией. Его основатель – великий человекодух, бывший в Энрофе Иоанном Крестителем.

Победа Иисуса Христа, хотя осуществившаяся лишь частично, вызвала громадное возбуждение сил в демонических мирах. В частности, их усилия направились на то, чтобы не дать преобразить страдалища Византийской метакультуры во временные чистилища. Эти усилия увенчались успехом, но, в конечном счете, их жертвой пала Византийская культура в Энрофе. Отсутствием чистилищ и неизбежным для грешников посмертным спуском в безысходные муки магм и Ядра было вызвано то устойчивое ощущение ужаса перед малейшим грехом, которое было свойственно наиболее одаренным духовно людям Византии; в значительной степени именно это привело к крайности аскетизма.

Южнославянские народы метаисторически находятся в промежуточной области между Византийской, Российской, Римско-католической и Мусульманской метакультурами. Синклиты их – в Раю.

Эмблематический образ:

Ручей в цветущем саду, люди в золотых одеждах. Одежда символизирует преображенное тело, золотой цвет – пронизанность силами Отца Миров.

Эдем – условное наименование затомиса Романо-католической метакультуры, одна из лестниц, ведущих к Небесному Иерусалиму. К этой метакультуре принадлежит и несколько народов другого этнического корня: поляки, венгры, чехи, ирландцы, хорваты.

Основатель Эдема – великий человекодух, бывший в Энрофе апостолом Петром.

Эмблематический образ – тот же, что у Рая, но преобладающий цвет – голубой. Голубой цвет означает большую пронизанность католичества началом Мировой Женственности.

Монсальват – затомис метакультуры европейского Северо-Запада, Американского Севера, а также Австралии и некоторых частей Африки: самый географически обширный и расчлененный из всех затомисов. Основатель Монсальвата – великий человекодух Титурэль, связанный с Христом задолго до воплощения Спасителя в Палестине. Так же, как Лоэнгрин и Парсифаль, он является не легендарным героем, а реально существовавшим некогда в Энрофе (хотя и не в Палестине) человеком. Грааль содержит эфирную кровь Христа, пролитую им на Голгофе.

Разграничение слоев Эдема и Монсальвата основано главным образом на национально-культурных различиях между романскими и германскими народами. Но большая религиозность или светскость деятельности человека вносила в посмертные судьбы людей Западной Европы множество корректив, тем более, что Монсальват возник на несколько веков позже Эдема. Франция находится в промежуточном положении, ее трагедия в том, что у нее нет своего синклита. Одни из восходивших монад поднимались из Франции в своем посмертии в Эдем, другие – в Монсальват.

Центр Монсальвата, ранее связанный с системою Альп, в конце средних веков переместился далеко на Восток и теперь находится в связи с Памиром (причины этого очень сложны). Но над Европой и Америкой блещет множество других, меньших метагородов. Некоторые из них надстоят над небольшими по физическому масштабу, но духовно могучими центрами Энрофа, как Гейдельберг, Кембридж, Веймар.

Эмблематический образ:

Храм готического стиля, но белый, на горном пике; на фоне храма – алая сияющая чаша.

Жюнфлейя – затомис Эфиопской метакультуры, которая две тысячи лет влачила свое существование в исключительно неблагоприятных историко-географических условиях, как островок христианства между двумя враждебными океанами – ислама и примитивного язычества негрских племен. Эта метакультура не смогла осуществить и одной десятой своих потенций. Ныне протекает мучительный метаисторический процесс – Жюнфлейя перемещается в другую сакуалу: сакуалу метакультур, трагически недостроенных в Энрофе. При исключительно счастливом стечении исторических обстоятельств этот процесс еще может приобрести обратную) направленность.

Эмблематический образ:

Белое круглое здание в развевающихся покрывалах. Смысл: здание – затомис, покрывала – тонкие и тончайшие материальности.

Джаннэт – затомис Мусульманской метакультуры.

От остальных мировых религий ислам отличается тем, что у него отсутствует высший аспект трансмифа, то есть в чрезвычайно высокой сакуале миров высших трансмифов мировых религии нет мира, специально связанного именно с исламом. Это сказалось в бедности мусульманской мифологии, в несамостоятельности большинства разработанных в нем трансфизических образов и сюжетов, почерпнутых преимущественно из иудейства и христианства. Представляя собою во многом по отношению к христианству регресс, ислам тем не менее дает душе возможность восходящего движения, способствует втечению в жизнь сил духовности и за период своего исторического существования создал не столь мощный, но все же очень яркий затомис и блистающий синклит.

Эмблематический образ:

Белая мечеть между двух симметрично склоняющихся пальм; люди в зеленом и белом. Смысл: мечеть – затомис, пальмы – два основных вероисповедания ислама.

Сукхавати – «Западный рай Амитабхи-Будды» – затомис метакультуры, связанной с северным буддизмом, так называемой Махаяной. Он господствует над Тибетом и Монголией, а над Японией и Китаем сосуществует с Шан-Ти и с национальным японском затомисом Никисакой.

Сукхавати отделился от материнской Индийской метакультуры в IX веке, когда средоточия буддизма окончательно передвинулись из Индии в Тибет и Китай. Особенно же усилился он три-четыре столетия спустя, когда блистательно начавшая свой путь Гималайская метакультура начала клониться к преждевременному упадку и за тибето-китайскими центрами буддизма закрепилась руководящая роль.

Затомис Сукхавати – один из самых многолюдных и сильных. Это – одна из двух лестниц к тому высокому миру «Высшего Аспекта Буддийского Трансмифа», который носит имя Нирваны и о котором мы будем говорить впоследствии.

Эмблематический образ:

Заря над лотосами.

Айренг-Далянг – затомис чудеснейшей, мало известной пока у нас в России Индомалайской метакультуры. Отделившись от метакультуры Индийской около V века, она охватила брахмано-буддийские царства Явы, Индокитайского полуострова и Цейлона, одно время исторически выражалась в объединившей эту территорию империи Сайлендра, но позднее была резко ослаблена отрывом Явы, подпавшей исламу, и в конце XIX века – хищными демонами – уицраорами Европы. Теперь она еще теплится в индокитайских королевствах, но благоприятный исторический климат мог бы вызвать ее новое цветение.

Эмблематический образ:

Смеющиеся дети в саду храма-дворца.

Небесная Россия – об этом затомисе будет сказано подробнее, чем о других, несколькими строчками ниже.

Затомис Негрской метакультуры. К сожалению, мне о нем неизвестно почти ничего, даже его имя. Известно, что он молод и еще очень слаб. После крушения Суданской культуры с ее религией, допускавшей низлияние духовности не только на верхи, но даже в толщу негрских народов Экваториальной Африки, негры надолго утратили возможность восходящего посмертия. Оно стало приоткрываться им лишь несколько веков назад в связи с тем, что некоторые племена достигли той стадии, когда смутные политеистические системы делаются доступными для вмещения первых проявлений духовности. Еще в большей степени восходящее посмертие открылось негрским народам вместе с распространением – к сожалению, слабым – ислама и христианства. Метаисторическое значение имелось и в факте образования Либерии, создавшей в Экваториальной Африке небольшой, но прочно защищенный очаг христианской духовности. С негрским затомисом связано также негритянское население Америки. Представители белой расы поднимаются в этот затомис лишь в виде редкого исключения. Гарриэт Бичер-Стоу, например, достигнув Монсальвата, удалилась оттуда в негрский затомис, где ее деятельность долгое время имела огромное значение, а положение ее было схоже отчасти с положением королевы, отчасти – с положением главы священства.

Эмблематический образ:

Лестница, ведущая от озера к оранжевому круглому зданию. Смысл: озеро – материальность сверхнарода, здание – затомис. Оранжевый цвет – скрещение солнечного золота с алостью тех стихиалей, которые связаны не с царствами природы, а с человечеством.

Последний из великих затомисов находится в состоянии творения. Это – Аримойя, будущий затомис общечеловеческой метакультуры, связанной с возникновением и господством грядущей интеррелигии Розы Мира. Материальность Аримойи, как и других затомисов, создается одной из ангельских иерархий – Господствами; великий человекодух, бывший в последнем воплощении на Земле Зороастром, руководит созданием того, что я решусь условно обозначить выражением «великий чертеж».

Эмблематический образ:

Белый многобашенный собор, с главной центральной башней, колоннадами и лестницами, окруженный рядом огромных струнных инструментов, похожих на золотые лиры. Смысл: башни – затомисы человечества, центральная башня – Аримойя; колоннады – миры даймонов, ангелов, стихиалей, просветленных животных; лиры – все народы земного шара.

Небесная Россия.

Эмблематический образ: многохрамный розово-белый город на высоком берегу над синей речной излучиной.

Как и остальные затомисы, Небесная Россия, или Святая Россия, связана с географией трехмерного слоя, приблизительно совпадая с очертаниями нашей страны. Некоторым нашим городам соответствуют ее великие средоточия; между ними – области просветленно прекрасной природы. Крупнейшее из средоточий – Небесный Кремль, надстоящий над Москвою. Нездешним золотом и нездешней белизной блещут его святилища. А над мета-Петербургом, высоко в облаках того мира, высится грандиозное белое изваяние мчащегося всадника: это – не чье-либо личное изображение, а эмблема, выражающая направленность метаисторического пути. Меньшие средоточия рассеяны по всему затомису; среди них – и метакультурные вершины других наций, составляющих вместе с русской единый сверхнарод. Здесь пребывают синклиты Украины, Грузии, Армении; теперь к этому затомису начинает примыкать и синклит народа болгарского вместе со своими небесными городами. Общая численность обитателей Небесной России мне неизвестна, но я знаю, что около полумиллиона просветленных находится теперь в Небесном Кремле.

Демиург Яросвет проявляется в небе и воздухе этого мира так, как если бы прозрачный океан могущества проходил от одного небосклона до другого и заливал бы сердца. Это могущество сосредоточивается в храмах демиурга, образ его очерчивается, голос его становится внятным, и возникает общение между ним и просветленными – общение, придающее им силу и высшую мудрость.

Так же проявляет себя другая, схожая с демиургом иерархия – великие духи-народоводители отдельных нации, входящих в состав нашей метакультуры. Среди них есть и более древние, чем снижение: отрицался Узкий Путь как таковой. Мухаммед, умирая, Но ни Навны – Идеальной Соборной Души народа русского, ни ее сестер – соборных душ других народов, все еще нет здесь: плененные в глыбах государственности, в цитадели великодержавного демона, уицраора, в подземном мире российского античеловечества, они достигают Небесной России лишь отдаленными звучаниями, ослабленными отблесками.

Моря светящихся эфиров – это души стихиалей, сияющих красками, непредставимыми для нас, омывают там сооружения, которые отдаленно можно было бы уподобить громадам лазурных и белых гор.

Об этом мире поет русская церковь, когда провожает новопреставленных в невозвратный путь, дабы Господь упокоил их в «месте светлом, месте злачном, месте покойном, иде же несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная».

Новые пришельцы являются в Небесной России в особых святилищах, имея при этом облик не младенцев, а уже детей. Состояние вновь прибывших схоже именно с состоянием детства; смена же возрастов заменяется возрастанием просветленности и духовной силы. Нет ни зачатия, ни рождения. Не родители, а восприемники подготавливают условия, необходимые для просветленной души, восходящей сюда из Готимны. В обликах некоторых из братьев синклита можно было бы угадать черты, знакомые нам во времена их жизни в Энрофе: теперь эти черты светозарны, ослепительны; они светятся духовной славой, истонченны и облегченны. Производимая преображенным телом, их одежда светится сама. Для них невозбранно движение по всем четырем направлениям пространства; оно отдаленно напоминает парение птиц, но превосходит его легкостью, свободой и быстротой. Крыльев нет. Восприятию просветленных доступно множество слоев: нисходящие – чистилища, магмы, страшная Гашшарва; восходящие – миры Просветления, круги ангелов, даймонов и стихиалей, миры инвольтаций других брамфатур, миры Высших Аспектов Мировых Трансмифов. Они вхожи в темные шрастры – миры античеловечества, обитатели которых видят их, но бессильны их умертвить; они вхожи и в наш Энроф, но люди способны их воспринять только духовным зрением.

Та любовь между мужчиной и женщиной в Энрофе, которая достойна именоваться великой, продолжается и здесь, освобожденная от всего отягощавшего, возросшая и углубившаяся. Между некоторыми существует и телесная близость, но от задач продолжения рода она совершенно откреплена и вообще не имеет ничего схожего с телесной близостью в Энрофе. Многие органы тела здесь полностью изменили свою структуру, назначение и смысл, в том числе органы, связанные с принятием и усвоением пищи, потому что процесс восстановления жизненных сил здесь схож с дыханием. Возрастание духовности постепенно подводит просветленного к следующей великой трансформе тела, которая ведет в более высокие миры, в Небесный Иерусалим и еще выше – вплоть до Синклита Мира и Элиты Шаданакара.

В затомисах нет ничего, схожего с нашей техникой: она заменена другим, крайне трудно поддающимся пониманию. Можно, впрочем, констатировать, что принцип – не в создании механических приспособлений, сделанных из посторонней материи, а в развитии многообразных способностей собственного существа. Из посторонней материи создается здесь лишь то, что сравнимо в какой-то мере с творениями наших пространственных искусств.

Всюду блистают здесь души церквей, существовавших у нас, или таких, которые должны были быть построены. Многие храмы имеют, однако, назначение, трудно понятное для нас. Есть святилища для общения с ангелами, с Синклитом Мира, с даймонами, с верховными иерархиями. Несколько великих храмов предназначено для встреч с Иисусом Христом, временами сходящим сюда, принимая зримый, человекоподобный облик, другие – для встреч с Богоматерью. Теперь там воздвигается величайший храм: он предназначен стать обителью того Великого Женственного Духа, который примет астральную и эфирную плоть от брака Российского демиурга с Идеальной Соборной Душой России. Я еще с детства привык называть этот храм храмом Солнца Мира, но это название неправильно. Закономерно относимо оно к другому сооружению, еще более грандиозному, тому, что намечается созданием в Аримойе. Храм же, созидаемый в Небесном Кремле, именуется обителью Звенты-Свентаны, и впоследствии я объясню, что значит это имя. Это великая Женственная Сущность ныне стала уже существом одного из высочайших миров Шаданакара. В Энрофе она не примет плоти никогда, но родится в Небесной России, приняв человекоподобный облик. Это будет не царица наша и не богиня, – свет, благодать и божественная красота.

Лестница дивных, один сквозь другой просвечивающих миров поднимается из алтаря в храме Женственности, в храмах Христа, в храмах демиурга Яросвета. Лестница поднимается в Небесный Иерусалим и, наконец, к преддвериям Мировой Сальватэрры.

Временами в Небесной России рождаются великие человекодухи – те, кто закончил свой путь в Шаданакаре, достигнув до его наивысших миров и теперь со-творит Планетарному Логосу. Ради помощи нижестоящим они покидают Элиту Шаданакара и, осуществляя миссии, объять которые не в состоянии самый высокий мистический разум человека, сходят путем рождения сюда, в затомисы. Они принимают здесь такие же просветленные тела, как и у братьев синклита, но несравненно превосходят их быстротою своего вхождения в полноту духовной силы и масштабами своего Я. Их пути в затомисах похожи на пути гениев среди остального человечества, но синклиты предуведомлены об их рождениях и ждут их с радостью и ликованием.

Те же, кто были гениями и вестниками на Земле, продолжают после искуплений, просветлений и трансформ свое творчество здесь, в затомисах.

Возрастает блаженство самих гамаюнов и сиринов, когда они видят те эпопеи, которые творят там великие души, прошедшие в последний раз по земле в обликах Державина и Пушкина, Лермонтова и Гоголя, Толстого и Достоевского, Рублева и Сурикова, Глинки и Мусоргского, Казакова и Баженова. Светящиеся волны невообразимых звучаний взмывают местами как бы из сердца небесных гор: они водворяют душу в состояние такой духовной отрады, от какого разорвалось бы земное сердце, и, поднимаясь и меняясь, подобно славословящим облакам, опускаются в любви и тишайшей радости.

Великий зодчий, когда-то приступивший к сооружению храма Тела, Души и Духа в Москве на Воробьевых горах, испытавший крушение своего замысла, изгнание, забвение и нищету, теперь творит высочайшее, что есть в Небесном Кремле: внутренние приделы в обители Звенты-Свентаны.

Но среди просветленных Небесной России лишь ничтожное меньшинство известно нам, знакомым с историей нашей Родины. Имена остальных ничего не скажут нашей памяти.

В монастырях Киевской и Московской Руси, так же как и в обителях более поздних времен, проходили незаметно свою жизненную тропу не светочи святости, но тихие души, менее богатые дарами, молча и смиренно вносившие свою лепту в религиозное творчество, в соборный труд духа.

Во все эпохи по дорогам России брели странники и искатели, сказители и бандуристы, безымянные творцы сказок и духовных стихов, песен и легенд, никем не записанных утраченных рассказов о героях своего времени и об его идеалах. А чудесные мастера сканного, обронного или иконописного дела, плотники-строители чудесных теремов, смиренных деревянных церквей и весело разукрашенных изб, влюбленные в свой труд каменщики, столяры, гончары, ткачи, ювелиры, переписчики, работавшие в мастерских, приказах, кельях и под открытым небом, чьи создания, отмеченные радостью творчества и горячей любовью к жизни, веселили и радовали целые поколения, – где могут быть их создатели ныне и что они могут создавать теперь, если не вечные ценности Святой Руси?

Во все эпохи русской истории тысячи мужиков – огнищан, смердов, тяглых крестьян, крепостных и вольных, просто и чисто проживших свой век, совершали труд посевов и жатв как возложенный на них Богом долг, с благоговением и благодарностью к Матери-Земле, и умирали простой и ясной смертью, веруя и простив всех.

Во все эти эпохи тысячи матерей несли свой крест, воспитывая людей, достойных имени человека, и в служении этому делу полагавших смысл своей жизни. Разве это не одно из самых высоких творчеств?

Когда начали строиться школы, сотни людей бросали привычный круг и образ жизни и уходили – хочется сказать, спускались – в народные низы, замуровывая себя на всю жизнь в захолустьях, среди непробудного невежества, где не с кем было перекинуться живым словом: все ради просвещения непросвещенных.

А врачи, работавшие по одному на целый уезд? А герои-доктора на эпидемиях? А те из революционеров, кто был движим не фанатизмом, ненавистью и жаждой власти, а живою любовью к людям и скорбью от созерцания скорбей народа? А те из священников, которые, в меру данных им от Бога даров, являли образец ясной и чистой жизни, взращивая во множестве простых сердец лучшее, что в этих сердцах было?

Нет возможности перечислить те пути на земле, встав на которые путник приходит, рано или поздно, к синклиту. Вопрос только во времени, в стадиях, которые еще надо преодолеть по дороге к этой цели. Цели, не проявляющейся в сознании человека с полной отчетливостью, но ведомой ее бессмертной монаде и влекущей ее.

О, напрасно представлять себе Небесную Русь в виде нескончаемых, однообразно строгих служб и молений. Там такие духовные наслаждения, о каких мы не имеем понятия; там есть и шутки, и смех, и даже игры, особенно среди их детей.

Я мог бы перечислить несколько имен деятелей русской культуры и истории, которые вступили в Небесную Россию за последние сорок лет. Пусть смеется, кто хочет, над этим сообщением. Да и к репутации сумасшедшего мне не приходится привыкать. Итак – имена некоторых из тех, кто не имел нисходящего посмертия и сразу после смерти в Энрофе вступил через миры Просветления в синклит: Лесков, Римский-Корсаков, Ключевский, Гумилев, Волошин, Рахманинов, Анна Павлова, Сергей Булгаков, Иоанн Кронштадтский, патриарх Тихон, цесаревич Алексей Николаевич, несколько творцов и тысячи героев, погибших от руки Сталина. Очень немногие из имен тех, кто вступил в синклит после кратковременного пребывания в верхних чистилищах: Фет, Л. Андреев, Александр Блок, Шаляпин, Александр II, Константин Романов, академик Павлов.

Из числа просветленных, взошедших в Небесной России на особенную высоту, мне известно несколько имен: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Лев Толстой, Алексей Конст. Толстой, Достоевский, Аксаковы, Витберг, Кутузов, не пользующийся широкой известностью и рано умерший гравер XVIII века Чемезов.

Ближе остальных к великой трансформе, уводящей в Небесный Иерусалим и в Синклит Мира, подошли к настоящему времени Лермонтов, Владимир Соловьев, император Иоанн VI, а также два духа, чьи имена вызвали мое удивление, но были два раза твердо произнесены: Шевченко и Павел Флоренский.

За все время существования русского затомиса через него в Синклит Мира поднялось несколько десятков человек, из которых мне известны следующие имена: Владимир Святой, Ярослав Мудрый, Антоний и Феодосии Печерские, летописец Нестор, дружинник Сергий – автор «Слова о полку Игореве», Александр Невский, Сергий Радонежский, Андрей Рублев, Нил Сорский, Ломоносов, Александр Благословенный, Амвросий Оптинский, Серафим Саровский.

Зрение, разрывающее оковы нашего пространства, различает вдали, за сферою Российской метакультуры, небесные страны других метакультур, такие же лучезарные, исполненные неповторимого своеобразия. Подготовка в любви и взаимопонимании к творению небесной страны всечеловечества священной Аримойи, – вот узы, связующие ныне синклиты и грады метакультур. Величайшие из детей человечества, завершив творения в своих священных градах, выходят за метакультурные пределы: поднимаясь в Синклит Мира как бы с разных сторон, они встречаются, наконец, но еще задолго до его достижения. Мир их встречи – Гридруттва, белый чертог, где творится ими общий план восхождения человечества. Дальнейший подъем приводит в такие слои, где их мудрость и мощь превосходит мудрость и мощь демиургов. Высший провиденциальный план, который мы сквозь историю можем различить иногда как бы за частными планами демиургов, есть отражение их творческого труда. Это – Синклит Мира. Он со-творит, во всей ясности духовного сознания, самому Планетарному Логосу.

Аримойя лишь недавно начата творением в четырехмерных мирах, а ее историческое отображение на Земле будет смыслом и целью наступающего столетия. Для этого и совершилось низлияние сил Приснодевы-Матери из транскосмических сфер в высшие слои Шаданакара – сил, сосредоточившихся в одной божественной монаде; для этого и созидается в Небесной России небывалый храм, чтобы принять в него Ту, Чье рождение в четырехмерных мирах есть цель и смысл грядущего брака Российского Демиурга и Соборной Души. Исторически же, через осуществление этого великого Женственного Духа в Розе Мира начнется преобразование государственности всех народов в братство всех. В этом Российскому синклиту помогают и будут помогать все синклиты метакультур, а Синклит Мира примет от них и продолжит их труд, чтобы завершить его всемирным богочеловечеством.

Однако, кроме великих затомисов, исчисляемых цифрою 19, в Шаданакаре имеется другая сакуала затомисов: это затомисы метакультур, трагически недостроенных в Энрофе. Если становится ясно, что Провиденциальные силы данной метакультуры не могут противостоять натиску демонических начал, ее затомис перемещается в слой этой сакуалы. Культурные, а иногда и государственные образования ее в Энрофе мало-помалу растворяются в общечеловеческом окружении, уицраоры погибают, подземные шрастры влачат мучительное прозябание, постепенно вырождаясь; но затомис продолжает свое развитие, синклит продолжает и усиливает свое творчество. Души такой метакультуры, еще не достигшие того уровня, при котором затомис становится для них открыт, могут проходить ступени необходимого совершенствования вне Энрофа либо претерпевать инкарнации в других метакультурах и странах, но в конце концов достигают именно своего затомиса. Бывают и такие случаи, когда культурно-исторический базис в Энрофе еще длит, постепенно хирея, свое существование и затомис сохраняет с ним активную связь-помощь. В таких случаях еще возможно, при благоприятных условиях, возвращение затомиса в прежнюю сакуалу, а сверхнарода – к исторической жизни. Нечто подобное происходит теперь с Жюнфлейей, о которой я уже упоминал.

Мне остается коротко перечислить пятнадцать затомисов этой второй сакуалы.

Намбата – затомис Древнесуданской метакультуры, в очень неблагоприятных условиях крайне медленно развивавшейся, лучше сказать теплившейся в долине Нигера, в районе озера Чад и в Кордофане с девятого по пятое тысячелетие до Р.Х. Погибла от центробежных сил, истощавших ее нескончаемыми междоусобными войнами. Первая в истории человечества попытка сцементировать антагонистические и притом этнографически пестрые народности общей международной религией (конечно, политеистической) не удалась вследствие усиленного демонического воздействия через весьма двойственный пантеон той же религии. Археологические остатки этой культуры еще могут быть обнаружены.

Эмблематический образ:

Хоровод нагих темных людей на изумрудно-зеленом фоне.

Цен-Тинь – затомис Прамонгольской метакультуры, – прамонгольской не в этнографическом, а в территориальном смысле. Ее народ принадлежал к желтой расе, но антропологически, да и духовно был ближе к народам Гондваны, чем позднейшей Монголии. Он населял Северный Китай и Приамурье в четвертом – третьем тысячелетии до н.э. и переходил от кочевого образа жизни к оседлому. Уже возникли небольшие города. Начало этой культуры было замечательное. Ведущей иерархией был не демиург сверхнарода, а некое могучее демоническое существо, которое должно было обратиться и уже обращалось к Свету. Оно было погублено Гагтунгром, а сверхнарод раздавлен ордами, нахлынувшими из Центральной Азии.

Эмблематический образ:

Крылатый дракон, запрокинувший голову к Солнцу и заливаемый его лучами.

Пред – затомис Дравидической метакультуры, определяемой этим наименованием условно, так как в ней принимали участие народности различного этнического корня, в том числе близкие к сумерам. К поздним образованиям этой метакультуры относятся города Мохенджо-Даро и Хараппа. Катастрофа (в начале второго тысячелетия до н.э.) явилась следствием как внутренних причин (для меня они не ясны), так и внешних: вторжения арийцев.

Эмблематический образ: (я видел его неотчетливо):

Розовая пагода.

Асгард – неправильно называемый иногда более популярным именем Валгаллы: затомис Древнегерманской метакультуры, парализованной ростом в историческом слое христианства. Катастрофа произошла в двенадцатом веке.

Эмблематический образ:

Золотой чертог в облаках.

Токка – затомис Древнеперуанской (доинкской) метакультуры, исторически развивавшейся в века перед и после Р.Х. Быть может, не надо печалиться, что это образование погибло в Энрофе, так как воздействие демонических начал было в нем очень сильно[12].

Эмблематический образ: Каменная статуя сидящей пумы.

Бон – затомис Древнетибетской культуры, разрушенной буддизмом, но элементы которой органически вошли в культуру Махаяны.

Эмблематический образ:

Красная и голубая молнии, скрестившиеся над оранжевым шатром царя. Смысл: голубая молния – буддизм с его духовностью, красная – добуддийская, в очень сильной степени отравленная демонизмом, тибетская религия. Шатер – царская власть, гибнущая в итоге скрещения этих двух сил.

Гаурипур – затомис маленькой, слишком рано отделившейся от Индии, но с огромными возможностями, Гималайской метакультуры. Именно здесь зажигались когда-то самые яркие очаги буддизма; здесь в лоне этого учения протекали те метаисторические процессы, которые создали из него религию в полном смысле этого слова, то есть учение не только нравственное, но и трансфизическое и духовное. Нравственная же сторона буддизма поднялась в Гималаях на такую ступень, которая знакома лишь чистейшим образцам христианства.

Гималайская метакультура погибла от натиска с двух сторон демонов великодержавной государственности: тюркских уицраоров – с севера и с запада, уицраоров империи Великих Моголов – с юга. Ныне эта метакультура совершенно гаснет в Непале.

Эмблематический образ:

Коронованная горная вершина под созвездием Ориона.

Юнкиф – затомис Монгольской метакультуры, сразу ставшей добычей необыкновенно могучего уицраора. Катастрофа – в тринадцатом веке.

Эмблематический образ:

Волнистая линия холмов, и над нею сражение двух стай, белой и красной.

Йиру – затомис Древнеавстралийской метакультуры, две тысячи лет существовавшей в полнейшей изоляции от остального человечества в Центральной Австралии. Общество дошло до рабовладельческой формации. Метакультура погибла вследствие чрезвычайной активности демонических стихиалей – духов пустынь и непроходимых кустарниковых зарослей. На протяжении многих веков в культуре боролись две религии – «правой и левой руки»: политеистическая и демоническая. Последняя приносила человеческие жертвы именно тем злобным стихиалям, которые губили метакультуру. Под конец эта религия взяла верх и борьба против наступления пустыни и кустарников была объявлена грехом. Культура в Энрофе угасла благодаря внутреннему высыханию. Из искусств наиболее развитой была живопись. Она напоминала до некоторой степени Критскую, но была интереснее и ярче. Остатки цивилизации, которые будут обнаружены, не дадут восстановить картину вследствие своей незначительности.

Эмблематический образ:

Облако над вулканом, но это, в действительности, сверхнарод и его синклит.

Тальтном – затомис Тольтеко-ацтекской метакультуры.

Эмблематический образ:

Героический лик, увенчанный солнцем.

Кэрту – затомис Юкатанской метакультуры (майя).

Эмблематический образ:

Голубая змея вокруг золотого древа. Смысл: змея далеко не у всех народов являлась символом темных начал. Золотое древо-духовный (трансфизический) мир. Голубая змея – сверхнарод, спиралеобразным развитием поднимающийся к духу.

Интиль – затомис Инкской метакультуры, гибель которой в Энрофе, как ни странно, уберегла мир от большой опасности (об этом пойдет речь в одной из других частей книги).

Эмблематический образ:

Фигура в красном, с митрой на голове и с руками, воздетыми к солнечному диску. (Красный цвет здесь – знак царственности, митра – верховного священства.)

Даффам – затомис Индейской метакультуры области Великих озер[13].

Эмблематический образ:

Группа воинов, направляющих копья на серп ущербной луны.

Леа – затомис Полинезийской метакультуры, которую погубила ее крайняя географическая распыленность. Остатки догорают на Гавайях, Таити и других архипелагах.

Эмблематический образ:

Золотая гора на острове в голубом море.

Никисака – затомис Японской метакультуры, тяжело раненной дважды: буддизмом и европеизмом и не могущей раскрыть своих потенций. Шинтоизм по существу есть поклонение Никисаке как японскому синклиту; богиня Аматерасу, в правильном понимании этого образа, есть не что иное, как Навна Японии. Процесс перемещения Никисаки в сакуалу трагически недостроенных в Энрофе метакультур происходит теперь. Роза Мира сможет существенно помочь укреплению этого затомиса: для него еще вполне возможен возврат.

Эмблематический образ:

Цветущие вишни над водоемом.

 

ГЛАВА 3. СРЕДНИЕ СЛОИ ШАДАНАКАРА

 

Раньше чем пытаться нарисовать панораму демонических сакуал, имеющих для трансфизики и метаистории Шаданакара столь колоссальное значение, а также сакуал стихиалей, некоторые из которых с демоническими началами тесно связаны, – целесообразно дать понятие о нескольких сакуалах восходящего ряда, как бы следующих за сакуалами затомисов. Эти сакуалы весьма различны, но все вместе они составляют средние слои Шаданакара.

Естественно, что чем иерархически выше расположены слои, тем затрудненнее их познание, тем меньше аналогий с Энрофом можно найти в их ландшафтах, в облике и форме обитающих там существ, в содержании их жизни. Девять десятых виденного или так или иначе воспринятого остается непонятным, и в большинстве случаев приходится ограничиваться протокольными сообщениями об элементарных фактах, не пытаясь вскрыто. ни их закономерностей, ни их углубленного смысла.

Поэтому настоящая глава не сулит читающему почти ничего, кроме сухого перечня нескольких сакуал и составляющих их слоев.

Мне помнится, например, что в мистике иудаизма фигурирует понятие «эгрегоры»; однако насколько точно совпадает этот термин с тем содержанием, которое вкладывается в него здесь, мне судить трудно, хотя бы вследствие моего более чем поверхностного знакомства с еврейскими теософемами. Так или иначе, здесь под эгрегорами понимаются иноматериальные образования, возникающие из некоторых психических выделений человечества над большими коллективами. Эгрегоры лишены духовных монад, но обладают временно сконцентрированным волевым зарядом и эквивалентом сознательности. Свой эгрегор имеет любое государство, даже Люксембург. Эти существа в основном статичны и неагрессивны. В борьбе между демоническими и Провиденциальными силами Шаданакара большинство эгрегоров участия не принимают; впрочем, имеются некоторые, примыкающие к демоническому стану.

С распадением эгрегоров исчезают и эквиваленты их сознаний, рассеиваясь в пространстве. Это не переживается ими как страдание.

Поскольку можно говорить о ландшафте этих слоев, то для сакуалы эгрегоров характерны желтоватые клубящиеся пространства, в которых эгрегоры представляются несколько гуще окружающей среды.

Семь слоев, составляющих эту сакуалу, можно перечислить вот в какой последовательности.

Затив – эгрегоры начальных племен, умирающие вместе с растворением племени в нации или вместе с его физическим уничтожением. Здесь же были эгрегоры древнейших культурно-государственных образований человечества, теперь уже рассеявшиеся в пространстве.

Жаг – область эгрегоров государств. Кроме того, тут находятся и эгрегоры некоторых крупных общественно-политических образований современности, например партии Индийский национальный конгресс.

Фораун – эгрегоры церквей. Образуются из тех темноэфирных излучений причастного к церквам людского множества, какие вносятся любой, не достигшей праведности душой, примешиваясь к ее религиозным состояниям: из мирских помыслов, материальных интересов, стяжательства, страстных состояний – вообще из того, что отцы церкви называли «житейским попечением». Часто эти эгрегоры становятся большим тормозом, грузом на восходящем пути церквей. Со временем в Форауне будет эгрегор и Розы Мира: это неизбежно, поскольку интеррелигиозную церковь будущего составят не одни только святые, а и сотни миллионов людей, находящихся на различных ступенях пути.

Удгрогр – эгрегоры антицерквей, массовых воинствующих партий нового времени.

Слой, название которого мне неизвестно, обитаем эгрегорами, порожденными психической деятельностью демонического населения шрастров. Точно так же неизвестно мне название слоя, принадлежащего эгрегорам, возникающим в результате психической деятельности мира даймонов, – того самого второго, более светлого человечества, о котором будет сказано несколько слов страницей ниже.

Последний из эгрегориальных слоев называется Цебрумр. Он еще пуст. Здесь будет со временем эгрегор грядущей антицеркви, в которой осуществится демоническая квазирелигия поклонения Гагтунгру – ядро и основа грядущего (в конце первого зона) дьяволочеловечества.

В сакуале, состоящей из трех-четырехмерных пространственных слоев с огромным числом временных координат, обитает другое, высшее человечество Шаданакара. К сожалению, мои сведения о нем крайне скудны. Множество вопросов, возникающих при размышлении о нем, остаются в сломившейся у меня панораме Шаданакара широким пробелом. Это человечество называется даймонами. Оно проходит путь развития, схожий с нашим, но начало его гораздо раньше и совершалось более успешно. По-видимому, определяющим фактором при этом явилось то, что миссия Иисуса Христа, в Энрофе оборванная усилиями Гагтунгра почти в начале и ознаменовавшаяся лишь частичной победой, в мире даймонов была полностью завершена. Хронологически это совершилось гораздо раньше, чем Христос вочеловечился в облике Иисуса. Его победа в мире даймонов устранила тягчайшие преграды, нагроможденные Гагтунгром на их восходящем пути, и к настоящему времени эти существа далеко нас опередили. Сроки и жертвы их становления были сокращены во много раз. Явлений социальной дисгармонии у них давно уже нет, и силы направлены на духовное и эстетическое совершенствование и на помощь другим слоям, в частности – человечеству Энрофа.

Даймоны – это крылатые люди, схожие своим обликом отчасти с ангелами, от которых, однако, их отличает, кроме многою другого, наличие двух полов. Основной слой их пребывания, соответствующий нашему Энрофу, носит имя Жерам. Природа, схожая с нашей, доведена там до уровня высокого художественного и эстетического совершенства, а машинная цивилизация одухотворена внутренней мудростью о силах и слоях Шаданакара и развитием высших способностей в их собственном существе. О человечестве Энрофа даймонам известно все существенное.

От посмертных спусков в демонические миры возмездия даймоны освобождены со времен завершения в Жераме задачи Христа. А многоярусная сакуала чистилищ, опытно известная, хотя и забываемая большинством из нас, для них заменена единственным слоем – его имя Урм,– где некоторые из них проходят в посмертии искупляющее очищение. Параллель затоми-сам нашего человечества составляет для них Картиала – мир просветленных даймонов, их небесная страна. Оттуда раскрывается подъем в сакуалу Высокого Долженствования и, наконец, в Синклит Мира.

Среди многих задач, встающих перед даймонами Картиалы по отношению к другим мирам Шаданакара, одна заключается в их деятельном участии в борьбе против уицраоров и античеловечества шрастров; другая – во вдохновляющем, творчески направляющем воздействии на творцов нашей художественной культуры. Отнюдь не поэтическим приемом, а свидетельством о подлинных трансфизических фактах являются обращения одних поэтов к их вдохновителям – даймонам, других – к их музам. Не знаю, существовали ли в затомисе Олимпе девять сестер Аполлона – весьма возможно и это, – но то, что даймоны женственной природы, музы, или мужественной природы – Сократовские даймоны в узком смысле этого слова – способствовали раскрытию творческих глубин в личности наших художников и мыслителей, не подлежит никакому сомнению. Только материалистическая слепота может заставлять проходить мимо бесчисленных свидетельств об этом со стороны наших поэтов, писателей, музыкантов, философов, начиная с Сократа и еще раньше, кончая Гоголем и Александром Блоком.

Большинство даймонов-вдохновителей, выполнив свою задачу, отходят от вдохновлявшихся ими. Иногда же получается двуединство – явление крайне редкое и очень сложное для разъяснения.

Нередки и такие случаи, когда человеческие шельты вплетают в свою гирлянду одно воплощение в мире даймонов. Такое воплощение дается им для того, чтобы закрепить светлые достижения души.

Но в сакуале даймонов обитает еще и другая раса, меньшая по численности, отставшая в своем развитии и как бы опекаемая ими. История ее появления в этих мирах мне не вполне ясна; кажется, это – те же даймоны, когда-то в древности сорвавшиеся с пути, утратившие крылья и восполняющие нанесенный себе ущерб на дороге своеобразного искупления. Эти бескрылые существа почти не отличаются от человека. Здесь я подхожу к факту, который неизбежно вызовет почти в каждом, читающем эту книгу, вспышку отрицания и даже возмущения. Но если нельзя выбросить слова из песни, то из этой книги нельзя выбросить мысли. Итак, те существа, о которых я заговорил как о низшей расе даймонов, можно отчасти определить, как метапрообразы некоторых героев мировой литературы и искусства Энрофа. Случается, что интуиция художников Энрофа, свойственная, впрочем, лишь гениям, прозревает в Жерам, созерцает какое-либо из этих существ и приводит к созданию его отражения в человеческом искусстве. Это отражение становится как бы магическим кристаллом, который концентрирует излучения людей, возникающие в часы творческого восприятия; эти излучения, восходя в Жерам, дают метапрообразу силы для развития. Если такого отражения не создается, развитие замедляется и в некоторых случаях метапрообразу, быть может, придется даже покинуть сакуалу даймонов и начать медленный путь в Энрофе.

Большинство живописных и скульптурных портретов, созданных в нашем мире, метапрообразов лишены: это – портреты людей, не более. Но такие произведения, как, например, Джоконда, кроме своего человеческого прототипа, связаны именно с прообразами из Жерама, постигнутыми интуицией гения. Отсюда необычайная значительность этих шедевров и сила их воздействия. Достойно сожаления то, что Джоконда была создана Леонардо таким образом, что прообраз оказался снижен и портрет включил в себя некоторые элементы из Дуггура – одного из миров демонических стихиалей, вследствие чего прообраз претерпел падение из Жерама в Урм, ибо этот слой играет роль чистилища не только для даймонов, но и для метапрообразов. Поднятая Леонардо, его посмертными трудами, снова в Жерам и выше, пра-Джоконда теперь находится в одном из слоев Высокого Долженствования. Венера Милосская находится уже в Синклите Мира, так как душа эллинской женщины, которая послужила художнику в Энрофе натурой для этой статуи, после исторического окончания греко-римской культуры в Энрофе поднялась через Олимп именно в Картиалу даймонов и, воссоединившись со своим метапрообразом, вступила на лестницу восхождения но высшим слоям. То же будет в свое время со всеми душами подобных метапортретов.

С живописными произведениями жанров мифологического, психологического, исторического и бытового дело обстоит еще сложнее, еще разнообразнее. Суриковская боярыня Морозова обладала метапрообразом в Жераме, как и некоторые из второстепенных персонажей этого полотна, и благодаря творению художника поднята в Картиалу. Вместе с тем ныне Суриков создает в Небесном Кремле ослепительный вариант этой картины.

Изображение Репиным убийства Грозным своего сына завязало такой узел, которого Репин не развязал до сих пор; развязывать его приходится в Друккарге – противостоящем Небесному Кремлю шрастре античеловечества России, где Грозный находится сейчас как пленник и раб.

Еще хуже с «Поверженным Демоном» Врубеля – поразительнейшим, уникальным случаем демонического инфрапортрета. Для развязывания этого узла Врубель вынужден был спускаться в Гашшарву, к ангелам мрака. Страшно выговорить, но, может быть, было бы лучше, несмотря на гениальность этого творения, если бы оно погибло в Энрофе.

Живопись пейзажная, несмотря на ее колоссальное значение культурное и психологическое, приобретает трансфизическое значение очень редко. Это происходит либо в тех случаях, когда художнику удается заразить зрителя своим ощущением миров стихиалей, сквозящих через природу Энрофа, либо же намекнуть своеобразными сочетаниями линий и красок на ландшафты какого-нибудь другого слоя. На мой личный взгляд, это удавалось, из русских художников, наиболее Рериху, а иногда – такому спорному, лучше сказать отрицаемому, даже беспомощному художнику, как Чюрленис.

Что касается художественной литературы, то никаких метапрообразов за персонажами подавляющего большинства ее произведений не стоит. Их лишена, например, за исключением ничтожных единиц, почти вся советская литература. Не может быть также метапрообразов у персонажей исторического жанра, например, пушкинского Бориса или шекспировского Цезаря. Но у Макбета – есть, так как это не история. Вообще наличие метапрообраза в произведении влечет за собой резкое уклонение от исторической буквальности в сторону придания персонажу особой глубины и такого масштаба, который не соответствует историческому прототипу. Этого нет ни в драме Пушкина, ни в «Цезаре» Шекспира; доказательство отсутствия в этих вещах метаисторической глубины.

После смерти в Энрофе художника-творца метапрообразы его творений в Жераме видят его, встречаются с ним и общаются, ибо карма художественного творчества влечет его к ним. Многим, очень многим гениям искусства приходится в своем посмертии помогать прообразам их героев в их восхождении. Достоевский потратил громадное количество времени и сил на поднимание своих метапрообразов, так как самоубийство Ставрогина и Свидригайлова, творчески и метамагически продиктованное им, сбросило пра-Ставрогина и пра-Свидригайлова в Урм. К настоящему моменту все герои Достоевского уже подняты им: Свидригайлов – в Картиалу. Иван Карамазов и Смердяков достигли Магирна – одного из миров Высокого Долженствования. Там же находятся Собакевич, Чичиков и другие герои Гоголя. Пьер Безухов, Андрей Болконский, княжна Марья и с большими усилиями поднятая Толстым из Урма Наташа Ростова. Гетевская Маргарита пребывает уже в одном из высших слоев Шаданакара, а Дон Кихот давно вступил в Синклит Мира, куда скоро вступит и Фауст.

Я хочу воспользоваться случаем, чтобы сказать несколько слов о трансфизическом значении театрального искусства. Отрицательное отношение к этому искусству со стороны христианской религиозности, как бы ни объясняли его историки культуры и даже религиозные проповедники, вызвано было тем, что христиане древности и средних веков своим, если так можно сказать, религиозным чутьем бессознательно ощущали соседство сценического искусства с древним организмом, который связан отчасти с Лилит, а отчасти с одним, еще более темным демоническим миром: несколькими страницами ниже этот мир, называющийся Дуггур, будет мною охарактеризован полнее. Дуггур связан с сексуальной сферой человечества, и хотя в средние века его не различали отчетливо, но испытывали перед его бесовскими излучениями страх, отвращение и стыд. Театральное же действо в собственном смысле может быть очень различно, даже полярно по своему трансфизическому значению. Шаляпин был глубоко прав, постясь и молясь после исполнения роли Мефистофеля. Спектакль «Жизнь Человека» был вреден и для автора, и для исполнителей, и для зрителей, потому что лишен того, что древние называли катарсисом. Все же сценические действа, проводящие актера и зрителя через катарсис – духовный подъем и хотя бы кратковременное просветление, – глубоко оправданы. Что же касается метапрообразов, то значение спектаклей Энрофа для них таково: пока Смердяков был в Урме, сброшенный туда магически-творческим воздействием Достоевского, исполнение его роли на человеческой сцене было для него отяжеляюще, тормозяще, мучительно, теперь – безразлично. Исполнение же светлых ролей или ролей, проводящих через катарсис, всегда хорошо для всех, в том числе и для метапрообразов.

На сакуале даймонов мое изложение покидает на время четырехмерные миры: теперь перед нами одинокий, ни в какую сакуалу не входящий, уже пятимерно-пространственный слой, Фонгаранда.

Приходится сделать предупреждение: дело дошло до понятий, весьма непривычных. Ибо Фонгаранда – слой пребывания шельтов великих творений архитектуры. Здесь они обладают способностью движения и роста; их изменение состоит в совершенствовании. Облик их близок к облику просветленных стихиалей, но форма не струистая, как у тех, и лишенная способности телесного взаимопроникновения. Следует понять, что создание в Энрофе их отражений гениальными зодчими, интуиция которых уловила отблески Фонгаранды, дает им эфирное тело: внутри физического сосуда здания возникает оно из многолетних излучений человеческих тысяч и миллионов. Если прошло достаточно времени и такое тело успело создаться, гибель физического сосуда в Энрофе уже не имеет трансфизического значения: шельт, пребывавший в Фонгаранде, облекся эфирным телом и перешел в один из затомисов. После смены эонов, мировых периодов, когда затомисы перестанут существовать как таковые, шельты этих монад со своими облачениями, совершенно уже измененными, соединятся в одном из слоев Высокого Долженствования со своими монадами и войдут впоследствии в Элиту Шаданакара.

В Фонгаранде пребывают преимущественно шельты творений храмового и дворцового типа. Имеется, например, один грандиозный прообраз православных монастырей, один прообраз египетских пирамид, зиккуратов, гопуррамов Южной Индии, католических аббатств, рейнских замков. Но есть шельты и некоторых индивидуальных зданий, например – собора св. Петра, Василия Блаженого, китайского Храма Неба, даже Версальского и Царскосельского дворцов. Есть и такие, как шельт лондонского Парламента и петербургского Адмиралтейства.

После таких странных для нас представлений, как мир Фонгаранды, представления, связанные с сакуалами ангелов, покажутся, вероятно, знакомыми и даже привычными. Таких сакуал – две. Первая, низшая, состоит из трех слоев: она так и называется: ангелы низшего круга. В сущности, это первое по времени человечество Шаданакара, когда-то обитавшее в слоях более плотной материальности, хотя и не в Энрофе; та эра предшествовала эре титанов. Мы не в состоянии понять и осмыслить содержания их жизни теперь, в просветленных мирах, только можем уловить ту сторону их деятельности, которая имеет непосредственное отношение именно к нам. Первый из этих слоев обитаем херувимами, хранителями людей – носителей светлых миссий. Именно хранителями, а не вдохновителями: то – даймоны! Об ангелах же хранителях мы слышим с детских лет, и не наша вина, если мы думали, что такой ангел стоит за правым плечом каждого из живущих. Но облик их действительно таков, каким описывает его предание, а ландшафт их мира – среда прелестных тонов, нами не воспринимаемых, отдаленно напоминающих розовый и сиреневый.

Другой слой – бело-золотистая среда, пронизанная снопами света, принадлежит серафимам– хранителям некоторых человеческих содружеств: церквей, религиозных общин, некоторых этических объединений, очень немногих городов – тех, духовная целостность и нравственная чистота которых имеет особое значение в глазах Провиденциальных начал. Бывают эпохи, когда стража серафимов окружает какой-нибудь город, потому что в нем совершается то или иное метаисторическое событие или протекает тот или иной трансфизический процесс, требующий особой помощи или охраны. После его завершения, со сменою эпох, стража серафимов удаляется. Так было над Киевом при князе Владимире Святом, над Москвою при князе Данииле и Иване Калите, несколько раз над Иерусалимом, Римом и многими другими городами. Редкий случай, когда стража серафимов не покидает города в течение многих веков, представляет собою Бенарес, город колоссального метаисторического значения. Конечно, с узкоконфессиональной христианской точки зрения, сообщения, подобные этому, не могут вызвать ничего, кроме недоумения. – Обликом серафимы подобны шестикрылым ангелам.

Сакуала завершается миром так называемых Престолов, чей облик схож с нашим представлением об архангелах, а среда их обитания – сине-зеленая, пронизанная играющими снопами света. Престолы – хранители наций. Их много: духовное становление каждой нации охраняется целым сонмом этих блистающих существ.

Переходя ко второй сакуале – Ангелам Высшего Круга, – я лишаюсь возможности облегчить ее понимание хотя бы такими бедными зрительными образами, как в предыдущей. Могу сказать только, что это – обиталища светлых иерархий огромной силы, именно тех, кем создается материальность трех-, четырех– и пятимерных слоев Шаданакара.

Первыми идут астралы, известные в христианской мистике под названием Властей: это творцы материальности Энрофа. Далее следуют Силы, творцы материальности сакуалы даймонов, и Господства, творцы материальности миров Просветления (кроме Олирны). Сакуала Ангелов Высшего Круга венчается миром Начал, творящих материальность затомисов, и Архангелами– теми самыми, кем становятся после трансформы сирины, алконосты и гамаюны Рая, Эдема, Монсальвата, Жюнфлейи и Святой России – всех затомисов христианских метакультур. Они творят материальность миров Высокого Долженствования. Материальность же самих ангельских миров, так же как и материальность высших слоев Шаданакара, творится иерархиями метабрамфатуры.

Знаю, что излагаемое совершенство не совпадает с традициями христианской ангелологии, несмотря на общность названий. Мне жаль, что это так. Но я пишу не от себя и не могу вносить изменений до тех пор, пока на это не укажет единственный Голос, которому я доверяю полностью.

Изложение дошло до сакуалы Высокого Долженствования. Эти миры общи и для людей, и для ангелов, и для даймонов, и для стихиалей, и даже для просветленных животных. Они парят высоко над теми сегментарными членениями Шаданакара, которые называются метакультурами. Понятно, что мои сведения о них бедны, чтобы не сказать нищи.

Я не уверен даже в имени первого из них – оно звучит похоже на Уснорм, но мне никак не удается расслышать его точнее. Вращение планеты вокруг оси проявляется и здесь, и, по-видимому, тогда там стояла ночь, потому что я смутно помню исполненную потрясающего великолепия светящуюся туманность, как если бы предо мной впервые раскрылось явно для зрения творящее лоно нашей вселенной. То был Астрафайр, великий центр нашей Галактики, скрытый в Энрофе от нас темными облаками космической материи.

Я видел и россыпь бесчисленных звезд, но не так, как у нас: то были не звезды, а брамфатуры. Не блестящие точки, но системы просвечивающих друг сквозь друга концентрических сфер; когда взгляд останавливался на любой из них, она делалась огромной и явственной, точно приблизившись; мне кажется теперь, что все они медленно вращались, гармонически звуча и перекликаясь многозвенными голосами. Но, может быть, это мне кажется теперь, и в этом – влияние представлений и гармонии сфер, пришедших ко мне не изнутри, а из человеческого предания. Во всяком случае, гармонии эти лишь проступали сквозь волны невообразимого хора, звучавшего вот здесь, вокруг меня, и вздымавшихся из такой глубины и до такой высоты, каких я не мог ни понять, ни измерить взглядом. Это – воспоминание о слое, являющем собою всеобъемлющий храм, предназначенный для вечного богослужения человечества.

О, не только человечества! Здесь присутствовали, кажется, миллионы существ и – не знаю сколько – вероятно, больше половины из них никогда не были людьми и не должны были становиться ими. Здесь были просветленные души стихиалей и просветленные души животных, здесь были дивные даймоны и ангелы разных кругов. Когда мы читаем в Апокалипсисе пророчество о высокоразумных животных, обступивших алтарь иного мира и совершающих служение, – это, быть может, и символ, но это также намек на реальность, – ту реальность, которой во времена автора Апокалипсиса еще не было. Потому что Уснорм, как всеобщий храм, есть осуществление замысла именно того великого человеко-духа, который в последнее свое воплощение на земле был апостолом Иоанном Богословом.

И если молящихся там были миллионы, то предстоящие у престола Храма исчислялись тысячами, потому что каждый, достигший сакуалы Высокого Долженствования, делается в Уснорме одним из предстоящих, будучи затем сменяем следующим.

Самые возвышенные, самые благостройные служения в храмах верховных религий – лишь слабые отблески, отзвуки вечной литургии Уснорма. Да, в этой литургии участвует слово, но это – невоспроизводимый у нас язык Синклита Мира, где слова – не просто отдельные звуки, но как бы смысловые аккорды, а иные их них являются в то же время вспышками и переливами света. В этой литургии участвует, как элемент, движение, небесный прообраз священного танца, но в Уснорме – пять измерений, и движение совершается не по горизонтальной плоскости, как у нас, а по всем пяти измерениям пространства. В литургии участвуют, как элементы, свет и цвет, но дать понятие о цветах, сверх семи цветов, воспринимаемых нами, нет никакой возможности. Что можно сказать о тех световых симфониях, перед которыми кажется однообразной и бедной даже иллюминация Файра? Что можно сказать о духовных благоуханиях? О фимиамах Уснорма, которые восходят из гигантских, плывущих и раскачиваемых кадильниц, чтобы подняться к самому Астрафайру?.. Это – первый мир, где восходящий воспринимает не материальные уже, а чисто духовные излучения: они исходят из наивысших транскосмических сфер, которые можно было бы назвать эмпиреем, если под этим старинным словом понимать не фантастический «мир неподвижных звезд», но объемлющую космос обитель чистого Духа, то есть Пресвятой Троицы.

Миры Высокого Долженствования – остановки между затомисами, Картиалой даймонов и Хангвиллой просветленных животных, с одной стороны, мирами Высших Трансмифов Верховных Религий – с другой. Над Уснормом расположена Гридруттва – тот белый чертог, где создается великий творческий план человечества. За ней идут: Аликанда, похожая на сердцевину цветка, Товия, похожая на пену, на иней, на белый сад, на падающий снег, и Ро– огромные поющие кристаллы: их эхо – прекраснейшие произведения музыки в Энрофе, в Олирне, у даймонов, даже в затомисах. Эти три слоя – обиталища человеческих монад, воссоединившихся со своими ставшими душами.

Похожий на глубину озаренных морей слой Магирн – обитель монад, метапрообразов, воссоединившихся со своими шельтами и с преображенными астральными облачениями. В Каэрмисе, который можно определить как «расколдованные сфинксы», со своими ставшими душами соединяются монады животных, в Дейтрасте – монады даймонов, а в Сибране, о котором я не могу сказать ни слова, кроме того, что это – невероятные хоры ликования, – монады ангелов. Во Фляуросе, намек на который может дать слово «протуберанцы», пребывают монады стихиалей. В сакуалу мира Высокого Долженствования входит также Ниатос: это фиолетовая вершина, где соединяются со своими шельтами монады наших бывших врагов – демонов, обратившихся к Свету. Я упоминал о могучем демоническом духе, великом «драконе» Прамонгольской культуры: сброшенный Гагтунгром в один из страшных слоев, носящий прозвище Дождя Вечной Тоски, он давно поднят Провиденциальными началами оттуда и теперь блистает в мире фиолетовой вершины как одно из ее прекраснейших светил.

И, насколько я понимаю, к этой сакуале относится лишь отчасти колоссальный и великолепный Ирольн: монады людей до их соединения со своими ставшими душами. Это – первый мир, куда спускается личный дух каждого человека, вступая в Шаданакар из Отчего лона. Он похож на течение и вращение множества солнц. И мне не ясно: мне кажется, что это мир не пяти уже, а шести измерений пространства, а включение его в сакуалу Высшего Долженствования – моя ошибка, плод аберрации.

Выше по иерархической лестнице Шаданакара располагаются, одна за другой, сакуалы космических инвольтаций. Что это значит? В длящейся много миллионов лет истории Шаданакара имели и имеют место активные воздействия других брамфатур: или более мощных, чем наша, или стоящих впереди нас в своем развитии, или, наконец, соизмеримых с нашей по своим масштабам и ступени восхождения, но находящихся пространственно не так далеко от нас, следовательно, взаимодействующих с Шаданакаром. Материальность миров инвольтаций создана светлыми силами других брамфатур; обитаемы же они теми высочайшими существами, которые без труда преодолевают космические пространства: это – пришельцы с других брамфатур, великие помощники и друзья светлых сил Шаданакара.

О некоторых сакуалах инвольтаций я не могу сказать буквально ничего, кроме нескольких названий. Так, например, существует сакуала инвольтаций Ориона. Орион – система брамфатур гигантской силы, полностью освободившихся от демонических начал; она играет в жизни Галактики колоссальную роль. Конечно, перечень названий десяти слоев, из которых состоит эта сакуала, не может своею бедностью вызвать в читающем ничего, кроме разочарования. Но я не знаю – может быть, даже эти имена пригодятся когда-нибудь. – Юмаройя. Одгиана. Рамн. Вуальра. Лигея. Фианна. Эрамо. Вэатнор. Заолита. Натолис.

При всей несхожести условий, царствующих в физическом слое Юпитера или Нептуна, с нашими условиями, надо свыкнуться с мыслью, что многие из планет и их спутников обладают брамфатурами. Юпитер даже и в нашем слое, в Энрофе, обитаем высокоразумными существами, но столь отличными от нас и живущими в таких немыслимых для нас условиях, что в плане Энрофа никакого общения между нами не возникает никогда. Но общение существует в пятимерных слоях обеих брамфатур. Элита Юпитера и его спутников создала внутри Шаданакара два слоя своих инвольтаций, один слой создан Сатурном и его спутниками, один – Ураном и один – Нептуном. Все они составляют сакуалу планетных инвольтаций.

Особое место занимают три слоя -Иора, Ахнос и Гебн: это – сакуала инвольтаций преобразившейся планеты Дайи, которой в Энрофе больше нет. Эта планета вращалась некогда между Марсом и Юпитером. Демиургическая деятельность на ней привела, уже очень давно, к изгнанию демонических сил на противостоящую ей брамфатуру ее спутника. Дайя вступила в свой третий зон, то есть была физически преображена и исчезла из мирового Энрофа. Спутник же подвергся катастрофическому распаду (астероиды – его обломки) – и демонические полчища развеялись в космическом пространстве. Когда наш научный инструментарий будет достаточно силен, чтобы наблюдать планеты других звездных систем, мы иногда будем свидетелями внезапного, всего на протяжении нескольких часов, исчезновения некоторых из этих планет. Вероятно, ученые построят для объяснения этого явления ряд остроумных гипотез прежде, чем признают, что в этих случаях происходит то же, что некогда произошло с планетой Дайей.

Сакуала солнечных инвольтаций насчитывает девять слоев.

Опять-таки, одни только названия… Раос. Флермос. Трамнос. Гимнос. Арэя. Нигвэя. Тримойя. Дерайн. Иордис.

И четыре названия для слоев инвольтаций Центра Галактики – Астрафайра: Грезуар, Малейн, Вируана, Люварн.

К числу сакуал инвольтаций лишь частично относится система, которую правильнее назвать брамфатурой, хотя ныне она входит в Шаданакар, объемлясь его пятимерными и шестимерными слоями. Это – Лунная брамфатура.

Я не знаю точно, когда закончилось в Энрофе развитие лунного человечества – селенитов; во всяком случае, это произошло чрезвычайно давно, почти миллион лет назад. Но развитие там шло гораздо более медленными темпами, хотя от появления органической жизни на поверхности Луны до возникновения там высокоразумных существ потребовалось значительно меньше времени, чем для аналогичного процесса у нас. Вообще, идея, будто миры физически меньшего масштаба должны непременно эволюционировать быстрее, не всегда применима к отдельным периодам развития органической жизни на них, а тем более к темпам развития разумных существ. Но интуиция Уэллса о внешности этих существ, описанных в его увлекательном романе, – поразительна, в особенности если учесть рационалистическую окраску и наукообразную плоскостность его мышления. Он угадал и общую насекомообразность их облика, и мягкоэластичный характер их физических тканей, и способность их тел к видоизменению формы в зависимости от рода деятельности, и высоту их технических достижений, и даже то, что к концу была отчасти использована и внутренность планеты.

Трагедия селенитов заключалась в победе Воглеа– лунного демона женственной природы. Может вызвать недоумение, каким образом в этой рассудочной цивилизации проявилась деятельность именно женственно-демонического начала? Но существует особая разновидность рассудочности, именно женская, и далеко не везде она выражена так слабо, как в нашем человечестве. У селенитов она проявилась с особой силой и сказалась, в частности, в том, что их техника была по своим принципам гораздо магичнее, чем человеческая.

Этапы духовного и культурного спуска селенитов были таковы: дьяволочеловечество – вырождение – гибель под грузом техники. Прогрессирующая бездуховность привела к тому, что селениты, дичая, не могли справляться с собственными машинами и погибли от холода и голода. Но в состав Лунной брамфатуры мир Воглеа входит до сих пор. Чрезвычайно долго он находился в своеобразной полуизоляции, враждуя и с силами Света, и отчасти с Гагтунгром. Но в последнее время между ним и планетарным демоном Шаданакара намечается компромисс и даже союз – консолидация сил ради изгнания из Шаданакара начал Света. Один демонический слой Шаданакара, так называемый Дуггур – о нем речь впереди, – тесно связан с эманациями Воглеа. Теперь эта сине-серая, обольщающая и засасывающая демоница восстанавливает особый слой – лунный ад, куда будут низвергаться, с согласия Гагтунгра, жертвы Дуггура; до сих пор некоторые из этих жертв пожинали еще более страшный удел – выбрасывание из Шаданакара в пустоты Галактики.

Миру Воглеа противостоят три остальных слоя Лунной сакуалы. Сольдбис– видимый из затомисов на лике Луны: это мир обитания множества просветленных – тех, кто в свое время трагически отстал; их последняя инкарнация в Энрофе пришлась на эпоху лунного дьяволочеловечества и вырождения; весь огромный последующий период ушел на исправление и постепенное просветление в Сольдбисе. Другой мир -Лаал, лунная элита. Очень много селенитов поднялось уже еще выше, в Элиту Шаданакара. И, наконец, третий, светлейший из лунных миров -Танит, обитель лунной богини.

Если тонким анализом разложить на составные пряди то, что мы чувствуем в лунные ночи, то мы убедимся в наличии следующих компонентов нашего переживания. Первый: предчувствие гармонии; это действуют на нас Сольдбис и Лаал. Второй: тончайшая тоска о горнем; это зовет нас к себе Танит. И третий: тяготение к сексуальным провалам; это томит нас и искушает Воглеа. Она боится Солнца и всегда отступает от его сияния на неосвещенную сторону Луны. Во время полнолуния нас достигают лишь ослабленные эманации Воглеа – те, что проструиваются сквозь толщу земного спутника. Но когда Луна идет на ущерб, Воглеа перемещается вместе с мраком на ту ее сторону, которая обращена к Земле; вот почему так болезненно, мрачно и тяжело действуют на подсознательную сферу многих из нас лунный ущерб и ночи новолуния.

Изложение структуры Шаданакара достигло, наконец, той грандиозной сакуалы, которую мне приходится обозначить такими мучительно громоздкими определениями, как миры того, что можно было бы назвать Высшими Аспектами Верховных Религий, их чистейшими трансмифами.

Много лет назад, задолго до Отечественной войны, когда я был еще совсем молод, мне явился непонятный, прекрасный и неотступно настойчивый образ: как бы видимая из бесконечного отдаления голубоватая пирамида из хрусталя, сквозь которую просвечивает солнце. Я чувствовал огромность его значения, волны благодати, силы и красоты, изливаемые этим светящимся средоточием, но понять смысл этого образа не мог. Позднее я думал даже, что это преломленный моим ограниченным человеческим сознанием отблеск Мировой Сальватэрры. Детская мысль! Тот, чьей души коснется отблеск Мировой Сальватэрры, становится праведником и пророком. И уж конечно, ее отблеск лишен всякого подобия чему бы то ни было земному.

Лишь много лет спустя и, в сущности, совсем недавно уяснилось для меня, что эта пирамида – не одинока, что с нею как бы согласованы другие, и всего их пять, а шестой в Шаданакаре никогда не будет. Но голубая – действительно одна: остальные – других цветов, и невозможно сказать, которая прекраснее. О, конечно, трансмифы «в себе» трансцендентны для нас; возможно, что «в себе», они не имеют сходства ни с какими геометрическими формами. Но моего сознания они коснулись именно как исполинские хрустальные пирамиды, и, по-видимому, в наличии именно таких образов есть глубокий смысл.

Позднее меня поразило другое: что одна из пирамид, меньших размеров, но удивительной, какой-то нездешней белизны, есть наивысший трансмиф религии, которую я лично никогда бы не мог отнести к числу мировых или верховных: трансмиф зороастризма. Недоумение это до сих пор не рассеяно. Я до сих пор не могу уяснить, каким образом эта локальная религия, исторически давно угасшая в Энрофе и, как мне кажется, не столь уж богатая мифологией, оказывается отражением такой колоссальной и только ею исповедуемой реальности. Называется этот мир Азур.

Другая пирамида, тоже небольших сравнительно масштабов, но золотая, мне понятнее. Это – наивысший аспект иудейства, – тот аспект, который оставляет далеко внизу антихристианскую непримиримость своего земного двойника, тусклого и мутного. Это тот золотой мир небесной славы, который сквозил в видениях великих мистиков Каббалы, в прозрениях пророков и для которого кропотливая пряжа Талмуда – как пыль долин для владык горных высот. Имя золотой пирамиды – Аэ.

Исполинская пирамида, цвет которой напоминает наш сиреневый, – наивысший аспект индуистского трансмифа. Сложный этот мир слоится, и внешний из его слоев – конечная цель Веданты и Йоги, высший слой – Синклита Индии, намек на который мы нашли бы в индийской философии под именем Нируддхи. О другом слое – Эройе – и еще об одном, имя которого я не имею права произносить, могу сказать только, что хотя в этих мирах обитают также и те, кто были когда-то людьми, но они здесь скорее гости. Последний из слоев сиреневой пирамиды – Шатриттва, обиталище многих иерархий индуистского пантеона. Но говорить о точном соответствии образов этого пантеона иерархиям трансмифа можно только отчасти, в отдельных случаях. Под одним и тем же именем Кали-Дурги, например, в Энрофе почитаются инстанции совершенно различных высот, масштабов, ступеней космической иерархии: от «Всенародной Афродиты» Индии до Приснодевы-Матери Вселенной.

Не менее велика и зеленая пирамида, состоящая из двух слоев, – мир наивысшего аспекта буддизма. Распространено заблуждение о том, что будто бы буддизм, по крайней мере южный, атеистичен. В действительности, на высших ступенях Хинаяны, как и джайнизма, никакого атеизма, конечно, нет. Но, начиная с Гаутамы и Махавиры, мыслители и проповедники считали, что для масс лучше подчеркивать несущественность вопроса о Боге в деле духовного спасения, чтобы на Бога не перекладывались те усилия, к которым обязан сам человек. – Да и как иначе могли бы мыслить о Боге те, чья Нирвана – первый из двух слоев великой зеленой пирамиды? – Второй же слой принадлежит дхиани-бодхисаттвам, иерархиям, осуществляющим водительство людьми буддийских мета-культур. С предельной серьезностью следует относиться к утверждению духовных пастырей Тибета о том, что большинство далай-лам – перевоплощения дхиани-бодхисаттвы Авалокитешвары. Буквальное понимание этого утверждения показало бы, что ясность нашего сознания еще не превысила той ясности, которая достижима в определенных конфессиональных рамках; но если бы мы поняли, что тезис о перевоплощении Авалокитешвары в преемственном ряду далай-лам есть подогнанная под уровень народного понимания форма намека на факт инспирации большинства далай-лам этой великой иерархией, – мы были бы недалеки от истины. Предпоследний из тибетских далай-лам был инспирирован не вполне, а ныне правящий – не что иное, как подмена; отсюда и его поведение.

Голубая же пирамида, манящая меня двадцать лет, – Небесный Иерусалим– высший трансмиф христианства. Это – то, что стоит за такими утверждениями христианского учения, которые общи и для католиков, и для православных, и для лютеранина, и для абиссинца, и для будущих последователей Розы Мира. «Утверждения», – сказал я, но это не точно; потому что это единое для всех, общее для всех почти невозможно выразить в словесных формулах. Небесный Иерусалим – высший слой синклитов христианских метакультур; и все же это еще не Церковь. Церковь – это высшие миры Шаданакара. И прежде чем приблизить к ним это изложение, придется обратиться вспять, глубоко вниз, в огонь и мрак, ибо без понимания устрашающих и грозных в своем могуществе демонических сакуал нельзя правильно приблизиться мыслью также и к высшим слоям Шаданакара.

 

 

КНИГА IV. СТРУКТУРА ШАДАНАКАРА. ИНФРАФИЗИКА

 

ГЛАВА 1. ОСНОВА

 

Один из фактов, в которых религиозное сознание до сих пор не отдавало себе отчета, заключается в том, что Троичность Единого Существа, присущая Богу, как бы повторяется или воспроизводится и в некоторых из сотворенных Им монад. Грубое выражение «Дьявол – обезьяна Бога» имеет глубокий и многообразный смысл; одно из важнейших его значений состоит именно в искажающем, перевернутом повторении великими демоническими монадами внутренней тайны Божества: Его Троичности. О сущности триединства Люцифера я, конечно, не могу сказать ничего: эти инстанции столь безмерно превышают все возможности нашего понимания, что вряд ли вообще можно осознать о них что-либо, кроме самого факта их существования, факта их отпадения в незапамятные времена и еще одного факта: их постоянной богоборческой деятельности.

Сущность Гагтунгра, великого демона Шаданакара, несмотря на его исполинские, сравнительно с нами, масштабы, может быть, при благоприятных условиях, осознана в несколько большей степени. Главное, становится ясной его троичность, хотя причины этой троичности, ее происхождение и цель – если в ней есть цель – остаются нераскрытыми.

Прежде всего уясняется, что здесь налицо какой-то кощунственный параллелизм ипостасям Пресвятой Троицы. Но вопрос о сущности Божественного Триединства – едва ли не глубочайшая из проблем богословия – может быть хотя бы немного затронут лишь в другой части книги; поэтому и сущность параллелизма, о котором я упоминаю, осветить в настоящей главе еще невозможно. Можно только сказать, что Первой ипостаси Божественного Триединства Гагтунгр стремится противостоять своим первым лицом – Великим Мучителем, Второй ипостаси – вторым лицом, которое точнее всего охарактеризовать наименованием Великой Блудницы, а Третьей ипостаси Троицы противостоит антипод, именуемый Урпарп: это осуществитель демонического плана; в некотором смысле его можно назвать принципом формы, это – та сторона великого демонического существа, которая открывается в жизни различных слоев Шаданакара как начало, активно переделывающее их данность согласно замыслам и целям Мучителя, начало формирующее. Великая Блудница – ее имя Фокерма – сторона демонического существа, втягивающая, всасывающая души и судьбы в орбиту Гагтунгра. Первое же лицо, Гистург, Великий Мучитель – последняя глубина демонического Я, носитель высшей воли, власти и желания.

Безмерно жуток его облик, каким видели его духовные очи немногих людей, проникших в темные высоты Дигма – мира его обитания. Как бы возлежащий на бушующем лиловом океане, с черными крыльями, раскинутыми от горизонта до горизонта, он поднимает свое темно-серое лицо в зенит, где полыхают инфралиловые зарева, раскачиваются и гаснут протуберанцы, а в самом зените блещет светило непредставимого цвета, отдаленно напоминающего фиолетовый. Горе тому, на кого Гагтунгр опустит свой взор и кто этот взор встретит открытыми очами. Из всех носителей темных миссий среди людей, восхищенных позднее в Дигм, кажется, только один (Торквемада) нашел в себе силы вспомнить в этот миг Божье имя. Остальные монады стали рабами дьявола на неисчислимые века.

Кроме Гагтунгра, в Дигме находятся также избранники зла: монады немногих людей, слившихся со своими демонизированными шельтами, и столь же немногие души некоторых существ демонической природы, в том числе – великих игв, темных водителей античеловечества, уже закончивших свой путь в различных, более плотных материальных слоях. Здесь они творят богоборческий план, здесь простираются перед Гистургом, наслаждаются близостью Великой Блудницы и приобщаются пучинам познания через лицезрение Урпарпа.

Имеется в Шаданакаре и еще более высокий демонический слой: это многомерный Шог, материальность которого создана великими демонами макробрамфатур. Сюда втекают мощные потоки инспирирующих, инвольтирующих богоборческих сил из глубины Вселенной, и никто, кроме Гагтунгра, не может вступить в этот слой; остальные, и то в редчайшие минуты, способны видеть его лишь извне. В эти минуты они воспринимают то светило невыразимого цвета, которое пылает в зените Дигма, уже не как сферу, но как пульсирующую арку, перекинутую от края и до края, а цветом схожую опять-таки с фиолетовым. Это – антикосмос Галактики, средоточье в ней сил самого Люцифера. Временами арка как бы прогибается вовнутрь и силы Люцифера льются в Шог. Тогда Гагтунгр, приемля их в себя, воздевает свои крылья в черное небо. Так, по крайней мере, воспринимают те, кто видит Шог снаружи. Сами же по себе явления и формы этого мира для нас трансцендентны.

Есть, впрочем, в Шаданакаре и другие слои, откуда может быть зрим антикосмос Галактики, хотя и в ином аспекте. Антикосмосы всех брамфатур, и Шаданакара в том числе, – двухмерны: это как бы бесконечные плоскости. Все они пересекаются между собой в одной и той же линии; ее можно было бы назвать демонической осью Галактики. Для облегчения понимания я привлеку на помощь некоторую условную пространственную модель. Возьмем книгу, поставим ее вертикально на корешок, развернув ее и растрепав страницы, и двухмерную плоскость каждой из ее страниц продолжим мысленно в бесконечность. Все эти плоскости окажутся пересекающимися друг с другом под различными углами, но все – в одной вертикальной линии, находящейся внутри корешка. Космический прообраз этой линии пересечения всех плоскостей и есть демоническая ось Галактики, ее антикосмос. Естественно, что он будет зрим для любого существа, обитающего в любом из этих двухмерных плоскостных миров, в том числе и из соответствующего слоя Шаданакара.

Двухмерный слой Шаданакара иногда именуется адом, но этот термин здесь не вполне уместен: слой этот – не страдалище человеческих душ в их посмертии, но обиталище большинства демонических существ нашей планеты. Можно называть его антикосмосом Шаданакара, но и это не совсем точно, потому что Божественному Космосу противостоит не один этот слой, а все демонические миры, он же является лишь, так сказать, главной демонической цитаделью. Настоящее имя его Гашшарва.

Существа, пребывающие там, можно, если угодно, считать находящимися в состоянии воплощения; впрочем, понятие воплощения вообще крайне относительно. Монады этих существ всегда находятся высоко в Дигме и Шоге, шельты же их влачат свое существование между воплощениями, по большей части, на одномерном Дне Шаданакара – в ужасном мире.

Гашшарва – ядро системы, создаваемой демоническими силами Шаданакара в противовес Божественному Космосу, в предполагаемое ему замещение. Не лишенный торжественности, но угрюмый этот мир любому из нас не мог бы не показаться жутким. Большое число временных координат при наличии лишь двух пространственных создает особую духовную духоту. Для всякой монады процесс вхождения ее шельта в этот мир мучителен: он напоминает ощущение, возникающее при затягивании тела в тесный железный корсет. Чем меньше пространственных координат, тем материальность мира плотнее. Однако среда этого мира все-таки схожа с воздухом, а почва, совершенно плоская и однородная, более твердая, чем любой материал Энрофа. Никакого эквивалента растительности нет. Источник света состоит в самоизлучении существ и некоторых искусственных сооружений, причем синего и зеленого цветов здесь не воспринимают, но зато воспринимают два инфракрасных. Один из них я буду условно именовать инфралиловым, подчеркнув, что к ультрафиолетовому он не имеет отношения, а впечатление, производимое им, ближе всего к тому, какое оказывает на нас очень густой, темный и в то же время интенсивный лиловый цвет.

Антикосмос Галактики, видимый из Дигма как светило совершенно невообразимого и непередаваемого цвета, а из Шога – в виде титанической, пылающей и пульсирующей инфралиловой арки, перекинутой через зенит, из Гашшарвы представляется как бы участком горизонта, посылающим равномерное инфралиловое свечение из бесконечно удаленных пространств.

Всех обитателей Гашшарвы связывает между собой тирания Гагтунгра и, вместе с тем, нечто вроде союза общих интересов. Гагтунгра они ненавидят, но, конечно, все же не так, как Бога. Здесь обитают хозяева нижних чистилищ, магм и ядра – трех сакуал Возмездия.

«Поверженный Демон» Врубеля двузначен, двуслоен: это – и память о прозрении в Дигм, о Гагтунгре, раскинувшем крылья до горизонта; это – и метапортрет, правильнее, инфрапортрет, одного из демонов, мелких сравнительно с ним: хозяев чистилищ. Ангелами мрака именуются они, и это наименование соответствует вполне их облику: в них есть некоторое человекоподобие, у них широкие крылья удивительной красоты, а в пурпуровой и багряной окраске этих крыльев чудится нечто царственное. Но на врубелевском полотне эти дивные крылья поломаны: гениальная интуиция художника этой деталью передала роковую ущербность обитателей Гашшарвы. В действительности их крылья не повреждены, но самая возможность пользования ими мучительно сужена, так как в плотной, хотя и прозрачной среде этого слоя возможно только медленное продирание сквозь материальность, а не полет. Серый, как пепел, цвет лиц ангелов мрака отталкивающ и ужасен, а в чертах совершенно обнажена их хищная и безжалостная природа. Будучи хозяевами нижних чистилищ, они восполняют убыль своих жизненных сил тем, что впивают гаввах людей, вовлеченных в чистилища своею кармой. Проникая из Гашшарвы в эти чнстилища, они находят там менее плотную среду, в которой полет угловатый, неровный, как бы рывками и зигзагами, все-таки возможен.

Совершенно лишены человекоподобия другие обитатели Гашшарвы, хозяева магм: их называют рыфрами. Более всего каждая из них подобна движущейся гряде холмов. Есть нечто вроде лица, но очень размытое.

Может быть, читающий эту книгу упрекнет меня в недостатке воображения или в том, что я верен христианской традиции как раз в самых неубедительных ее частностях. Но ведь именно игру воображения я стремлюсь изгнать с этих страниц, и чем беднее они фантазией – тем лучше. А из христианской традиции здесь остается не то, что лично я предпочел бы, но то, что получило подтверждение в моем духовном опыте. К сожалению, такое подтверждение получили и образы некоторых существ, возвещенных христианской демонологией. Как ни странно, но существа, похожие на пресловутых чертей, действительно есть, и, представьте себе, даже с хвостом и рогами. Они обитают в Гашшарве и пользуются сомнительным удовольствием быть хозяевами Ядра – сакуалы, состоящей из самых ужасающих страдалищ Шаданакара. Вообще оказывается, что многие из легенд, к которым мы привыкли относиться с улыбкой либо же, в лучшем случае, усматривая в них символический смысл, следует понимать вполне буквально. Испытание для рассудка нашего века воистину непосильное!

Круг обитателей Гашшарвы причудлив и пестр. Из них я знаю еще могучих демонов женственной природы, которых условно привык называть велгами. Это – гиганты. В истории человечества они проявляются иногда как умножательницы жертв и вдохновительницы анархий. О каком бы то ни было их подобии не только людям, но даже чудовищам нашего мира здесь надо забыть совсем: это скорее огромные, свивающиеся и развивающиеся покрывала, черные и лиловые. У каждого народа Велга, кажется, только одна; во всяком случае, в России – одна, очень древняя. Сроки их инкарнаций в Гашшарве – если это считать инкарнациями – исчисляются, по-видимому, многими веками.

Некогда все эти существа обитали на поверхности земли, но не в Энрофе, а в слое приблизительно такой же плотности и даже похожем на него отдаленно. Созданный Гагтунгром в самом начале истории Шаданакара, слой этот уже давно перестал быть. Внешние формы демонических существ были в том мире мельче и вообще несколько иными. Но они не могли чувствовать себя там хозяевами: они были сжаты, стеснены светом. Под его влиянием их естество должно было измениться; оно переставало соответствовать их демонической сущности. Теперь в Гашшарве им жизнь дается нелегко, но там они все-таки остаются самими собою.

Есть еще и другие существа, гнездящиеся там, но мне они неизвестны. Зато известно, что там находятся некоторые из числа тех, кто были в Энрофе людьми: носители специальных темных миссий. Впрочем, здесь они почти не страдают. Задача в другом: в Гашшарве они заботливо подготавливаются силами Гагтунгра к очередному воплощению в человечестве.

Из каких побуждений подобная миссия может быть принята человеческим шельтом? – Дантес принял ее из страха. После смерти низвергнутый сквозь все слои на Дно Шаданакара, он был взят оттуда в Гашшарву силами Урпарпа и некоторое время спустя вновь родился в Энрофе. Не знаю, умер ли он уже опять, но совсем недавно он существовал в России, где, выполняя новую темную миссию, погубил несколько крупных дарований. Иногда же темную миссию принимают и добровольно, из жажды власти, из жажды крови, из врожденного тяготения ко злу. Так было, например, с Тимуром, прошедшим в посмертии те же круги, что и Дантес, но гораздо медленнее. Поднятый наконец в Гашшарву, он принял новую миссию в силу безвыходности. Миссия эта была несравненно мельче, чем первая: Гагтунгр любит издеваться надо всеми, в том числе и над своими марионетками.

Силам Света нередко приходится спускаться в Гашшарву. Эти спуски мучительны, но они вызываются необходимостью: этого требуют обстоятельства борьбы с ратями Гагтунгра. Обитатели Гашшарвы видят своих проникающих сюда врагов, но воспрепятствовать их проникновению бессильны.

Демоническая Основа включает еще один мир: мир одномерного пространства и одномерного времени. Это Дно Шаданакара, страдалище демонических шельтов и немногих людей – носителей темных миссий.

Дно возникло в самом начале существования нашей брамфатуры усилиями Гагтунгра и еще более могучих, чем он, темных сил. Эта материальность самая плотная из всех возможных. Материальность Энрофа до какой-то степени уподобляется ей только во внутренностях звезд или в таких чудовищных телах нашей Галактики, как «белые карлики». Трудно представить, как в подобных условиях может все-таки осуществляться движение. Однако оно на Дне Шаданакара есть, для сознающего существа мучительное в высочайшей степени. Вызывается же оно необходимостью поддерживать жизненные силы, так как в противном случае существо будет затянуто в некий провал, ведущий в места, еще более печальные: на Дно Галактики.

Все это помогает окончательно уяснить относительность понятия «воплощение». Демоны, воплощенные в Гашшарве или в некоторых других слоях трех и даже четырех измерений, после смерти погружаются на Дно, где их ждет новое тело, самое плотное из возможных. Таков закон кармы, обращающийся вторым острием против самих демонов. Излучениями их страданий на Дне восполняет убыль своих жизненных сил сам Гагтунгр. Бунтовать против закона кармы? Но ведь во время их воплощений во всех других слоях именно этот закон является для них источником сил жизни. Восставать против него – значит отвергнуть гаввах как пищу, значит противопоставить себя всему демоническому стану, всему антикосмосу, – то есть перестать быть демонами.

Подобным Дном обладает всякая брамфатура нашей Галактики, кроме тех, которые свободны от демонических сил; следовательно, таких «днищ» в Галактике – миллионы. И подобно тому, как двухмерные космические плоскости многих антикосмосов или гашшарв скрещиваются в общей линии, точно так же скрещиваются в единой точке схода все космические линии галактических днищ. Точка эта находится в системе звезды Антарес. Отнюдь не случайно эта звезда, именуемая иначе Сердцем Скорпиона, служила во многих мифологемах древности и средних веков олицетворением зловещих, даже дьявольских сил. Огромная планетная система этой звезды – средоточие богоборческих полчищ Галактики, их обиталище в трехмерном мире; это также титаническая метабрамфатура демонов, антикосмос нашего Млечного Пути в той мере, в какой этот антикосмос вообще проявляется в Энрофе. Я уже говорил, что брамфатуры, в которых победили демоны, – недолговечны, и великая планета – спутник звезды Антарес, инвольтирующая на Дно Шаданакара теперь, скоро распылится, но ее место займет другая. Та же, которая инвольтировала в эпоху создания Шаданакара, погибла миллионы лет назад.

В наших широтах звезда Антарес бывает видна поздней весною и летом низко над южным горизонтом, и многие хорошо помнят яркую пульсацию ее виннокрасных лучей. Со Дна же Шаданакара не видно ни Солнца, ни других небесных тел – ничего, кроме неподвижной Антарес, в которую Дно упирается одним концом. Оттуда она кажется инфракрасной. В противоположном направлении пространство этого одномерного мира гаснет вместе с приближением к поверхности земной сферы. В ту сторону не видно ничего. Там-то и таится провал на лишенное времен Дно Галактики.

Трудно представить, каким образом тело, самое плотное из всех, являет собою нечто вроде самого простого, что мы в силах представить: нечто вроде черной линии. Еще труднее понять, что у этих существ сохраняется эквивалент зрения и даже осязания. Самое же непонятное, пожалуй, то, как они вообще в состоянии видеть сквозь предельно плотную среду. Из этой среды они восполняют свои жизненные силы. Общение их между собою возможно, но крайне ограничено. Страдание неописуемо.

Не только Дно, но и все миры демонической Основы возникли, как я уже говорил, в период остывания физического тела Шаданакара. До появления органической жизни в Энрофе деятельность Гагтунгра клонилась к попыткам создать для демонических сил слой обитания на поверхности земли, а когда это не удалось – к укреплению и развитию Гашшарвы и других слоев, связанных с нижними слоями коры, с магмами и ядром планеты. Когда же в Энрофе возникла органическая жизнь, его деятельность направилась на завладение царством животных – это отчасти удалось – и на утяжеление законов демиургов. В итоге равнодействия этих двух сил сформировались основы тех законов Природы и Кармы, в которых мы живем.

Религиям семитического корня свойственно стремление возложить ответственность за жестокость законов на Божество. Как ни удивительно, но не вызывала протеста, даже просто не осознавалась самая их жестокость, по крайней мере жестокость законов возмездия. С непостижимым для нас спокойствием даже праведники христианских метакультур мирились с представлением о вечных страданиях грешников. Абсурдность вечного воздаяния за временное зло не волновала их разума, а совесть – непонятно как – удовлетворялась идеей о предвечной незыблемости, то есть безвыходности этих законов. Но то состояние разума и совести миновало давно. И нам кажется кощунственной мысль, будто этот Закон, в том виде, как он существует, создан по божественному произволению.

Да, ни единый волос не упадет без воли Отца Небесного, не шелохнется ни единый лист на дереве. Но это следует понимать не в том смысле, что весь мировой Закон в его совокупности есть проявление Воли Божией, а в том, что становление свободных воль, которое представляет собой Вселенная, санкционировано Богом. Из наличия множества свободных воль проистекла возможность отпадения некоторых из них; из их отпадения проистекла их борьба с силами Света и создание ими антикосмоса, противопоставляемого Космосу Творца.

С самого начала возникновения живой жизни в Энрофе Гагтунгр и его стан наложили свою лапу на законы этой жизни. Изменить законы средних слоев Шаданакара им не удалось, но многие виды и классы животного царства и некоторые слои стихиалей подпали их владычеству – полностью или частично. Отсюда и двойственность того, что мы называем природой: красота, одухотворенность, гармоничность, дружественность, с одной стороны, всеобщее взаимопожирание живых существ – с другой. Неужели не очевидно, что и та, и другая сторона – одинаково реальны? Неужели хоть один человек с совестью и умом, сколь горячо он ни любил бы природу, дерзнет сказать, что ее гармония покрывает и снимает то безбрежное море страданий, какое являет эта самая природа непредубежденным очам? И неужели найдется хоть один человек, который, вопреки этому морю страданий, столь явному, столь неоспоримому, так неумолчно оглушающему нас стонами и криками живых созданий, хоть изредка не переживал бы природу, как необъяснимую, вопреки всему пребывающую гармонию и несравненную красоту? Почему же случилось так, что это роковое противоречие до сих пор не понято и не разрешено? Не потому ли, что религиозная мысль на Западе свыше двадцати веков находится в плену идеи абсолютного всемогущества Бога и вытекающих отсюда предрассудков о единстве Природы, а на Востоке – устоявшийся философский монизм не дает приблизиться к пониманию ее двойственности?

 

ГЛАВА 2. МИРЫ ВОЗМЕЗДИЯ

 

В эпоху первобытных обществ демонические силы были заняты торможением их развития и подготовкой слоев трансфизических магм и ядра к приему миллионов душ грядущего человечества. Несколько позднее, уже в исторические времена, были созданы шрастры и сакуала уицраоров. Большинство чистилищ возникло в еще более поздние эпохи.

Изложение миров Возмездия начинается с чистилищ потому, что они ближе к нам, чем другие; они соизмеримее с понятиями, привычными для нас, а в случаях нисходящего пути после смерти спуск начинается именно с чистилищ. В большинстве случаев чистилищами он и ограничивается.

Слово «чистилище» взято из католичества, но с католическими представлениями панорама того, о чем пойдет речь, совпадает далеко не во всем. Можно было бы применить к этим слоям также термин «шеолы», но иудаистические картины этих теневых стран умерших тоже отнюдь не будут повторены в моем изложении.

Чистилища различных метакультур несколько отличаются друг от друга; даже отдельно взятое, каждое из них претерпевает значительные изменения на протяжении веков. Сформировались они тоже в различные эпохи. В метакультурах древности, включая Византию, их не было вообще. Точнее – на их месте были миры безысходного страдания; отголосок мистического знания о безвыходности страдалищ явственно слышен в большинстве древних религий.

Древнейшие из чистилищ принадлежат к метакультуре Индийской: именно этот синклит первым в истории человечества достиг такой мощи Света, какая была необходима для того, чтобы воспрепятствовать силам Гагтунгра превратить в страдалища сакуалу некоторых слоев искупительного посмертия, которую Индийская метакультура унаследовала от древнейших человечеств – даймонов и титанов. Позднее в чистилища были превращены некоторые слои метакультур еврейства, христианства и ислама: здесь решающее значение имело воскресение Иисуса Христа, Его схождение в демонические миры и последовавшая затем, в течение ряда веков, борьба христианских синклитов с демонами за смягчение Закона возмездия. Но в Византийской метакультуре эта борьба победой не увенчалась. Вражеский стан оказал непреодолимое сопротивление; в итоге этой борьбы Византийская метакультура оторвалась от Энрофа. Я мимоходом упоминал уже о многозначительности того обстоятельства, что византийское православие не приняло идеи чистилищ, когда она появилась в западной Церкви. В ужасающих перспективах вечных мук, ожидающих грешную душу, следует искать и горючее вещество того аскетического максимализма, которым пламенел византийский религиозный дух до самого конца своей истории. Да, перед духовидцами Византии эсхатологическая глубь разверзалась со всеми крайностями своей демонической жестокости. Приходится удивляться не отчаянным эксцессам аскетизма в этой стране, а скорее тому, что не во всех метакультурах, лишенных чистилищ, подобные эксцессы имели место.

В Российской метакультуре первый шеол был создан в XII веке, будучи преобразован из страдалища силами Христа. С течением времени он несколько изменил свой вид; изменились и те кармические грузы, которые влекут умерших в этот мир. Впрочем, механическая сторона действия Закона возмездия остается, конечно, неизменной, всегда и везде: она состоит в том, что нарушение нравственных законов влечет за собой утяжеление эфирного тела совершившего. Пока он жив, утяжеленное эфирное тело остается как бы на поверхности трехмерного мира: при этом тело физическое играет роль спасательного круга для утопающего. Но как только связь между ними разрывается смертью, эфирное тело начинает погружаться глубже и глубже, из слоя в слой, пока не достигнет равновесия с окружающей средою. Таков, в основном, механизм. Но есть и существа, которые следят за его безотказным действием: блюстители кармы. Это совсем особая категория; среди разнообразных демонов Шаданакара это – пришельцы. Когда демонические полчища планеты Дайи были изгнаны из ее брамфатуры прочь, в брамфатуру ее спутника, а спутник вскоре за тем погиб и превратился в стаю мертвых кусков – астероидов, его демонические обитатели рассеялись в мировом пространстве в поисках новых пристанищ. Часть их вторглась в Шаданакар, заключив некое подобие договора с силами Гагтунгра. Это существа высокого интеллекта, но с холодной, как лед, сферой чувств. Им равно чужды ненависть и любовь, злоба и сострадание. Они взяли на себя заботу о механизме кармы, восполняя убыль своих жизненных сил эманациями душевных мук тех людей, что после жизни в Энрофе принуждены опускаться в Скривнус, Ладреф и Мород– верхние слои чистилищ. Размеры этих существ огромны; они полупрозрачны и серы, как мутное стекло, тела их прямоугольны, а в мордах, как это ни странно, есть сходство с мордами сторожевых собак: торчащие уши и зорко наблюдающие глаза. С силами Света они вступают в борьбу только тогда, когда эти силы предпринимают труд по смягчению законов кармы и преобразованию чистилищ.

Первое из чистилищ именуется Скривнус. Это – картина обезбоженного мира и обезбоженного общества без всяких прикрас. Бесцветный ландшафт; свинцово-серое, никогда не волнующееся море. Чахлая трава, низкорослые кустарники и мхи напоминают до некоторой степени нашу тундру. Но тундра хотя бы весной покрывается цветами; почва же Скривнуса не взрастила ни одного цветка. Обиталищами миллионных масс тех, кто были людьми, служат здесь котловины, замкнутые среди невысоких, но неприступных откосов. Скривнус не знает ни любви, ни надежды, ни радости, ни религии, ни искусства; никогда не видал он и детей. Нескончаемый труд прерывается лишь для сна, но сны лишены сновидений, а труд – творчества. Какие-то огромные пугающие существа бодрствуют по ту сторону откосов; время от времени они швыряют оттуда груды предметов, как бы скользящие по воздуху. Каждый из предметов сам находит того, кто над ним должен работать: чинить никому не нужную ветошь, мыть что-то вроде измазанных маслом и грязью склянок, надраивать металлические обломки. И работа, и сон протекают преимущественно в баракообразных домах, длинных, перегороженных внутри барьерами высотой до пояса.

Облик обитателей сохраняет полное человекоподобие, но черты смыты и разглажены. Они напоминают блины, почти полностью схожие друг с другом. Впрочем, память о существовании в Энрофе не только сберегается в душе обитателей, но и гложет их, как мечта об утраченном рае. Самое неотступное из мучений Скривнуса – это скука безысходного рабства, это нудность труда, это отсутствие перспектив, каких бы то ни было.

Ибо не перспективой, а кошмаром вечно нависающей угрозы представляется единственно реальный выход отсюда. Выход этот заключается в том, что на море показывается черный, похожий на ящик корабль, быстро и бесшумно скользящий к берегу. Его появление повергает обитателей в панический ужас, так как ни один не знает, застрахован ли он от поглощения кромешной темнотой трюма. Забрав некоторое число их – тех, кого груз кармы обрекает на страдание в более глубинных слоях, корабль отчаливает. Заключенные в трюм не видят совершаемого пути. Они чувствуют только, что движение по горизонтали сменяется спиральным спуском, как если бы корабль увлекался в закручивающийся Мальстрем.

Скривнусом ограничиваются искупительные страдания тех» чья совесть не омрачена памятью ни о тяжких пороках, ни о преступлениях, но чье сознание в Энрофе было отделено от воли и влияния его шельта глухой стеной житейских забот и попечений только о материальном.

Следующий слой похож на предыдущий, но он темней: как будто он застыл в неопределенном сумраке на границе вечной ночи. Здесь ни строений, ни человеческих толп; однако каждый ощущает невидимое присутствие множества других: следы движений, схожие с отпечатками ног, выдают их присутствие. Чистилище это называется Ладреф, и кратковременное пребывание в нем испытывают десятки миллионов. Это – следствие маловерия, не дававшего силам духовности проникать в естество человека и облегчать его эфирное тело.

Тот, кому предстоит дальнейший спуск, субъективно воспринимает его так, как если бы он заснул и внезапно проснулся в изменившейся обстановке. В действительности же демонические существа – осуществители кармы – переносят его во время забытья в другой поток времен, хотя число пространственных координат – три – остается неизменным во всех шеолах.

Искупающий свою карму оказывается среди полного мрака, где слабо фосфоресцируют только почва да редкие эквиваленты растений. Благодаря светящимся скалам ландшафт не лишен кое-где мрачной красоты. Это последний слой, где еще имеется то, что мы обобщенно называем Природой. Следующим слоям будет свойственен только урбанистический ландшафт.

Здесь, в Мороде, царствует абсолютная тишина. Каждый, пребывающий в этом мире, других обитателей не воспринимает совсем и уверен в своем полном одиночестве. Тоска великой покинутости охватывает его, как железный панцирь. Напрасно метаться, молиться, звать на помощь, искать – каждый предоставлен общению только с собственной душой. А душа преступна, ее память запятнана совершенным на земле злодеянием, и для такой души нет ничего более пугающего, чем уединение и тишина. Здесь каждый уразумевает смысл и масштабы совершенного на земле зла и выпивает до дна чашу ужаса перед своим преступлением. От этого бесконечного диалога с самим собой несчастного не отвлекает ничто, даже борьба за существование. Потому что никакой борьбы тут нет, пища кругом в изобилии, ею служат некоторые виды почв. Одежда? Но в большинстве слоев, в том числе и в Мороде, эфирное тело само излучает облекающую его ткань: ту, которую мы заменяем одеждой. И если в мирах Просветления она прекрасная и светящаяся, то в Мороде творческая ущербность его обитателей позволяет создавать только эфирные клочья. Впрочем, подобное нищенское рубище облекало астрально-эфирное существо искупающего уже в Ладрефе.

Того, чью совесть не может очистить и Мород, ждет уже не спуск в следующий слой, а внезапный и устрашающий провал в него: это схоже с трясиной, в которую несчастный попал неожиданно для себя и которая засасывает его: сперва ноги, потом туловище, наконец, голову.

Повествование достигло Агра, слоя черных паров, между которыми вкраплены, как острова, черно-зеркальные отражения великих городов Энрофа. Этот слой, как и все чистилища, не имеет космической протяженности. Поэтому здесь ни солнца, ни звезд, ни луны: небо воспринимается как плотный свод, окутанный постоянной ночью. Некоторые предметы светятся сами, тускло светится и земля, точно пропитанная кровью. Цвет здесь преобладает один: в Энрофе мы не способны видеть его, и по впечатлению, производимому им, он скорее всего напоминает темно-багровый. Кажется, это тот самый невидимый свет, который в физике называется инфракрасным.

Я очень немного, едва-едва, знаком с инфра-Петербургом. Помню, что там тоже есть большая, но черная, как тушь, река и здания, излучающие кроваво-красное свечение. Это подобно отчасти иллюминациям наших праздничных ночей, но жутким подобием. Внешний облик тех, кто пал в этот мир, напоминает, до некоторой степени, облик гномов: человекоподобие еще сохранено, но формы уродливы и убоги. Рост уменьшен. Движения замедлены. Никакой материальности, заменяющей одежду, их тело уже не излучает; царствует беспомощная нагота. Одно из мучений Агра – чувство бессильного стыда и созерцание собственного убожества. Другое мучение в том, что здесь начинает впервые испытываться терпкая жалость к другим подобным и приходит понимание своей доли ответственности за их трагическую судьбу.

Третья же мука этих несчастных – страх. Он порождается наличием в Агре еще других существ, хищниц демонической природы: они называются волграми. Когда мы приблизились к зданию, составлявшему темноэфирное тело Инженерного замка, я различил неподвижно сидящее на его крыше существо, огромное, величиной с ящера мезозойской эры. Оно было женского пола, мешковатое и рыхлое, с серою, ноздреватою кожей. Сиротливо прижавшись щекой к башне и обняв ее правою лапой, бедняга неподвижно смотрела перед собой совсем пустыми, как мне показалось, глазницами. Она была глубоко несчастна. По-моему, ей мучительно хотелось кричать или выть, но ни рта, ни пасти у нее не было. Впрочем, чревато опасностями могло быть самое чувство жалости к ней: лукавая хищница подстерегала жертву, и жертвой мог сделаться всякий из тех, кто были людьми. В зверином страхе перед волграми бедные гномы прятались по углам или прокрадывались, затаив дыхание, у подножия зданий, облюбованных этими чудищами. Быть пожранным, вернее, всосанным волгрою через ее пористую кожу значило умереть в Агре, чтобы затем возникнуть еще ниже, в Буствиче или в страшном Рафаге. Позднее я увидел, что волгр – множество, что они отчасти разумны и что грубая, мрачная цивилизация, которая отличает Агр, – именно их творение. Механических приспособлений, облегчающих труд, у них еще почти не было. Они вручную громоздили из какого-то материала, похожего на стволы гигантских деревьев Калифорнии, здания, которые я видел кругом, и каждый кусок этого материала, плотно примыкая к остальным, начинал светиться тускло-багровым, почти ничего не озарявшим излучением. В чем заключалась связь между зданиями человеческих городов в Энрофе и сооружениями волгр в Агре, для меня осталось неясным.

Звуковым языком они, конечно, не обладали, но у них было нечто вроде языка жестов. Здания они строили, по-видимому, для того, чтобы укрыться в них от коротких проливных дождей, налетавших поминутно. Дожди были черные.

Странно, разумеется, и то еще, что у волгр существует не два пола, а три. Мужская особь оплодотворяет особь среднего пола, которая некоторое время вынашивает зародыш внутри себя, а затем передает его будущей матери.

Но кое-где в эту цивилизацию вкрапливались, как острова, безмолвные, совсем не светящиеся здания. Волгры даже не приближались к ним: по-видимому, им мешало нечто, мною невидимое. Такие здания возвышались на месте Исаакия и некоторых других храмов Петербурга: единственные убежища от волгр, где мученики Агра хоть на краткое время могли ощутить себя в безопасности. Кто их воздвиг? когда? из какого материала? Не знаю. Голод не давал несчастным таиться в этих приютах: он гнал их в поиски за съедобной плесенью, покрывавшей фундаменты этого безрадостного города.

Если тяжелая карма не сделает того, кто попал сюда, жертвою волгры и он не очнется в следующем из миров нисходящего ряда, рано или поздно ему суждена трансформа, поднимающая вверх. Кончающий свое искупление постепенно меняется телесно. Он увеличивается ростом, у него начинают снова проступать черты лица, напоминающие черты, которыми он обладают прежде, и волгры не дерзают подступать к нему. Самая трансформа происходит с помощью братьев из Небесной России: спустившись в Агр, они окружают окончившего искус. Присутствовать при этом событии из числа гномов могут лишь те, кто скоро будет поднят отсюда таким же образом. Но пока они смотрят на совершающееся со стороны, им кажется, будто братья синклита поднимают освобождаемого на своих крыльях или на складках светящихся покрывал. Волгры, охваченные мистическим трепетом и страхом, смотрят на это событие издали, но не в состоянии понять ничего.

Лестница восхождения не закрыта ни перед одной демонической монадой, даже перед волграми. Но для подобного обращения требуется столь острая ясность сознания, какая не встречается здесь почти никогда.

Иногда встречается здесь совсем иное: местами ландшафт разнообразится светящимися пятнами, похожими на огромные гнилушки. Что-то от трупной зелени есть в них… Это в Агр просвечивает другой слой, расположенный ниже: Буствич. Там все гниет, но никогда не сгнивает до конца; в состоянии, сочетающем гниение заживо с духовной летаргией, и заключается мука Буствича. В Буствиче развязывают узлы своей кармы те, чья душа, отяжеленная тяготением к ничем не озаренному плотскому, не выработала за свою жизнь на земле никакого противовеса. Здесь пленника гложет удручающее отвращение к самому себе, потому что эфирное тело его превратилось в подобие кала. Ибо, как это ни страшно и ни омерзительно, но Буствич, в сущности, не что иное, как нечистоты волгр.

К душевным мукам здесь начинает присоединяться и телесная: способность пленников к движению крайне ограничена, как и их способность к самозащите. А самозащита насущно необходима любому из них, ибо рядом с ними здесь обитают, между двумя воплощениями в одном из демонических стихиальных миров, облаченные в темноэфирные тела души мелких человекоподобных демонов: здесь они имеют вид человеко-червей, а размерами напоминают кошку. Заживо, медленно, понемногу пожирают они в Буствиче тех, кто когда-то были людьми в Энрофе.

В очередном двойнике Инженерного замка (такой есть и в Буствиче) находился в то время, то есть в 1949 году, император Павел I. Он миновал уже цикл мучений в слоях более глубоких и теперь был медленно поднимаем в Друккарг – шрастр российского античеловечества. Суровость постигшего его несчастья поразила меня. Но мне было объяснено, что, если бы часть груза не была снята с него мукой его умерщвления в ночь на 12 марта и вместо этого он продолжал бы тиранствовать вплоть до своей естественной кончины – груз содеянного повлек бы его еще глубже, вниз, пока не был бы достигнут Пропулк – одно из самых ужасающих страдалищ.

За Буствичем следует чистилище, носящее имя Рафаг: здесь изживаются кармические следствия предательств и корыстной преданности тираниям. Рафаг – мука непрерывного самоистощения, нечто, на что могут намекнуть такие явления нашего слоя, как страдания холеры. Это последний слой, ландшафт которого хотя бы отдаленно напоминает наши города; убежищ, маячивших в Буствиче и Агре, здесь, однако, уже нет. Покров соборных молитв человечества не распространяется до Рафага: глубже могут досягать лишь силы синклитов и высших иерархий Шаданакара.

Над тремя последними, нижними чистилищами, господствуют ангелы мрака.

Первый из этих слоев – Шим-биг – являет собой медленный поток, движущийся по невыразимо мрачному миру, заключенному под высокий свод. Трудно понять, откуда исходит полусвет, мертвенный и бесцветный. Мельчайший дождь сеется на поток, вскипая на его поверхности маленькими пузырями. И уже не одежда мучающихся здесь душ, но сами души в их деградировавших эфирных телах похожи на дымно-бурые клочья. Они мечутся взад и вперед, цепляясь за что попало, лишь бы не пасть в поток. Их томит не только ужас: еще большее мучение заключается в чувстве стыда, нигде не достигающем такой силы, как в Шим-биге, и жгучая тоска по настоящему телу, по мягкому теплому миру – воспоминания о радостях жизни на земле.

Здесь же усиливается сострадание.

А устье потока видится совсем вблизи. И сам поток, и весь этот туннелеобразный мир обрываются там подобно тому, как обрывается туннель метро при выходе на эстакаду. Но воды не впадают ни во что: и они, и берега, и свод – все растворяется в серой беспредметной пустынности. Там не может быть никакого тела, там и намека нет на какую-либо почву или среду. Только одно не гаснет там: искра самосознания. Это чистилище называется Дромн: иллюзия страшного небытия.

И если в Шим-биге себя искупали те, на ком ответственность за несколько человеческих смертей, хотя бы даже смертей преступников, кому подписывался смертный приговор или на кого составлялся предательский донос, – в Дромне находятся те, чье нарушение Закона кажется, на наш взгляд, несравненно меньшим. Да, арифметика кармы – странная арифметика! И в Дромн увлекают не злодеяния, не кровопролития, но всего лишь кармическое следствие активного безверия, воинствующее отрицание духовности, деятельное утверждение ложной идеи о смертности души. Тайна этой удивительной, непропорциональной, казалось бы, кары в том, что все эти волевые акты еще при жизни в Энрофе как бы наглухо забили пробками дыхательные пути души; итогом явилось еще большее отяжеление эфирного естества, чем даже бывает в результате отдельных преступлений, если взять их изолированно, самих по себе. Пленнику Дромна кажется, что нигде нет ничего, нет и его самого – именно так, как это ему рисовалось при жизни. И он с величайшим усилием, очень не скоро может справиться с поражающим фактом – неугасанием самосознающего Я даже здесь, в абсолютной пустоте, вопреки рассудку и здравому смыслу. При этом он начинает смутно понимать, что все могло бы быть иначе, если бы это небытие – или полунебытие – он не выбрал сам.

Но тоска добровольной покинутости, окрашивающая пребывание в Дромне, мало-помалу начинает уступать место тревоге. Я чувствует, что его куда-то влечет, как бы вниз и вкось, и само оно из точки превращается в вытянутую фигуру, устремленную книзу. Отсутствие всяких ориентиров не дает понять, падает ли он медленно или низвергается с большой быстротой. Только внутреннее чувство вопиет громче всяких доказательств логики, что он движется не вверх и не в сторону, но именно вниз. Вот внизу уже обозначилось и розоватое пространство. Несколько мгновений этот цвет может казаться падающему даже радостным. Но затем леденящая догадка пронизывает несчастное Я: оно поняло, что непреодолимо опускается в раскаленное, тихое, как бы железное море. Вес опускающегося стремительно возрастает; вот он прикасается к раскаленно-красной поверхности Фукабирна и погружается в его среду. Мука состоит, кроме жгучего телесного страдания, именно в ужасе опускания в вечные пытки – опускания, которое представляется невозвратным.

Фукабирн – последний в сакуале чистилищ. Теперь начинается сакуала трансфизических магм: эти локальные миры сосуществуют в трехмерном пространстве, но в других потоках времени, с поясами раскаленного вещества в оболочке планеты. Повторяю, подчеркиваю: во всех метакультурах, кроме Индийской, страдания этих миров не имели конца, пока Иисус Христос не совершил того освободительного спуска в них, который в церковном предании называется схождением Спасителя в ад. С этого мгновения для сил Света становится возможным, хотя и требующим огромных усилий, извлечение страдальцев из этих пучин после известного срока, необходимого для развязывания узлов личной кармы.

Первая из магм – это Окрус, вязкое дно Фукабирна.

Вокруг шельта уже в Дромне не осталось никаких старых оболочек и начало образовываться новое телесное существо. В Окрусе его формирование подходит к концу, но ничего, хотя бы отдаленно напоминающего человеческий облик, нет в нем: это шарообразное нечто из оживленного инфраметалла.

За что же муки Фукабирна и Окруса, за что? О, этих страдальцев уже немного. В Скривнусе и Ладрефе томились миллионы, здесь – сотни, может быть, даже десятки. Осуждение идейного врага на великие мучения, осуждение невинных, терзание беззащитных, мучительство детей – все это искупается страданиями здесь, в Окрусе и Фукабирне.

Здесь мучающийся вспоминает отчетливо о религиозных учениях, слышанных на земле, и о том, что он был предупрежден. Телесные муки субъективно ощущаются здесь, как воздаяние, но уже начинает осознаваться двойственная природа Закона и ответственность за его жестокость не Бога, а демонических сил. Сознание яснеет: в этом – проявление Провиденциальной стороны Закона, той его древней основы, которая была создана демиургами еще до вторжения Гагтунгра в Шаданакар. Прояснение сознания, прояснение совести, возрастание духовной жажды – это та сторона Закона возмездия, которую светлые силы отстояли от темных и благодаря которой Закон все-таки не сделался абсолютным злом.

Инфрафизическая субстанция магм очень похожа на их физическую субстанцию. Их пленники сначала сохраняют свободу движения, но в действиях для поддержания существования здесь пока нет нужды: силы впитываются из окружающей среды механически. Все это относится и ко второму из поясов магм – Гвэгру, представляющему собой раскаленную докрасна, неподвижную среду.

Однако я хотел бы напомнить, что страдание в Энрофе – какое бы то ни было – ослабляет посмертную муку, преимущественно в смысле сокращения сроков ее, но иногда и в смысле ее «качества». Длительность искупительного наказания души после смерти определяется, в основном, масштабами тех жертв, которые пострадали от его деяний в Энрофе. Массовый характер преступлений влечет за собой понижение слоев возмездия: Окрус может быть заменен, например, Укарвайром, Гвэгр – Пропулком. При этом суть дела в том, что телесные муки, начавшиеся в Фукабирне и возросшие в Окрусе и Гвэгре, апогея достигают в следующем слое, называемом Укарвайр: это магма бушующая. Там искупают себя извратители высоких и светлых идей, несущие ответственность за калечение трансфизических путей тысяч и миллионов. Там же и те, кто повинен в гнусных деяниях, называемых на нашем сухом, мертвом языке осознанным садизмом, -то есть таких поступков, при которых страдания других не только вызывали чувство наслаждения, но и недолжность этого наслаждения была совершенно ясно осознана преступником тогда же. Осознана – но не помешала наслаждению, не воспрепятствовала испытывать его опять и опять.

К счастью, время здесь течет гораздо быстрее. Весьма известному писателю наших дней, виновному, конечно, не в осознанном садизме, а в подмене идеалов, в извращении идей, в отравлении множества сознаний ложью, казалось, например, что он здесь пробьют не десять лет, как это было по времени Энрофа, а всего несколько дней.

Далее идет Пропулк – магма твердая: мир искупительных страданий массовых палачей, виновников кровопролитных войн и мучителей народных множеств. Свобода движения утрачивается. Тело как бы замуровано в твердый состав, сдавлено со всех сторон. Но даже страшнейшую телесную муку здесь перерастает страдание души. Это такое жгучее раскаяние и такая тоска о Боге, какие невозможны ни в одном из высших слоев. К счастью, до Пропулка спускаются немногие. Нужно ли говорить, что здесь такие существа, как Ежов или сподвижники Берии? Удивительно то, что здесь совсем еще недавно продолжал томиться Малюта Скуратов, а в Пропулке Западных метакультур все еще не развязали своей кармы не только Робеспьер и Сен-Жюст, но даже некоторые из инквизиторов XVI века.

Сакуала магм завершается слоем, носящим название Ырл: это магма сверхтяжелая. Здесь телесные страдания совершенно меркнут перед духовною мукой. Ырл создан для возмездия тем, кого на нашем юридическом языке мы назвали бы рецидивистами: тем, кто, уже раз испытав падение в магмы и возвратившись в Энроф, вновь отягчил себя великими злодеяниями.

Магмы кончились.

Ниже начинается сакуала миров, соотносимых с физическим ядром планеты, общая для всех метакультур.

Первым идет Биаск, инфракрасные пещеры, худшая из алых преисподних, если так определить всю лестницу слоев от Фукабирна до Биаска. Форма здесь меняется, появляется подобие головы и четырех ног. Но зато дар речи утрачен, так как разговаривать не с кем: каждый из узников изолирован от остального мира и видит только своих мучителей – именно тех, которые похожи, как это ни странно, на пресловутых чертей. Сидя здесь, в Энрофе, в относительной безопасности, можно сколько угодно посмеиваться над верой в существование этих рогатых безобразников, но не стоит желать даже смертельному врагу более близкого с ними знакомства. А так как жертв, павших в Биаск, насчитывается всего десятки, чертей же, нуждающихся в их гаввахе, – многое множество, то они выколачивают гаввах из своих жертв всеми способами, какие в состоянии измыслить. Жертвы Биаска – это те, кто был в Энрофе растлителями духа. Такие преступления расцениваются столь сурово потому, что они приносят больше кармического вреда для тысяч человеческих душ. Даже палач, от руки которого погибли физически сотни людей, не принес такого ущерба, как те, про кого сказано в Евангелии: «Кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской» (Матф. 18, 6). И даже если бы Ярославский или Бедный были в своей частной жизни добрыми людьми, это не спасло бы их от посмертной судьбы, ждущей растлителей духа.

Ниже Биаска зияет Амиуц: вертикальные щели. Падающий как бы застревает, подвешенный в полной беспомощности. А так как щели ведут в Гашшарву, то несчастный оказывается висящим прямо над гнездилищем демонических сил Шаданакара. Здесь те, кто сочетал сознательный садизм с огромностью злодеяний.

Но из вертикальных щелей Амиуца есть и боковые ходы-тупики. Это Ытрэч, планетарная ночь, длящаяся от начала формирования Шаданакара до конца существования нашей планеты в Энрофе, то есть до истечения второго (будущего) зона. Здесь были очень немногие, например Иоанн Грозный. А дальше есть еще один слой, совсем особый: деянию Иуды Искариота соответствовал только он. Называется он Журщ, и никто никогда, кроме Иуды, в этот слой не вступал.

Ясно, конечно, что о страданиях, переживаемых в слоях ядра, мы не можем себе составить даже отдаленного представления.

И вот описание подошло к последнему из слоев – кладбищу Шаданакара. Мне никак не удавайтесь расслышать точно его наименование: иногда казалось, что оно звучит как Суфэл, иногда же более правильным мне казалось Суфэтх, и вопрос остался нерешенным. Сюда из нижних страдалищ опускаются упорствовавшие во зле. Здесь их скорлупы – остатки шельта – покидаются монадами. Монады выпадают из Шаданакара вообще, чтобы начать все сначала в непредставимых пространствах, временах и формах. И все же это лучше, чем провал сквозь Дно Шаданакара на Галактическое Дно: здесь монада не выпадает, по крайней мере, из Космического Времени.

Но шельт – живой, это самосознающее, хотя и низшее «я»; в Суфэтхе он едва шевелится, постепенно выдыхая остатки жизненных сил. Это и есть та смерть вторая, о которой говорится в Священном писании. Искра сознания теплится до конца, и мера ее мук превышает воображение самих демонов. Сюда до сих пор не может досягнуть никто из Света, даже Планетарный Логос. Братьям синклитов Суфэтх может быть виден иногда, но не изнутри, а из соседних слоев. Тогда они различают пустыню, над которой стоит тускло-лиловым солнцем Гашшарва – антикосмос Гагтунгра.

К счастью, за всю человеческую историю набралось лишь несколько сотен монад, падавших до Суфэтха. Из них только несколько единиц оставили след в истории, ибо все крупные монады нисходящей направленности затягиваются в Гашшарву. В Суфэтхе – те, кто не нужен и Гагтунгру. Из исторических деятелей я знаю только об одном – о Домициане, в следующем воплощении, после падения в Пропулк, ставшем маршалом Жюлем де Рэцем, тем самым, который сперва был сподвижником Жанны д'Арк, а потом – злодеем и садистом, купавшимся в ваннах, устроенных из внутренностей убитых им детей. Сброшенный в Ырл, он в следующей инкарнации в Энрофе опять запятнал себя великими злодеяниями в эпоху инквизиции. После третьей кончины он в третий раз прорезал все слои преисподней, достиг Суфэтха и был выброшен из Шаданакара, как шлак.

Я хорошо знаю, что гуманистическому сознанию нашего века хотелось бы встретить совсем другие картины, чем те, какие намечены мною в этой главе. Одних отпугнет то, что мои свидетельства покажутся им слишком напоминающими, несмотря на все отличия, популярные образы, исток которых – в историческом христианстве. Других будет шокировать дикарская суровость законов и материальный характер ужасающих мук в страдалищах. Но первых я готов спросить: неужели они думали всерьез, что учение отцов церкви не содержит ничего, кроме игры испуганного воображения? Только сознание, безрелигиозное, как трактор или прокатный стан, может полагать, например, что «Божественную комедию» мы в силах исчерпать, толкуя ее как сумму художественных приемов, политической ненависти и поэтических фантазий. В первой части Данте показал лестницу нисходящих слоев, наличествовавших в средние века в инфрафизике Романо-католической метакультуры. Нужно учиться отслаивать примесь, внесенную в эту картину ради требований художественности либо вследствие аберраций, присущих эпохе, от выражения подлинного трансфизического опыта, беспримерного и потрясающего. И не лишним будет, мне кажется, указать, что ныне тот, кто был Дантом, входит в число нескольких величайших духов человечества, таких, которые властны проникать невозбранно до самого Дна Шаданакара.

А тем, которые возмущены суровостью законов, можно ответить одно: так работайте же над их просветлением! Конечно, с умственными привычками гуманистического века легче бы сочеталось представление не о материальных муках, но о, так сказать, духовных: угрызениях совести, тоске от невозможности любить и тому подобное. К сожалению, варварские эти законы создавались, очевидно, без учета настроения интеллигенции XX столетия. Правда, духовные страдания тоже имеют в нисходящих слоях немалое значение. В сущности, лишь великие преступники истории подвергаются страданиям материальным по преимуществу, и к тому же таким, которые тяжелее, чем любая наша физическая боль, потому что физическая боль уступает эфирной в силе и длительности. Но и то сказать: представив себе объем мук, причиненных этими людьми своим жертвам в Энрофе, какими угрызениями совести или, как думал Достоевский, тоскою от невозможности любить уравновесится эта гора мук на весах бесстрастного Закона кармы?

А примкнуть к тем, кто трудится над смягчением этого Закона, волен каждый из нас.

 

ГЛАВА 3. ШРАСТРЫ И УИЦРАОРЫ

 

Я подхожу к описанию миров, имеющих для человечества с его историей и для всего Шаданакара совершенно особое значение, так как именно эти миры созданы демоническими силами как непосредственное орудие осуществления мирового плана Гагтунгра.

Это, собственно, два ряда, две сакуалы инфрафизических слоев, тесно связанные между собой.

Я уже мельком говорил о том, что каждая из метакультур включает в себя некий антиполюс своему затомису, некую цитадель демонических сил, где как бы перевернуто отражаются черными зеркалами священные грады синклитов. Речь идет о шрастрах, обиталищах античеловечества.

Шрастры – различные области единого четырехмерного пространственного мира; каждый из них обладает, однако, своим неповторимым числом временных координат. Кольцо шрастров метагеологически связано с нижними слоями земной коры, с ее компенсационными выступами, и противостоит темными двойниками-антиподами Эанне, Олимпу, Раю, Монсальвату, Небесной России и остальным затомисам. Компенсационные выступы, уравновешивающие горные массивы на поверхности земли, обращены своими остриями и гребнями к центру планеты. В Энрофе эти области безжизненны и мертвы: базальт, лава и ничего более. Но в четырехмерном мире не так. Ниже, к центру, под ними лежит пустота – рыжая, полыхающая перебегающими волнами света и жара, тускло-оранжевая полость. На изнанке коры господствует равнодействующая двух притяжений: к толще коры– и к центру земли; понятия верха и низа не совпадают с нашими. В подземном оранжево-рыжем небе там неподвижно стоят инфралиловые и инфракрасные, почти черные светила: так воспринимаются оттуда Гашшарва и страдалища земного ядра. В лучах этих лун живут и укрепляют свои цитадели те многомиллионные общества и те чудовищные иерархии, которые на наших глазах проявляют себя в великих державах, в государственных тираниях, в безликих вампирах мировой истории.

Что за природа, какой ландшафт господствуют на этой изнанке мира? Синего и зеленого цветов здесь нет: они не могли бы восприниматься зрением обитателей. Зато имеются два, к восприятию которых не приспособлен наш глаз. Имеется и некое подобие растительности, но жгучее и жуткое: купы массивных темно-багровых кустов, а местами большие, отдельные, шевелящиеся цветы из пламени. Рельеф очень неровен; в массивы суши вкраплены озера и моря белой и розоватой лавы. В целом ландшафт имеет своеобразный геолого-урбанистический характер: гигантские многомиллионные города; в инфра-России, например, главнейший из них связан почти со всем компенсационным выступом анти-Урала, другой соответствует Кавказу, а теперь создаются еще города на компенсационных выступах гор Казахстана и Тянь-Шаня. Имеются города и под нашими низменностями, но реже, так как эти районы по большей части заполнены лавой.

Античеловечество состоит в основном из двух рас или пород, весьма отличных друг от друга. Главнейшие из них мелкие, но высоко разумные существа, двигающиеся по кругу перевоплощений в шрастрах, где они принимают четырехмерную форму, несколько напоминающую нашу. Это тело, соответствующее нашему физическому, называется каррох: оно формируется из материальности этих слоев, созданной высшими демоническими иерархиями. Жители шрастров обладают парой верхних и парой нижних конечностей, хотя и с иным, чем у нас, числом пальцев; кроме того, они снабжены чем-то вроде кожных летательных перепонок. Их красные стебельчатые глаза, выдающиеся по сторонам цилиндрической головы, их мышино-серая кожа и вытянутый трубкообразный рот могли бы вызвать в человеке отвращение. Но эти существа – обладатели острого интеллекта, создатели высокой цивилизации, в некоторых отношениях опередившей нашу. Они называются игвами.

Игвы появились впервые в шрастре Вавилоно-ассирийской метакультуры. В более древних шрастрах существовала другая раса, предки нынешних раруггов, о которых я скажу потом. Но самое происхождение игв для меня не вполне понятно: приходится иметь дело с такими странными представлениями, что рассудок не может их принять. Дело в том, что хотя среди людей нет монад, демонических по своей природе, но бывали случаи – исключительно, впрочем, редкие, – когда человек в дальнейшем своем пути добровольно становился игвой. Для этого необходимы, кроме желания, колоссальная ясность сознания и уникальное развитие специфических способностей. Таков и был основатель античеловечества, личность, совершенно реально существовавшая в Эрехе и Вавилоне, где он был жрецом Нергала, а позади имел длинную цепь воплощений в более древних культурах и в человечестве титанов.

Игвы произошли от сочетания этого существа с Лилит. Она способна обретать иногда – очень редко и лишь по воле Гагтунгра – женские облики в более плотных мирах. Когда она явилась в Вавилонии, для глаз людей это произошло так, как если бы она внезапно возникла из ничего. Ее видели трое: будущий отец игв и еще двое, один из которых сошел с ума, а другой был казнен. Тот, ради кого она приняла этот призрачный физический облик, сочетался с ней своим астральным, а потом и эфирным телом. Потом она сошла, вся объятая пламенем, в пустынный инфрафизический слой, где извергла из чрева первую чету игв. Основоположник же этой расы не воплощался более ни в шрастрах, ни в Энрофе. Теперь он в Дигме, и его участие в разработке и осуществлении демонического плана весьма велико.

Игвы обладают звуковым языком односложного строения. Из наших языков он фонетически ближе всего, пожалуй, к китайскому, но, благодаря трубчатому строению рта, среди гласных у игв доминируют звуки вроде «о», «у», «'у'».

Они употребляют иногда и одежду, но чаще ходят обнаженными. Чрезмерный интеллектуализм этих существ выхолостил их сексуальную сферу. Способ размножения похож на человеческий, но непригляднее. Они совокупляются почти на ходу, никакой потребности в уединении при этом не испытывая, так как лишены стыда. Чувства любви, привязанности, жалости находятся в зародыше. Вместо семьи – кратковременные союзы, а для детенышей – тщательно оборудованные и скрупулезно продуманные воспиталища.

Мораль – рабская. Общество состоит из двух классов: высшая интеллигенция, в которую входят ученые, инженеры, жрецы и, если применимо здесь это слово, администраторы, – и подчиняющееся большинство, действующее только по заданиям руководства. Впрочем, и само руководство строго подчинено воле так называемых «великих игв» (это нечто вроде преемственно следующих друг за другом верховных жрецов-императоров) и воле страшилищ соседнего слоя – уицраоров.

Почти неограниченным владыкой в каждом из шрастров фактически является великий игва. Шрастр – не монархия и, конечно, не теократия: это – сатанократия. Принцип династического наследования власти игвам совершенно чужд. Преемник избирается и подготавливается десятками лет, с изумительной рациональностью и дальновидностью. Ясность сознания великих игв огромна, хотя воспринимают они весь мир перевернуто, под демоническим углом зрения. Они способны прозревать даже до антикосмоса Галактики; их постоянно инвольтирует сам Гагтунгр. После смерти великие игвы поднимаются прямо в Дигм.

Неправильно было бы сказать, что в шрастрах налицо эквивалент нашей науки и техники: скорее, наша наука и техника – эквивалент науки и техники игв. Иные условия и законы тех слоев определили иное сравнительно с нашим содержание их науки, но методы научного исследования и принципы техники весьма схожи с нашими. Правда, им, далеко опередившим нас на этом пути, ведомы такие приемы и способы, которые перекликаются с нашей магией и многим из нас показались бы колдовством. Но они пользуются даже принципами винта, колеса, ракеты. Есть суда для плавания по озерам инфралавы. Сколь ни дико это представить, но между шрастрами практикуются давно регулярные рейсы, весьма развит даже туризм – конечно, не с эстетическими, а только с познавательными целями. На высоте находится и авиация, хотя сами игвы способны передвигаться с большой скоростью, балансируя часто вниз головой и садясь на потолки и стены зданий, как мухи.

Наука дала игвам возможность проникнуть и на поверхность Земли. В их инфрафизическом слое эта поверхность мертва и пустынна, как в нашем – поверхность Луны. А так как пространство сакуалы шрастров гаснет на границах солнечной системы, то звезд в этом небе нет. Но планеты и Солнце игвы увидели, хотя и совсем иначе, чем видим мы. Температура в шрастрах очень высока (для нас она была бы непереносима), и поэтому Солнце, показавшееся игвам тусклым инфракрасным пятном, излучает тепло, для них отнюдь не достаточное. Несмотря на все меры самозащиты, принятые против холода, игвы-пионеры на поверхности Земли жестоко страдали; эта поверхность пока что столь же мало пригодна для их существования, как для нас глубина Антарктиды. Однако у них имеются виды на некий способ освоения этой поверхности, и притом не в их собственном слое, а в нашем.

Научная аппаратура уже позволила им уловить тени Энрофа. Возможно, даже почти неизбежно, что со временем они дадут нам о себе знать, возникнут обмен и контакт, но этим, конечно, они будут влиять на человечество в желательном для них направлении. Ведь их заветнейшее чаяние, объединяющая их мечта – распространение их владычества с помощью уицраоров и Гагтунгра на все слои Шаданакара. Представляется, что великий противобог Грядущего, подготавливаемый в Гаш-шарве к рождению среди человечества в недалеком уже будущем, создаст в Энрофе чету полулюдей-полуигв. Отсюда пойдет раса игв в нашем слое. Размножаясь быстро, как, рыбы, они должны будут постепенно заменить людей, превратив поверхность земли в обиталище дьяволочеловечества.

Игвы движутся по кругу воплощений в шрастрах, а в промежутках между ними претерпевают одно и то же: их шельт вместе с астралом падает на Дно (воплощение в сверхтяжелом теле Дна невозможно без астрала), проносясь как бы по касательной через магмы и Гашшарву, едва задевая их. При этом спуске их эфирные тела стремительно разлетаются по каплям. Случаи просветления среди игв редки до единичности, и тогда их посмертье, конечно, меняется. О Боге, все они, кроме отчасти великих игв, имеют перевернутое понятие как о мировом тиране, более страшном, чем Гагтунгр. Христос, о Котором они слышат от великих игв, в их представлении оказывается в положении антихриста – как бы мятежным и крайне опасным деспотом; вообще все опрокинуто вверх дном. Поэтому естественно, что культ их состоит, главным образом, в экстатическом демонослужении, излучения которого восходят к Гагтунгру.

О, цивилизация игв не ограничивается наукой и техникой: она включает и некоторые искусства. Перед грандиозным конусообразным капищем в Друккарге, главном городе российского античеловечества, представляющем собою гору, выдолбленную изнутри, высится монструозное изваяние: праигва верхом на раругге. Если переходить на наши меры длины (а это во многих случаях вполне законно), то можно сказать, что глаза игвы на этом изваянии изображены киноварно-красными камнями величиной с наш двухэтажный дом, а темно-багровые глаза раругга еще во много раз больше.

Но развитию искусств препятствует рассудочный склад психики игв и их слабая эмоциональность. Вместе с общей уродливостью их представлений, все это направило их искусство по таким путям, на которых наши эстетические критерии оказываются неприменимыми. Наибольшее развитие в шрастрах получила архитектура. Города сформировались из сооружений сверхчеловеческих размеров, но голых геометрических форм. Частично – это скалы, выдолбленные изнутри и облицованные снаружи. Кубы, ромбы, усеченные пирамиды блистают облицовками красного, серого и коричневого цветов. Стиль конструктивизма в человеческой архитектуре – вот некоторый намек на стиль шрастров. Потребовалась усиленная инспирация творческого подсознания людей светлыми силами Фонгаранды, чтобы человеческое зодчество не подчинилось внушениям, поднимавшимся из шрастров, и не превратило города Энрофа в жалкие подобия стереометрических городов игв. А там, в этих городах, бушует и музыка, преимущественно шумовая, для нашего уха звучащая какофонией, но иногда поднимающаяся до таких ритмических конструкций, которые способны заворожить и некоторых из нас. Еще большую роль в жизни игв играет танец, если допустимо применение этого слова к их безобразным вакханалиям. И их демонослужения, сочетающие поразительные световые эффекты, оглушительное звучание исполинских инструментов и экстатический пляс-полет в пространстве четырех координат, превращаются в массовые беснования: этим привлекаются ангелы мрака, а излучаемую при этом энергию впивает Гагтунгр.

Кроме игв, в шрастрах обитают еще другие существа, аборигены этого перевернутого мира – раругги, древняя порода, обликом напоминающая отчасти кентавров, отчасти ангелов мрака, а больше всего, пожало, мезозойских ящеров, поднявшихся на воздух. Поднявшихся на воздух – но не так, как поднялись когда-то в Энрофе птеродактили с их мышиноподобными крыльями: крылья раруггов могучи и выпрямлены по сторонам непомерно огромного тела. При законах тяжести, действующих в Энрофе, столь массивный летающий организм был бы невозможен.

Их сходство с ящерами не случайно: раругги и есть эти ящеры. После длительных инкарнаций в телах аллозавров, тиранозавров и птеродактилей, некоторые – наиболее хищные виды их – вступили на путь дальнейшего развития в слоях инфрафизики. За истекшие миллионы лет они достигли ступени разумности, но эта разумность еще очень далека от изощренного интеллектуализма игв. Зато телесная мощь и невероятный эмоциональный накал их душевной жизни таковы, что после длительной борьбы за этот слой бытия игвы принуждены были примириться с тесным соседством раруггов. Вскоре был выработан между обеими расами своеобразный модус вивенди, перешедший затем в союз. Теперь раругги – нечто вроде разумной конницы шрастров, их армия. Сами игвы участвуют в войнах лишь в крайнем случае; обычно же им принадлежит лишь руководство, особенно технической частью. Неповоротливые мозги раруггов все еще не в силах справиться с задачами военной техники. Но их неимоверная кровожадность, их воинственность и бесстрашие – необходимые условия победоносных войн в этом слое. Старинные представления об адских крылатых конях – отзвук знания о бытии раруггов.

А войны на изнанке мира бывают двоякие. В прошлом история этих сатанократий сводилась в значительной степени к взаимному соперничеству и вооруженной борьбе. Конечно, не все войны человечества находились в связи с бойнями в этом мрачном мире, но наши великие войны – безусловно. В ходе сильнейших из этих войн некоторые шрастры претерпевали катастрофические изменения и даже гибель. Теперь стало сложнее: высшие демонические инстанции прилагают все усилия к тому, чтобы упрочить между шрастрами мир. Причины этого очень сложны и будут постепенно изложены в дальнейшем. Воистину же непримиримая борьба ведется не между шрастрами, а между игвами, раруггами и уицраорами, с одной стороны, и синклитами затомисов, ангелами, даймонами и самими демиургами сверхнародов – с другой.

После того как метакультура завершает цикл своего существования в Энрофе, ее шрастр влачит унылые дни, похожие на постоянную голодную агонию. Такие шрастры больше не нужны Гагтунгру, брошены на произвол[14].

Игвы и раругги деградируют, поступательное движение науки и техники прекращается. Уничтожение соответствующих агрессивных государственных образований в Энрофе влечет за собой прекращение притока основного вида пищи уицраоров и игв, – пищи, о которой я подробнее скажу чуть-чуть ниже. Вырождающиеся обитатели шрастров вынуждены перебиваться мелким хищничеством, попросту выкрадывая пищу у более удачливых соседей, либо прозябать на «вегетарианском столе». Такова же судьба некоторых шрастров, метакультуры которых еще существуют в Энрофе, но уицраоры которых уничтожены в ходе взаимной борьбы, а великие подземные города разрушены[15].

Сильные и активные шрастры ныне существуют в числе четырех. Это Фу-чжу, шрастр Китая, древний, но недавно получивший новый импульс к развитию: Юнукамн – шрастр Романо-католической метакулыуры, правда, сильно ослабевший и отставший, но еще активный[16]; Друккарг – шрастр Российской метакультуры и Мудгабр – самый мощный из всех шрастров, изнанка великой культуры Северо-Запада. Основателем Мудгабра был человеко-игва Клингзор; в последнем своем воплощении в Энрофе он был одним из анонимных инспираторов казни Иисуса Христа, сознательным сторонником Гагтунгра под личиной фарисея и патриота. Основанный им впоследствии анти-Монсальват ныне уже ничем не напоминает те наивно-патриархальные образы, которые из легенд средневековья с запозданием перешли в музыкальные драмы Вагнера. Наука и цивилизация игв нигде не шагнула так далеко, как именно в Мудгабре. Отмечу, что именно игвы этого шрастра первыми сумели проникнуть на пустынную и мертвенную в их мире поверхность земли. Но жизнь шрастров теснейшим образом переплетена с бытием совсем иного рода и масштаба демонических существ, слои обитания которых составляют соседнюю сакуалу, – соседнюю, но активно взаимодействующую с сакуалой шрастров. Игвы и раругги еще не в состоянии переходить в эти слои, но обитатели соседней сакуалы – уицраоры – могут вступать и вступают, вернее, вползают в города игв.

Это могущественные существа, играющие в истории и метаистории роль столь же огромную, как и их телесные размеры. Если бы голову этого создания вообразить на месте Москвы, щупальцы его дотянулись бы до моря. Они передвигаются с захватывающей дух быстротой, обладают даром речи и немалой хитростью. Происхождение их сложно и двойственно. Каждый род уицраоров появился на свет как плод сочетания «каросс», то есть локальных, национальных проявлений Лилит, «Всенародной Афродиты» человечества, с демиургами сверхнародов. В большинстве метакультур эти существа были порождены по воле демиургов как защитники сверхнарода от внешних врагов. Впервые они появились в метакультуре Вавилонии: ее демиург попытался это свое порождение противопоставить воинствующим эгрегорам Египта и Мидии, грозившим самому существованию вавилонского сверхнарода. Но кароссы несут в себе проклятое семя Гагтунгра, в глубокой древности заброшенное им в эфирную плоть Лилит, отдельными национально-культурными выражениями которой они являются. И семя Гагтунгра предопределило то, что первый же уицраор, сначала выполняя волю демиурга, вскоре затем переродился в трансфизического носителя великодержавной государственности Вавилона. Его агрессивность толкнула демиургов других сверхнародов на крайние меры защиты своих стран в Энрофе против завоевателя. Меры эти состояли в порождении ими подобных же существ, способных оказать сопротивление Вавилонскому уицраору. Таким образом, эти чудовища появились в Иранской и Еврейской метакультурах, а затем и во всех остальных.

Размножение этих крайне агрессивных и глубоко несчастных существ происходит путем, напоминающим почкование. Пола они лишены. Каждое детище становится тотчас смертельным врагом своего родителя и потенциальным его убийцей. Так возникли в метакультурах как бы династии уицраоров, преемственно наследующих друг другу после того, как умерщвлен родитель и пожрано его сердце. В большинстве метакультур существует одновременно лишь один уицраор либо один уицраор-родитель и одно или несколько его детищ, ведущих с отцом отчаянную борьбу. Борьба и уничтожение уицраорами друг друга – одно из самых чудовищных зрелищ метаистории.

На протяжении исторического существования России сменилось три царствовавших уицраора, но у каждого из них раньше, чем он погибал, появлялись сперва детища, которых ему удавалось пожрать самому. В метакультуре же Северо-Запада создалось иное положение: там были и есть одновременно несколько династий уицраоров, и это обстоятельство породило громадные исторические последствия для всего мира, так как наличие нескольких подобных династий препятствовало и препятствует объединению Северо-западного сверхнарода в единое целое. Оно же явилось предпосылкой ко всем великим европейским войнам, а также к обеим мировым.

Уицраоры обитают в пустынном мире, похожем на горячую тундру; он распадается на отдельные зоны соответственно границам метакультур. Каждый уицраор может быть вхож не только в соседние зоны (конечно, только победив соседних уицраоров), но и в шрастры: туда он вползает, как туманная гора. Игвы и раругги трепещут, слыша его голос, как перед властелином и деспотом, но вместе с тем видят в нем великого защитника и против других шрастров, и против сил Света. Как без него боролись бы они с воинствами синклитов и с самим демиургом? – Именно различные коллизии борьбы уицраоров между собой, а также каждого из них – с демиургом и синклитом данной метакультуры – вот, в значительной степени, трансфизическая сторона того процесса, который мы воспринимаем как политический и исторический.

Уицраоры видят Энроф смутно, людей и наш ландшафт – туманно и искаженно, но любят наш мир горячей, неутолимой страстью. Они хотели бы воплотиться здесь – и не могут. Гагтунгра видят воочию и трепещут перед ним, как рабы. Великих игв они считают, в своей ограниченности, лишь исполнителями своей воли; в действительности великий игва видит выше и глубже, чем они, знает больше и стремится использовать алчность, воинственность и мощь уицраоров в интересах античеловечества.

Что же поддерживает жизненные силы уицраоров? Механизм этого процесса весьма не прост. Уицраор излучает в гигантских количествах своеобразную психическую энергию, проникающую в Энроф. Воспринятая сферою бессознательного в человеческой психике, она проявляется среди человеческих обществ в виде комплекса национально-государственных чувств. Благоговение перед своим государством (не перед народом или страной, а именно перед государством с его мощью), переживание самого себя как участника в грандиозной деятельности великодержавия, культ кесарей или вождей, жгучая ненависть к их врагам, гордость материальным преуспеванием и внешними победами своего государства, национальное самодовольство, воинственность, кровожадность, завоевательный энтузиазм – все эти чувства, выявляющиеся уже в пределах человеческого сознания, могут расти, распухать, гипертрофироваться лишь благодаря этой уицраориальной энергии. Но при этом психика людей обогащает эти, если можно так выразиться, разряды энергии своими собственными привнесениями, свойственными лишь ей. Возникает своеобразное психоизлучение человеческих масс, психоизлучение двойственной природы и обратной направленности. Оно опускается сквозь земную кору, проникает в соседние инфраслои проступает в виде вязкой красной росы на почве шрастров. Игвы собирают ее для уицраоров – в этом и состоит их главная обязанность по отношению к ним, – а остатками лакомятся сами: прозябание на растительной пище не только угнетает их и тяготит, но и не может предохранить от деградации.

Весьма возможно, что я упрощаю или не вполне правильно излагаю механизм этого процесса; но суть его – питание уицраоров психоизлучениями народов, и притом излучениями, связанными именно с эмоциями государственного комплекса, – это не только серьезнейший факт, но и причина неисчислимых бедствий.

Игвы не вхожи в слои уицраоров, но видят их как бы извне, смутно, тенями. Притаясь в шрастрах, наблюдают они битвы между уицраором и демиургом, изо всех сил стараясь влить в разъяренную тушу демона побольше питательной росы. При этом демиурга они не видят, но эта незримость кого-то могучего и светлого, способного бороться с самим демоном великодержавия, внушает им чувства ужаса и острой враждебности. Они знают, что гибель уицраора влечет за собой, вместе с гибелью государственного образования в Энрофе (это могло бы вызвать даже их ликование, если б на месте старого государства должно было возникнуть молодое, более сильное), – гибель всей династии уицраоров или разрушение шрастра. Этим предопределяется гибель воинствующих государств данной метакультуры, во всяком случае на многие века.

Так как я стремлюсь поделиться всем, что мне известно, даже не имеющими, казалось бы, значения мелочами, то в сноске я перечисляю имена погибших династий уицраоров[17], а в тексте – династии ныне существующие. Итак: Истарра – уицраор Испании; Ниссуш – монголо-маньчжуро-японская династия; с ним сосуществует пока Лай-Чжой, помесь Ниссуша с российским Жругром; сам Жругр; и, наконец, Ваггаг – общее имя для уицраоров Северо-Запада, обитающих в своем слое, как я уже говорил, по нескольку одновременно. Сейчас их трое: английский (Устр), французский (Бартрад) и заброшенное в их слой отпочкование Жругра – югославский Чармич. Все эти уицраоры – уже не первые в своем роду: династии их появились в прошлые столетия. Но в XX веке возникли и совсем новые династии как итог сочетания демиургов с кароссами метакультур, имевшего место в современности. Таковы: Шостр – уицраор новоарабский, рожденный после разгрома Оттоманской империи и ищущий проявить себя то в одном, то в другом из мусульманских государств, начав с кемалистской Турции; Авардал – уицраор новоиндийский, родившийся несколько лет назад в силу все той же роковой необходимости защиты метакультуры; Стэбинг – уицраор Соединенных Штатов Америки, во внешнем облике которого есть нечто от тигра, а на голове – золотой конус; и еще Укурмия – уицраор новогерманский, рожденный после крушения Третьей империи и гибели старой династии уицраоров. Демиург Северо-Запада был вынужден повторить роковой шаг, так как другого выхода не было. Новое создание менее свирепо, чем его предшественник: прилагаются неслыханные усилия, чтобы инспирировать его из очень высоких миров Света. Перед ним открывается – впервые перед уицраорами – возможность восходящего пути, и в облике его есть нечто царственное, скорее всего – львиное. Ведь до сих пор ни один из уицраоров не знал иного посмертия, крое падения в Уппум, особый ад уицраоров – Дождь Вечной Тоски, созданный некогда Гагтунгром для обратившегося к Свету дракона Прамонгольской метакультуры. Позднее Уппум был замкнут наглухо, и освобождения оттуда не может быть, по крайней мере в этом зоне.

Мне остается сказать несколько слов о Друккарге – единственном из шрастров, воспоминания о котором поднимаются в круг моей дневной памяти. Центр главного из городов Друккарга составляет сооружение высотою около километра: капище. О статуе праигвы, мчащегося верхом на распростершем крылья раругге, я уже говорил; и если отдаленным подобием этой статуи нужно считать в Энрофе Медного Всадника, то с капищем трансфизически связано совсем иное, знакомое нам здание: мавзолей.

Главный город опоясан кольцевой цитаделью, состоящей из концентрических кругов. В одном из них томится Навна, Идеальная Соборная Душа России. При третьем Жругре положение ухудшилось: над нею воздвигнут плотный свод. Теперь ее сияющий голос едва проступает местами, как голубоватое, невидимое игвам и раруггам, свечение, на поверхности циклопических стен. А вне Друккарга – лишь верующие в России земной и просветленные в России Небесной слышат ее голос. – Кто она, Навна? То, что объединяет русских в единую нацию; то, что зовет и тянет отдельные русские души ввысь и ввысь; то, что овевает искусство России неповторимым благоуханием; то, что надстоит над чистейшими и высочайшими женскими образами русских сказаний, литературы и музыки; то, что рождает в русских сердцах тоску о высоком, особенном, лишь России предназначенном долженствовании, – все это Навна. Соборность же ее заключается в том, что нечто от каждой русской души поднимается к Навне, входит в нее, оберегается в ней и сливается с ее собственным Я. Можно сказать и так: некоторого рода духо-энергия, имеющаяся у каждого человека, входящего в организм нации, пребывает в Навне. Навна – невеста демиурга России и пленница Жругров.

Жругр, как и остальные уицраоры, не может иметь никаких детей, кроме отпочковывающихся иногда жругритов. Но некое отдаленное подобие брака между ним и кароссой России по имени Дингра состоит в том, что он, всасывая индивидуальные русские души, точнее – шельты, во время их человеческого сна, ввергает их в лоно кароссы Дингры, где они трансформируются, калечась и духовно обеспложиваясь. Результаты этого воспринимаются нами как психическое перерождение тех из наших соотечественников, кто стал активным строителем цитадели.

Кроме раруггов и игв, в Друккарге есть и еще обитатели: те, чья жизнь и деятельность в русском Энрофе были накрепко связаны с великодержавным строительством, кто пользовался большой властью и влиял на судьбы миллионов душ. Здесь они находятся как узники и рабы, без отдыха строящие цитадель игв. Кроме гибели Жругров и разрушения Друккарга, их не освободит ничто. Здесь находятся, например, с самого начала своего посмертия Иоанн III и почти все остальные монархи, полководцы, деятельные строители государственности. Исключения? Да, есть и исключения. Это, с одной стороны, тираны: прежде чем вступить в Друккарг, им приходится веками искупать свою личную карму в глубоких страдалищах. Некоторые из них уже миновали эти круги и теперь находятся здесь, например, Иоанн Грозный. Другие, как Павел I или Аракчеев, еще только поднимаются из глубины магм. Но есть и иные исключения, ничтожные по своему числу: те, кто, будучи монархом, создал еще при жизни противовес своей лично-державной карме, создал его горячею верой, высоким милосердием и добротой либо даже страдальчеством. Вспомним Владимира Святого, Владимира Мономаха, Александра Невского, Федора Иоанновича. Вспомним тех, для кого власть, едва принятая в руки, оказалась источником только страданий, утрат и даже гибели: Федора Годунова, Иоанна Антоновича. Многих удивит подобное утверждение, но Николая II избавила от Друккарга трагедия, пережитая им в Екатеринбурге. Совсем особое значение имеет одна из колоссальнейших фигур русской метаистории – Александр I. Ему в этой книге посвящена отдельная глава.

В Друккарге таких пленников около трехсот. Это человекоподобные существа громадных размеров, напоминающие фигуры древних титанов. Но в обликах нет ничего светящегося. Напротив: лица их кажутся испепеленными глубинным огнем, тела облачены в грубые, темно-багровые ткани. Они скованы между собой, а труд их схож с кладкой камней, с возведением новых и новых ярусов цитадели. Короткий полусон. Пища – инфрарастительность. Над ними довлеет страх перед уицраором: в случае ослушания или бунта он может сбросить их, как и игв, на Дно Шаданакара. История Друккарга уже знает такие случаи.

Аналогично Друккаргу, такими же пленниками-титанами пребывают в Мудгабре Карл V, Наполеон, почти все монархи, полководцы, государственные деятели Северо-Западной Европы и Северной Америки. В Юнукамне работают камненосцами Григорий VII, Лойола, большинство пап. Торквемада, пробыв в Биаске и Пропулке много веков, поднят еще только до нижних чистилищ.

А в особом, уже совсем недоступном застенке содержат властители Друккарга тех из братьев синклита, кто был взят ими в плен во время битв между силами шрастров и силами Света. Уничтожить их не может никто – ни уицраоры, ни игвы. Они как бы томятся в бессрочном заключении, ожидая неизбежной – рано или поздно – гибели этой крепости античеловечества.

 

 

КНИГА V. СТРУКТУРА ШАДАНАКАРА. СТИХИАЛИ

 

ГЛАВА 1. ДЕМОНИЧЕСКИЕ СТИХИАЛИ

 

В числе разнозначных и разноматериальных слоев, составляющих Шаданакар, имеется четыре сакуалы, связанные с тем, что мы называем стихиями Природы. Как связанные? через что?

Здесь мы касаемся тезиса, поддающегося изложению с некоторым трудом. Дело в том, что смысл и значение некоторой зоны трехмерного мира, объемлющего, скажем, снежные вершины гор, отнюдь не исчерпываются тем, что схватывается восприятием наших пяти чувств, то есть вот этими вершинами, состоящими из гнейса, гранита и других пород и покрытыми фирном и ледниками. Трехмерная зона эта оказывается, сверх того, как бы полусферой, соотносимой с другою зоной, условно выражаясь – полусферой, но обладающей иным числом пространственных координат. Снежные хребты, безжизненные, бесприютные и бесплодные в своем мертвом великолепии, – это только одна из двух полусфер или двух слоев тесно связанной системы. Другая полусфера или, точнее, другой ее слой – иномерен. Этот слой являет страну воплощенных духов потрясающего величия, подобных царям снежных вершин. Называется он Орлионтана. Именно просвечивание Орлионтаны сквозь кору трехмерного вещества вызывает то впечатление царственного спокойствия, могущества и лучезарности, которое снежные хребты вызывают в каждом, кто хоть немного способен принимать инспирацию сил трансфизического мира через красоту. Орлионтана, созерцаемая духовным зрением, – это горные вершины в духовной славе. Вершины же, доступные нашим физическим очам, – не более как плоды могучего, миллионы лет охватывающего творческого бытия этих существ – стихиалей Орлионтаны. Когда человеческая душа, несущая внутри себя последствия долгого пребывания в состоянии безверия, уединяется в Олирне среди ее полупрозрачных гор, именно прозрение в слой Орлионтаны способствует устранению последних следов слепой замкнутости и косности в душевном существе и приобщает человеческую душу пониманию многослойности и духовного величия Вселенной.

Но, в противоположность Орлионтане, большинство слоев стихиалей локальны, то есть пространство их не обладает космическим протяжением. Точнее, оно лишено даже той протяженности до границ солнечной системы, какой обладают миры шрастров. Поэтому в большинстве этих слоев неба нет. Сами же слои стихиалей подобны своего рода оазисам, а между ними – пустынность. Друг от друга они отграничиваются, как и шрастры, различиями в цифрах временных координат.

Стихиалями называются те монады, которые проходят свой путь становления в Шаданакаре преимущественно сквозь царства Природы. При этом нельзя забывать, что аспектом своеобразного царства Природы является и человечество. Стихийные, именно стихийные силы, кипящие в нем и без которых немыслимо его существование, выражают, хотя и не исчерпывают, этот его аспект. Неудивительно поэтому, что есть и такие стихиали, которые связаны не с природой в общепринятом смысле слова, а с человечеством, с его стихийным, природным аспектом.

Есть среди стихиалей множество духовных Я светлой природы, есть демонической, есть и такие промежуточные группы, сущность которых была временно омрачена в ходе их развития. Но всех их объединяет одно: путь их так тесно связан с царствами Природы, как ни у кого более. Это не значит, впрочем, что монада никакой стихиали, ни на одном из отрезков своего пути не может принять инкарнацию в плоти человека, даймона или ангела. Может вполне. Так же, как и некоторые человеческие монады начали создавать для себя форму из более плотных материальностей в незапамятные времена не в человеческих слоях, а в сакуале стихиалей или в сакуале ангелов. Но для них это явилось кратковременным сравнительно этапом. Столь же кратковременны для отдельных стихиалей их инкарнации в человеческих или любых иных формах.

Если исключить из круга тех, о ком мы говорим, животное царство, а также мир деревьев, то следует считать, что наиболее плотную форму, истинное свое воплощение стихиали принимают в тех сакуалах, которым присвоено их имя. Стихии природы в Энрофе – вода, воздух, земля, растительный покров, минеральные слои магмы и, наконец, та «жизненная сила», арунгвильта-прана, присутствие которой – непременное условие всякой органической жизни в Энрофе, – все это, по большей части, не плоть стихиалей, а скорее внешний концентрический круг среды их пребывания, пронизанный ими, движимый ими и преобразуемый, – арена и материал их творчества, их веселия и гнева, их борьбы, игры и любви. Собственная же плоть стихиалей имеет, в большинстве, струящийся характер: границы формы непостоянны и способны к взаимопроникновению. Однако так обстоит дело далеко не со всеми стихиалями, и в каждом подобном случае это будет оговорено.

Со стихиалей демонической природы я начинаю лишь потому, что этой самою демоничностью они примыкают к слоям инфрафизики, панораму которых мы, слава Богу, собираемся покинуть. Потом, сказав несколько слов о промежуточной группе, можно будет с легкой душой поставить точку на описании горестных или омраченных слоев и закончить обзор брамфатуры, после характеристики светлых стихиальных слоев, мирами наивысшими, духовно блистающими в ее недостижимой высоте, в святая святых Шаданакара.

Существует область буйных и страшных стихиалей магмы, подлежащих просветлению едва ли не позже всех: Шартамахум. Область эту следует понимать как зону воплощения существ, чьи шельты между инкарнациями находятся в инфражелезном океане Фукабирна, не испытывая при этом тех страданий, какие становятся уделом павших туда человеческих душ. Магмы же физические – это, как я говорил, внешний круг среды их пребывания в периоды их воплощения в Шартамахуме, арена и материал их творчества, их гнева и борьбы. Во время вулканической деятельности, землетрясений, геологических катастроф стихиали Шартамахума вырываются из подземных глубин того слоя как бы на его поверхность; этим самым они увлекают потоки лавы в Энрофе из-под земли наверх, неся живому только погибель. Но это – лишь косвенный, почти случайный результат их деятельности. До живых существ в Энрофе им нет никакого дела, они их просто не воспринимают, а если бы и восприняли, то не поняли бы. Прямой смысл их деятельности следуют искать совсем в другом плане, и он нам станет яснее, если мы представим себе, что сталось бы с земным шаром, если бы деятельность Шартамахума прекратилась миллионы лет назад. Субъективно деятельность этих стихиалей – только мятежный разгул, дикое беснование, не знающее никакого контроля и доставляющее им наслаждение именно сознанием своей силы и безнаказанности. Объективно же получается так, что этим буйствованием вызываются изменения лика земли в Энрофе, вызываются процессы горообразования, смена преобладающих режимов – морского и континентального, соответствующая эволюция растительного и животного царств и, в конце концов, создание предпосылок к появлению человека. Злобное и неистовое действование демонических стихиалей Провиденциальные силы отчасти обращают во благо, извлекают из него некий положительный итог.

Но есть и такие стихиали, из чьей деятельности извлечь положительный итог не удалось доныне. Таковы, например, стихиали трясин, болот, тропических зарослей. Слой их пребывания, называемый Ганникс, подобен подводной черноте. Между же инкарнациями в Ганниксе души их находятся в темнейшем из миров земного ядра – в Ытрэче. А что до Ганникса, то его бытие разве не ощущали многие народы на заре своей истории, пока иные устремления духа не заслонили, не загасили в них это переживание? А некоторые разве не ощущают бытие Ганникса и поныне? Сказания о разноликих, вернее безликих, только личины на себя принимающих коварных существах, заманивающих человека в гибельные места, связаны именно с этим миром. Он таится не только за трехмерными зонами трясин и болот, но и в наледях сибирской тайги, в чарусах и немеречах средней России. В трагической гибели Австралийской культуры повинны, наряду со стихиалями пустынь, и черные, клубящиеся, засасывающие в темноту стихиали Ганникса.

Не менее враждебны человеку, да и всему живому стихиали песчаных массивов, чей слой воплощения называется Свикс и похож на пустыню в состоянии самума. Между воплощениями в этом слое стихиали пустынь находятся в Шим-биге, где усугубляют мучения проходящих через этот инфрафизический туннель человеческих душ, терзая их в виде присасывающихся к ним вихрей. Пустыня в состоянии покоя, когда стихиали Свикса утомлены или погружены в забытье, являет человеческим очам такой величавый простор, такие мирные и чистые дали, а небо зияет над ней с такой очевидной божественностью, что, вероятно, нигде в Энрофе нет областей, более способствующих созерцанию Единого. Легко понять, почему четкое единобожие возникло и утвердилось именно в странах с великими пустынями. Но пустыня двойственна. И следы замутняю-щих лик неба песчаных смерчей, следы затемняющих лик Единого стихиалей Свикса можно разглядеть даже на страницах таких памятников мирового откровения, как Библия и Коран.

В непроглядных мирах земного ядра находятся между инкарнациями души еще и других стихиалей: угрюмых, косных, мрачных и алчных стихиалей морских глубин. Область их воплощений, Нугурт, дождется просветления очень, очень не скоро, лишь к концу второго зона. Но если силы Шартамахума вырываются на поверхность в часы извержения, то излучения Нугурта поднимаются, напротив, исподволь, из глубинной тьмы, сквозь пронизанный светом мир прекрасных стихиалей верхних слоев моря. В открытом океане излучения Нугурта сильней, потому что там толща глубинных темных слоев массивнее, чем в мелководных морских бассейнах. Для нас это излучение физически не опасно, но его опустошающему, отягчающему действию подпадает душевный состав нашего существа. Это могли бы проследить на самих себе многие моряки, если бы мысль их была вооружена трансфизическим анализом.

И есть еще один мир демонических стихиалей, стоящий как бы особняком, так как он связан не со стихиями Природы, а со стихией человечества. Слой этот называется Дуггур, и запомнить это название необходимо, ибо там царят демоны великих городов Энрофа, в высшей степени опасные для нашего душевного существа.

Подобно Агру и Буствичу, в структурном отношении Дуггур представляет собой океанообразную сферу темных паров, не обитаемую никем, и редкие острова, пространственно связанные с городами-гигантами трехмерного мира. Ландшафт резко урбанистичен, даже более урбанистичен, чем в шрастрах, потому что здесь нет ни гор, на лавовых морей, ни растительности, но зато и колорита тьмы и багровых свечений тоже нет в нем. Весь спектр нашего мира наличествует и там, преобладают же тона мутно-синие, сизые, серые, голубовато-лунные. Из Дуггура видно даже небо, но из всех небесных светил – только Луна, ибо его пространство гаснет вскоре за пределами лунной брамфатуры. Впрочем, и Луна там имеет совсем не такое обличье, к которому привыкли мы, потому что из всех слоев ее брамфатуры обитатели Дуггура видят лишь тот, где обитает Воглеа – великий лунный демон. В русском языке нет соответствующего слова женского рода; но, говоря о мирах, подобных Дуггуру, потребность в таком слове переходит в необходимость. И хотя слово «демоница» непривычно и немузыкально, мне придется его употреблять.

Демоницы великих городов нашего слоя обременены в Дуггуре гигантскою материальностью. Эти воплощения их отчасти человекоподобны, но лишь настолько, насколько могут походить на человека необъятные туши, почти не способные к передвижению. В каждом из городов Дуггура такая демоница только одна; население же городов состоит из мелких демонов обоего пола, и по размерам своим, и по форме едва отличающихся от человека. Как пчелы вокруг матки, кишат они вокруг своей владычицы; но цель их – лишь отчасти помощь ей, главное же – наслаждение, а ее смысл и цель – не продолжение рода (он продолжается и без нее), а удовлетворение похоти своих подданных. Для демониц созданы грандиозные обиталища; в каждом из городов Дуггура такое обиталище– одно, в форме усеченной пирамиды: оно напоминает чудовищный жертвенник. Дуггур не только грандиозен, он по-своему даже величав и, во всяком случае, роскошен. Как и в шрастрах, там имеется эквивалент человеческой техники, хотя по уровню его можно было бы сравнить с техникой в наших великих городах древности.

Организация общества развивается очень медленно, мало-помалу начиная проявлять некоторые признаки того, что на языке человеческих понятий называется самоуправлением. Но социально-экономической основой остается рабство, причем рабами здесь оказываются те, кто сорвался сюда из человечества или из некоторых миров других стихиалей. Положение мелких демонов Дуггура напоминает положение патрициев и всадников в Древнем Риме. Нельзя сказать, чтобы они были как-нибудь особенно жестоки, но сладострастны они свыше всякой меры, как не сладострастно ни одно существо в Энрофе. Основ владычества великих демониц здесь не могли бы потрясти никакие мятежи, ибо оно основано не на страхе, а на похоти, которую испытывают к ним миллионы подданных, и на наслаждении, которое им даруется в награду за их послушание и любовь.

Демоницы Дуггура телесно отдаются одновременно целым толпам, и в их обиталищах, полудворцах-полукапищах, идет непрерывная, почти непонятная для нас оргия во славу демонической царицы Луны, той самой, чье влияние испытываем иногда и мы, люди, в городские лунные ночи: оно примешивается к маняще возвышенному и чистому влиянию светлой Танит, возбуждая в человеческом существе тоску по таким сексуальным формам наслаждения, каких нет в Энрофе. В Дуггуре эти формы есть. В Дуггуре выработана почти необозримая шкала этих форм, столь разнообразных, как нигде в Шаданакаре. Влияние Танит сюда не достигает совсем, о солнечном свете здесь не имеют даже представления, все погружено то в сизый сумрак, то в бледно-синеватое, фиолетовыми вспышками играющее освещение Луны, и ничто не мешает бушеванию страстей, вызываемых лунною демоницей Воглеа. От непрерывных оргий во дворцах-жертвенниках Дуггура клубы испарений восходят к ней, и она пьет их, но бесчисленных обитателей этих городов не может удовлетворить ничто, ибо их томит еще более глубокий, мало кому из нас понятный вид сладострастия – сладострастие мистическое, тянущее их к недостижимому даже для них: к Великой Блуднице. Она – их божество, их тоска и греза. Ей посвящен их высший культ. В дни ее праздников демоницы-правительницы отдаются рабам. Но получить удовлетворение это мистическое сладострастие может лишь в Дигме, в обиталище Гагтунгра, и достойным его оказываются лишь избранники.

Восполнение жизненных сил бесчисленного населения Дуггура совершается за счет нашего слоя: излучение человеческой и отчасти звериной похоти, так называемый эйфос, беловатыми ручьями медленно и вязко движущееся вдоль улиц Дуггура; они его впивают в себя. Такая пища соответствует их собственному существу: похоть – смысл, цель, содержание и пафос их жизни. Острота наслаждений, испытываемых ими, во много раз сильнее, чем способны испытывать мы. Они движутся по кругу перевоплощений, и для них это действительно безвыходный круг: каждый раз между инкарнациями их души погружаются в Буствич, приобретая облик человеко-червей и заживо пожирая людей-страдальцев в этом вечно гниющем мире. И все же наслаждение, доставляемое похотью, даже неутолимым мистическим сладострастием к Великой Блуднице, в их глазах так велико, что они готовы платить пребыванием в Буствиче за беснование и оргии в Дуггуре.

Единственным светилом в Дуггуре, его солнцем, служит Луна: поэтому большую часть времени этот слой погружен в глубокий сумрак. Тогда вступает в свои права искусственное освещение – длинные цепи мутно-синих и лиловатых фонарей: они тянутся нескончаемыми гирляндами вдоль пышных, массивных зданий. В архитектуре господствует закругленная линия, но это не избавляет ее форм от тяжеловесности. Внутреннее и внешнее убранство зданий аляповато и грубо, но поражает своим богатством, своим бьющим в глаза великолепием. Зодчие, художники, даже ученые, не говоря уже о рабочих, принадлежат к классу рабов. Основное, демоническое, население Дуггура столь же импотентно умственно и художественно, насколько одарено похотью.

Для человеческой души срыв в Дуггур таит грозную опасность. Срыв происходит в том случае, если на протяжении жизни в Энрофе душу томило и растлевало сладострастие к потустороннему – то самое мистическое сладострастие, которое испытывают мелкие демоны Дуггура к Великой Блуднице. Даже пребывание в Буствиче не может для такой души восстановить должного равновесия между отягченным эфирным телом и окружающей средою. Душа со своими облачениями проваливается в Рафаг, где ждет ее новый провал: в тот самый мир, о котором ей смутно мечталось на земле. Там, в Дуггуре, на нее надевается каррох – плотноматериальное тело, схожее с физическим, но созданное из той материальности демонических миров, которая порождена темными иерархиями метабрамфатуры и Гагтунгром. Спасение души из рабства в Дуггуре силами Света наталкивается на исключительные трудности. Есть, однако, один акт, зависящий от самой человеческой души, который может открыть перед ней путь к спасению: самоубийство. Греховное в Энрофе, где материальность сотворена Провиденциальными силами и предуготовляется к просветлению, самоубийство в демонических слоях оправдано, так как влечет за собой разрушение карроха и освобождение души. Но если этого акта не совершено, а светлые силы помощи побеждены, душа после смерти в Дуггуре попадает в Буствич опять, потом снова в Дуггур – уже не в качестве раба, а привилегированного. Шельт постепенно демонизируется, застревает в колесе инкарнаций от Дуггура до Буствича и обратно, и может статься, что монада, в конце концов, отказывается от него. Тогда он падает в Суфэтх, кладбище Шаданакара, и умирает там навсегда, а монада покидает нашу брамфатуру, чтобы начать наново свой путь где-нибудь на других концах Вселенной. Из тех немногочисленных, впрочем, душ, что погибли навеки в Суфэтхе, большинство были жертвами именно Дуггура.

Описание Дуггура можно закончить небольшим штрихом. В Дуггуро-Петербурге, так же, как в Друккарге, так же, как в Небесной России, есть двойник – лучше сказать, тройник – огромной статуи Всадника. Но здесь этот Всадник мчится не на раругге, как в столице российского античеловечества, и, конечно, не на заоблачном белом коне, как в небесном Петербурге. Здесь – это изваяние первооснователя этого преисподнего города с бурно пылающим и дымящимся факелом в простертой руке. Отличие этой фигуры еще и в том, что она мчится не на коне, а на исполинском змее Может быть, теперь поймет читающий эту книгу, о чем и о ком говорил Александр Блок в стихах, исполненных настоящего прозрения:

 

Сойдут глухие вечера,

Змей расклубится над домами.

В руке протянутой Петра

Запляшет факельное пламя.

 

Зажгутся нити фонарей,

Блеснут витрины и троттуары

В мерцаньи тусклых площадей

Потянутся рядами пары.

 

Плащами всех укроет мгла,

Потонет взгляд в манящем взгляде.

Пускай невинность из угла

Протяжно молит о пощаде!

 

Там, на скале, веселый царь

Взмахнул зловонное кадило,

И ризой городская гарь

Фонарь манящий облачила!

 

Бегите все на зов! на лов!

На перекрестки улиц лунных!

Весь город полон голосов,

Мужских – крикливых, женских – струнных.

 

Он будет город свой беречь,

И, заалев перед денницей,

В руке простертой вспыхнет меч

Над затихающей столицей.[18]

 

Что в руке первооснователя Дуггура рано или поздно, вместо факела, вспыхивает меч кары, меч кармы – это понятно. И каждая душа человеческая, побывавшая в этом темнолунном городе, не может не помнить этого, хотя бы и совсем смутно. Не вполне понятно другое: в какой мере самому Блоку были ясны взаимосвязи между Дуггуром и нашим миром. Об этом я попытаюсь высказать некоторые наблюдения в тех главах книги, которые посвящены проблеме метаисторического смысла художественной гениальности.

В некотором сочетании с Дуггуром находятся слои стихиалей, принадлежащих уже не к демонической, а к промежуточной группе. Монады их, как и других стихиалей светлой природы, – в одном из прекрасных миров Высокого Долженствования, во Фляуросе. Но вследствие того, что природа их омрачена в ходе их развития, путь их инкарнации приводит в слои Нибрусков, Манику, Каттарам и Рон, а чистилища и страдалища заменены для них Дуггуром, где они влачат свои дни в состоянии рабства. Восходящее же посмертно приводит их сперва в Шалем – для них он сходен с нашей Олирной, и далее, через Файр и Уснорм, во Фляурос, где они соединяются со своими монадами.

Нибруски представляют собой существа, как бы средние между мелкими демонами Дуггура и тем, что древние римляне представляли себе под именем «гениев места». Без нибрусков не обходится ни один человеческий поселок. Мне еще неясно, как и почему эти существа заинтересованы в физической стороне человеческой любви и особенно в нашем деторождении. Может быть, какие-то излучения человеческой души в состояниях, свойственных младенчеству и раннему детству, имеют известное отношение к восполнению нибрусками своих жизненных сил. Во всяком случае, их заинтересованность не вызывает сомнений. Они по-своему хлопочут, споспешествуя сближению в нашем слое мужчин и женщин между собой, шумно радуются нашим детям, суетливо снуют вокруг них, стараясь даже предохранить их от невидимых нам опасностей. Но они капризны, импульсивны и мстительны. Доверять им можно не всегда.

И пусть мудрецы нашего века, посадившие сами себя в материалистический карцер, иронизируют с высоты своего невежества над суевериями дикарей, но только в сказках о домовых, о пенатах и ларах, о добрых и шаловливых маленьких духах домашнего очага заключается глубокая правда. Древнее язычество знало ее куда лучше нас, лучше евреев и магометан, лучше христиан, возводивших на эти безобидные существа поклепы и небылицы. Сплетни про домовых удивляют своей несправедливостью. Подобные россказни бывают порождены только одним духом – тем самым, который свойственен фанатикам монотеизма, ханжам и сухим моралистам, объявляющим все, что не входит в их канон, нечистью. Куда объективнее относились к этим существам древние, видевшие в них верных друзей – лар и пенатов!.. Область этих мелких стихиалей, ютящихся у человеческих жилищ, называется Манику. Ландшафты этого мира похожи на комнату и не лишены уюта. Но снаружи – мрак и холод, и не дай Бог этим существам быть изгнанными из их теплых убежищ. А формы их воплощений не таковы, как у большинства стихиалей: в них нет ничего струистого, переливающегося, – наоборот: как и нибруски, как жители Дуггура, они обладают плотным, четко очерченным телом, хочется сказать – тельцем. Они миниатюрны, веселы и проказливы, а некоторые активно добры. Это своего рода филантропы, любящие делать людям мелкие услуги так, чтобы этого никто не знал. Впрочем, другие из них позволяют себе с людьми более или менее безобидные шутки. Вообще же, они относятся к нам избирательно, но дом стараются хранить и оберегать, как могут. Потому что в случае его разрушения разрушаются и их приюты в слое Манику, и бездомные малютки в большинстве случаев погибают. Лишь немногим удается добраться до другого убежища.

О Каттараме, области стихиалей минерального царства, связанных с верхней частью земной коры, я почти ничего не могу сказать: соответствующего личного опыта у меня нет, а мои невидимые друзья сказали мне об этом мире лишь несколько слов. Я узнают только, что ландшафт Каттарама – подземные пустоты среди самосветящихся метаминералов: красив сказочной красотой, но нам это все-таки казалось бы мертвенным. Население Каттарама разнообразно (вспомним «Хозяйку Медной горы», с одной стороны, троллей – с другой), и общение с этими стихиалями может быть чревато, хотя и не всегда, потусторонними опасностями. Еще менее знаком мне Р о н: его ландшафт схож с Каттарамом, но обогащен отражением неба – именно только отражением. Это область горных стихиалей, пестрый мир существ, часто враждующих между собой.

Последним или, вернее, высшим из слоев этой сакуалы нужно считать Шалем – своеобразную Олирну для стихиалей четырех предыдущих слоев. Ландшафт его сравним отчасти с колоссальными дубами среди пустыни. В средоточиях ландшафта преобладают сине-зеленые тона, к окраинам – желтоватые и серые. Здесь стихиали становятся вполне светлыми, царственными, и здесь их ждет не смерть, а трансформа, ведущая в Файр и Уснорм; они ее покупают ценой почти полной телесной неподвижности. Неподвижность возмещается глубиной и сосредоточенной проникновенностью духовного созерцания, в которое они погружены. Некоторые народы нашего мира, ощущая бытие этих существ, понимали их как духов отдельных гор, водопадов, источников, урочищ. В действительности это не духи, а вполне воплощенные существа, а неразрывная связь между ними и урочищами Энрофа – лишь кажущаяся. Она обусловлена их неподвижностью, которую древние толковали сообразно уровню своего понимания подобных истин. Правда же в том, что, если источник иссякнет, водопад будет перекрыт, гора разрушена землетрясением, стихиали Шалема останутся незыблемо на своих местах, пока их внутренняя работа над собственным существом не подведет их к мгновению трансформы.

 

ГЛАВА 2. СВЕТЛЫЕ СТИХИАЛИ

 

Я утомил перечислением все новых и новых слоев, введением новых и новых названий. Теперь их осталось впереди, правда, уже немного – обозрение структуры Шаданакара близится к концу, но мне бы хотелось дать понять, что не ради забавы или причуды я ввожу все эти имена. Сколь бы непривычно ни звучали они сейчас и сколь бы ни казались подавляющему большинству праздной игрой воображения, но придут времена, когда каждый школьник старшего возраста будет знать эти имена столь же твердо, как теперь знает он названия латиноамериканских республик или провинций Китая. Если бы я думал иначе, я бы никогда не дерзнул приковывать к этим именам и названиям внимание читающих. Какой смысл – составлять «географию» и «геологию» какой-нибудь планеты из системы Альдебарана, если на нее никто никогда не попадет и даже наши потомки, может быть, разглядят ее лишь в виде слабой звездочки? Кому нужна такая выдумка? Но метагеография Шаданакара сейчас нужна единицам, скоро понадобится сотням, а когда-нибудь, вероятно, миллионам. Ведь и обыкновенная география была нужна лишь единицам всего каких-нибудь двести лет назад, во времена госпожи Простаковой.

Как счастлив я, что окончился наш спуск в демонические миры и что перед нами – слои существ прекрасных, для человека безусловно благоприятных. Но описывать светлое, тем более потустороннее, всегда значительно труднее, чем темное или чудовищное. Опасаюсь, что и я не избегну удела большинства тех. кто пишет: находя краски и слова для образов омраченных и скорбных, томиться от недостатка изобразительных средств, когда дело доходит до заоблачных сияний.

Именно сияя и блистая в возвышенном Фляуросе, монады светлых стихиалей протягивают оттуда свои шельты, подобно лучам – в затомисы. чтобы там сосредоточивать вокруг себя просветленную материю: это их души, облаченные в астральные покровы. В промежутках между воплощениями эти души остаются там. Воплощаясь же в мирах светлых стихиалей, они, в свою очередь, концентрируют вокруг себя материальность более плотной субстанции: эфирную. Именно эти миры и перечисляются в настоящей главе. Ни одна из светлых стихиалей, исключая стихиали Арашамфа, не знает размножения, как не знает воплощения в Энрофе. Каждая из них самостоятельно облекает себя тканями четырехмерного мира: такова инкарнация, не нуждающаяся в размножении. А после цепочки инкарнаций каждая стихиаль, вместо очередного умирания, переживает трансформу, уводящую в Файр и Уснорм.

Энроф и, в частности, людей они воспринимают осязанием и одним из чувств, которых у нас нет. И, уж конечно, человек для них не безразличен: их отношение к каждому из нас определяется его отношением к Природе. А о том, что стихии Энрофа правильнее всего понимать как внешний, концентрический круг среды их пребывания, я уже говорил. Кажется, только поэзии и музыке удавалось до сих пор выразить эту взаимосвязь стихиалей и стихий, эту дивную жизнь их в веселье, игре, любви и радости. Достаточно вспомнить гениальные страницы Вагнера – так называемый «Шелест леса», где не ветер уже проносится над морем деревьев и зацветающими лугами, но сами стихиали целуют этим ветром друг друга и прекрасную землю.

Немецкие сказки об эльфах – совсем не сказки: слой обитания добродушных, очаровательных маленьких существ, похожих на эльфов, действительно есть. Можно так и называть его: Страна Эльфов.

Верхний тоненький слоек земной коры, где таятся корни и семена растений, имеет в трансфизических мирах свое соответствие – чудесную страну Дараинну, область благих духов, пестующих корни и семена. Ее ландшафт может показаться волшебным: семена и корни тихо светятся нежнейшими оттенками голубоватого, серебристого, зеленоватого цвета; вокруг каждого зерна мягко мерцает живая аура. Обитатели Дараинны – крошечные существа, похожие на белые колпачки; сверху у каждого еще один колпачок, поменьше, вроде головки; имеется пара нежных и ловких конечностей – среднее между руками и крыльями. Они тихо переплывают по воздуху, шелестя складками своих колпачков – это их речь, их форма общения между собою, – и ворожат над семенами и корнями, как над колыбелями. Им ведомы те загадочные процессы, благодаря которым из крошечного семени вырастает большое дерево со всей сложностью своих форм. Если бы не их помощь, темные силы получили бы доступ к этим колыбелям и давно уже превратили бы земную поверхность в непроходимые заросли кошмарных форм – вампирически хищных и безобразных эквивалентов растительности.

Если углубляться в почву Дараинны, в конце концов достигнешь Рона или Каттарама.

Нижнему ярусу лесов – мхам, травам, кустам, всему, что мы называем подлеском, – соответствует слой по имени Мурохамма, а обиталище стихиалей деревьев именуется Арашамф.

Нет, это не дриады. Может быть, и были существа, подобные тем, кого так называли древние греки, но я их не знаю. Стихиали Мурохаммы и Арашамфа нисколько не походят на людей, да и ни на одно существо нашего слоя. Души отдельных деревьев существуют в затомисах, они там разумны, высокопрекрасны и мудры. Братья синклитов общаются с ними в полной мере: это взаимный обмен идеями, чувствами, жизненным опытом. Но в Арашамфе они облекаются эфирными телами и погружаются в полудремоту. Деревья Энрофа – их физические тела. Каждая стихиаль Арашамфа прошла через множество воплощений; общую сумму лет существования в Энрофе можно исчислять для многих из них громадными цифрами, приближающимися к миллиону. Ландшафт же Арашамфа напоминает зеленоватые, тихо покачивающиеся языки благовонного негорячего пламени. Некоторые из них благи, подобно праведникам, и благосклонны к нам. Они терпеливы, спокойны и смиренномудры. Иногда между ними совершается нечто торжественное: они склоняются друг к другу, все в одну сторону. Весь эфирный лес превращается в тихо сгибающиеся и выпрямляющиеся, друг в друга переливающиеся пламена; они возносят хором нечто вроде славословия. В этом принимает участие иногда и слой Мурохаммы: он являет собой то же зеленоватое пространство, но еще гуще, темнее, теплее и еще ласковее.

Всякий легко припомнит, как на летней заре или весенним полднем проносятся тихие ветры, целующие землю. Они целуют землю с ее травами, нивами и дорогами, деревья, поверхность рек и озер, людей и животных. Эти стихиали слоя, называемого Вайита, радуются жизни. Они радуются нам и растениям, водам и Солнцу, радуются прохладной, горячей, мягкой, твердой, освещенной или полутемной земле, гладят ее и ласкают. Если же нам удалось бы увидеть Вайиту собственными очами, нам показалось бы, что мы погружены в зеленоватые, благоухающие, играющие волны, совершенно прозрачные, прохладно-теплые, а главное – живые, разумные и радующиеся нам.

Когда жарким днем окунаешь лицо в траву цветущего луга и от медовых запахов, от дыхания нагретой земли и листьев кружится голова, а еле слышные дуновения света и тепла проносятся над лугами, – это стихиали Вайиты играют и празднуют вместе с детьми Фальторы – области стихиалей лугов и полей. В нас не остается ни единого мутного помысла, – может показаться, что это и есть утраченный рай, пыль «житейского попечения» сдувается с души чистыми дыханиями и, кроме всепоглощающей любви к Природе, мы не в состоянии испытывать ничего.

Сквозь бегущие воды мирных рек просвечивает мир воистину невыразимой прелести. Есть особая иерархия – я издавна привык называть ее душами рек, хотя теперь понимаю, что это выражение не точно. Каждая река обладает такой «душой», единственной и неповторимой. Внешний слой ее вечнотекущей плоти мы видим, как струи реки; ее подлинная душа – в Небесной России или в другой небесной стране, если она течет по землям другой культуры Энрофа. Но внутренний слой ее плоти, эфирной, который она пронизывает несравненно живей и где она проявляется почти с полной сознательностью, – он находится в мире, смежном с нами и называемом Лиурною. Блаженство ее жизни заключается в том, что она непрерывно отдает оба потока своей струящейся плоти большей реке, а та – морю, но плоть не скудеет, все струясь и струясь от истока к устью.

Невозможно найти слова, чтобы выразить очарование этих существ, таких радостных, смеющихся, милых, чистых и мирных, что никакая человеческая нежность не сравнима с их нежностью, кроме разве нежности самых светлых и любящих дочерей человеческих. И если нам посчастливилось воспринять Лиурну душой и телом, погружая тело в струи реки, эфирное тело – в струи Лиурны, а душу – в ее душу, сияющую в затомисе, – на берег выйдешь с таким чистым, просветлевшим и радостным сердцем, каким мог бы обладать человек до грехопадения.

Воздействием на человеческую душу с Лиурною отчасти схож Вланмим– область стихиалей верхних слоев моря. Ландшафт этого мира – ярко-синий, ритмически волнующийся океан, – такой нежно-яркой, упоительной синевы в Энрофе не существует, – а волны его зацветают не пеной, но молочно-белыми ажурными сферами, похожими на большие цветы: цветы распускаюгся и тают на глазах, распускаются и снова тают. Стихиали Лиурны – женственной природы, Вланмима – мужской, но это не имеет никакого отношения к размножению, хотя соединение реки с морем есть выражение любви стихиалей этих двух миров между собою. Вланмим тоже способен делать нас более мудрыми и чистыми, но он открыт снизу воздействиям мрачных стихиалей морских глубин – Нугурта, а потому он суровее. Воздействие его заметно на душевном складе и даже физическом облике людей, повседневно соприкасающихся с ним, хотя бы и за порогом своего сознания: на рыбаках и, отчасти, моряках. На последних, впрочем, слишком заметна печать еще других, не светлых стихиалей: хозяев Нугурта – с одной стороны, Нибрусков и Дуггура – стихиалей больших портовых городов – с другой. Рыбаки же получили от излучений Вланмима черту, отличающую их от остального народа: сочетание чистоты, мужества и грубоватой, немного жестокой силы с детскою цельностью души.

Повсюду над землей и морями простерт Зунгуф– область стихиалей воздушной влаги, творящих облака, дождь, росу и туман. Зунгуф не отделен определенной границей от Ирудраны– области стихиалей, чья деятельность проявляется в Энрофе грозами, отчасти ураганами; оба эти слоя переливаются друг в друга, как и их существа. Приоткрывается тот самый трансмиф, что брезжил в древних мифологемах народов, вызывая в их творческом воображении титанические образы громовников: Индра, Перун, Тор. О, если бы древние, привнося в эти образы, как и во все, человеческие черты, могли знать, как бесконечно далеки эти существа от малейшего сходства с человеком! – И когда струи ливня обрушиваются на землю и бурные, веселые дети Зунгуфа ликуют, то припадая к земле и поверхности вод, то отпрядывая вверх, в бурлящий водяной стихией воздух – выше, в Ирудране, бушуют рати существ, не похожих на Тора и Индру ничем, кроме веселой воинственности: для них гроза есть творчество, а ураган – полнота их жизни.

Если при легком морозце тихо падает мягкий снежок или если деревья и здания стоят, убеленные инеем, бодрая, резвая, почти восторженная радость, которую испытываем мы, свидетельствует о близости дивных стихиалей Нивенны. Белые просторы, безгрешные особою, невыразимой чистотой, – вот что такое Нивенна, страна стихиалей инея, падающего снега, свежего снежного покрова. Резвящиеся в нездешнем веселии, похожем на веселость эльфов, они укрывают возлюбленную землю своей фатой. Почему такая радость жизни пронизывает нас, когда мириады бесшумных белых звезд тихо опускаются вокруг? И почему, когда мы видим леса или городские парки, убеленные инеем, мы испытываем чувство, соединяющее в себе торжественность и легкость, прилив жизненных сил и восхищение, благоговение и детский восторг? А тех из нас, кто сохранил в душе вечно детское начало, стихиали Нивенны любят особенно нежно, они приветствуют его и пробуют с ним играть: даже возбуждение, мальчишеский азарт, быстрый бег крови в жилах у ребят во время игры в снежки или катания на салазках с гор, для них приятны.

С Нивенной соседствует суровый и хмурый Ахаш,– связанный с полярными областями нашей планеты слой арктических и антарктических стихиалей. Ахаш обладает космической протяженностью, из него виден Млечный Путь. В соответствующие времена года границы обеих полярных зон придвигаются к тропикам.

Необузданная душа этих существ, с ее склонностью к переходам от кристально ясного созерцания к неистовству, с ее порывами строить целые миры из трансфизических льдов, с ее любовью взирать, глаза в глаза, в бездонные провалы метагалактики – наложила разительную печать на воспринимаемую всеми нами природу полярных бассейнов. Когда обращение Земли вокруг Солнца вызывает в северном полушарии наступление зимы и делает доступными для стихиалей Ахаша обитаемые людьми области материков, они вторгаются туда, увлекая за собой физические массы арктического воздуха, воинствуют метелями и буранами по полям и тайге, ликуют в вышине антициклонами. Они не видят Энрофа так, как видим его мы. Они не воспринимают зрением также и человека. Но есть среди них более хищные и душевно холодные, как андерсеновская Снежная Королева, – они опасны для человека; есть и другие, улавливающие атмосферу души тех из нас, кто родственен им мужеством, удалью и бесстрашием. Таких они могут любить странною, несоизмеримою с нами любовью. Они баюкают его на своих снежных коленях, открывают ему пути в глубину своих стран, показывают ему жуткое великолепие физических покровов своего царства и, не соразмерив своей грандиозности с нашей телесной малостью, готовы укутать его белым саваном под песни вьюг.

И подобно тому, как обладает космической протяженностью пространство Ахаша, обладают ею и два последних слоя стихиалей: Дирамн, связанный со стратосферным воздушным океаном пояса низких температур, и Сианна– мир, просвечивающий внутреннему зрению сквозь те высокотемпературные зоны, которые объемлют нашу планету на большой высоте. Однако обитающие там стихиали столь огромны и столь чужды нашему душевному складу, что понять их сущность чрезвычайно трудно. Они светлы, но опаляющим, грозным светом. Только уже взошедшему на исключительную высоту человеческому духу возможен доступ в их царство.

Такова сакуала Малых Стихиалей. Малых – конечно не в сравнении с людьми, – многие из них гораздо могущественнее отдельного человека, – но в сравнении с сакуалою других, с восходящей лестницей Стихиалей Верховных, с рядом подлинных планетарных божеств. Это властелины. Малые стихиали радостно трепещут от их дыхания. Большинство из них – прекрасные, высокоблагие существа невыразимого величия. Но о ландшафтах этих слоев говорить почти невозможно как и о форме этих великих существ: каждый из них присутствует одновременно во множестве точек своего слоя.

«Царь Благословляющих Крыльев», Ваюмн, воплощенный дух воздушного океана, распространяет свое владычество от крайних пределов атмосферы до самых глубоких пропастей. Его, брата «Царя Оживляющих Вод» Эа (кажется, его другое имя Вларол), почитали еще греки под именем Посейдона, римляне под именем Нептуна, но глубже всего поняли благость и космичность его существа вавилоняне, почитавшие хранителя и хозяина мировых вод великолепным культом. Оба духа несут вечную стражу у истоков жизни на всей земле – не только в Энрофе, но и во многих других сакуалах. Оба древни, как вода и воздух, и безгрешны, как они.

Еще древнее третий из братьев – Повурн, «Царь Пылающего Тела», ибо под верованиями в Плутона и Яму древних таится глубочайшая реальность. Этот устрашающий властелин подземных магм не есть слуга Гагтунгра; однако его преображение предстоит, кажется, позже всех, в конце второго зона.

Есть и четвертый великий брат, младший: Заранда, воплощенный в своем иноматериальном слое – «Царь всех животных царств». Трагическая история животного царства в Энрофе наложила отпечаток глубокой, воистину мировой скорби на его лик. И как ни объясняли бы историки символику египетского сфинкса, метаистория всегда будет видеть в нем эмблему того, кто совмещает в себе природу Великого Зверя с мудростью выше человеческой.

Верховных стихиалей – семь. Две божественные сестры делят между собой остальные сферы могущества: Эстира, «Царица Вечного Сада» – госпожа растительных царств Шаданакара, и Лилит– «Всенародная Афродита» всех человечеств.

Значение Лилит в нашем существовании необозримо велико. Как и у всех Верховных Стихиалей, мир ее обитания несоизмерим ни с какими нашими формами и неописуем, а ее собственный облик необозрим. Ее иноматериальное тело единоприсутствует во множестве мест ее слоя, и лишь в отдельных случаях она принимает образ, который может быть воспринят духовным зрением человека. Хотя я не знаю механизма этого процесса, но знаю, что без участия Лилит невозможно формирование ни одного тела в мирах плотной материальности: исключение составляют животные, виды которых формируются Зарандой. Во всех же остальных царствах эта деятельность выполняется Лилит: она формирует цепь рода как в человечестве Энрофа, так и у даймонов, и в мирах демонических – у раруггов и игв, и у обитателей Дуггура. Каждое плотноматериальное тело, создаваемое при ее участии в мирах темных, есть каррох.

Вот почему она заслуживает вполне наименование ваятельницы нашей – и не только нашей – плоти. Потому же с ее бытием и воздействием неразрывно связана у человека сфера половых чувств. Она ли сама или ее кароссы, но это начало всегда надстоит над всяким актом человеческого соития, и пока плод вынашивается во чреве, она всегда здесь.

Некогда, в глубочайшей древности, эта стихиаль стала супругою Первоангела – того величайшего Духа, что сделался Логосом Шаданакара. Это было во времена творения ангельских слоев, и Лилит стала праматерью этого первого человечества. Но Гагтунгр сумел проникнуть в мир Лилит, и ее тончайшее материальное тело восприняло в себя некий демонический элемент. Это была катастрофа. С тех пор все цепи рода, формируемые ею, будь то в мирах титанов, даймонов или людей, воспринимают в себя нечто от этого элемента. Еврейская мистика знает термин «эйцехоре» – семя дьявола в человеке. Попробуем пользоваться им для обозначения этого проклятого семени и в человеке, и в самой Лилит, несущей его в себе по сей день, и в ее кароссах.

Монадой и всей полнотой сознания обладает только Лилит: ее локальные проявления, кароссы, в том числе и Дингра России, при всей своей мощи и вековой устойчивости, имеют лишь эквивалент сознательности и лишены монад. Этим ваятельницам физической плоти народов мы обязаны, между прочим, теми, подчас явными, иногда почти неуловимыми чертами сходства, видимого физического родства, которыми отмечена масса индивидуальных обликов какого-либо народа. Известно, что в античной древности, на Кипре, культ богини любви распался в свое время на две противоположности: возвышенный культ Афродиты Урании, духовной, творческой, поэтизируемой и поэтизирующей любви, и культ Афродиты Пандемос, что можно приблизительно перевести выражением «Афродита Всенародная». Он широко разлился в народных низах, проявляясь в оргиастических празднествах и благословляя разврат как священную дань богине. Аналогичный процесс раздвоения и поляризации когда-то слитных начал знают и некоторые другие культуры. Еще больше таких культур, где взору историка отчетливо предстает уже более поздний этап: культ разврата и хаотическое смешение демонического и стихиального элементов под лживой личиной божественного. Ритуальная проституция в Ханаане, Вавилонии, Индии и других странах – явление этого порядка. Над подобными институтами, над радениями оргиастических сект, над массовыми совокуплениями и доныне надстоят кароссы наций или сверхнародов. Ясно также, что такие явления не могут обойтись без вмешательства лунной демоницы и темных сил Дуггура. Но когда в борьбе с теми, кто грозит уничтожением физического существования народа, его демиург изыскивает пути к созданию могучего и воинственного защитника, он принужден сходить к кароссе и сочетаться с ней. Проклятое эйцехоре неминуемо входит в их общее порождение, и отравленная плоть кароссы создает двойственное чудовище. Таково происхождение всех первых членов в каждом роде уицраоров. Освобождение каросс и самой Лилит от эйцехоре будет возможно, по-видимому, лишь во втором зоне.

Первая и последняя из Верховных Стихиалей – мать всем остальным, и не только им, но и всему, существующему в Шаданакаре: всякой стихиали, всякому зверю, человеку, даймону, ангелу, демону и даже великим иерархиям. Неоскудевающее лоно, она есть то, что творит эфирные тела всех существ, а в творении их астральных тел участвует наряду с их личными монадами. Ей свойственна неистощимая теплая любовь ко всем, даже к демонам: она тоскует и скорбит о них, но прощает. «Мати» называют ее все, даже ангелы мрака и чудовища Гашшарвы. Она любит всех, но благоговеет лишь перед наивысшими иерархиями Шаданакара, в особенности перед Христом. Оплодотворяет же ее Солнце: и в Энрофе, и в собственном неописуемом мире ее оплодотворяет этот великий, ослепительный дух. Людей, их душевное состояние, их внутренний образ она воспринимает, она слышит, она отзывается на призыв нашего сердца, отвечает через природу и любовь. Да благословится ее имя! Ей можно и должно молиться с великим смирением.

Да благословится дочь Земли и Солнца, прекрасная Луна, и трижды благословится Солнце. Все мы когда-то пребывали – и будущим нашим телом, и будущей нашей душой, вместе со всем Шаданакаром – в его пречистых недрах. О великий бог-светоносец! Тебя славили в храмах Египта и Эллады, на берегах Ганга и на зиккуратах Ура, в стране Восходящего Солнца и на далеком Западе, на плоскогорьях Анд. Мы любим тебя все, и злые, и добрые, мудрые и темные, верующие по-разному и неверующие, – те, кто чувствует твое сердце, неизмеримое в своей благости, и те, кто просто радуется свету твоему и теплу. Твоя ослепительная Элита уже сотворила в Шаданакаре лестницу лучезарных слоев и по ней изливает ниже и ниже, в миры ангелов, в миры стихиалей, в миры человечества каскады духовных благ. Прекрасный дух, зачинатель и отец всякой плоти, зримый образ и подобие Солнца Мира, живая икона Единого, позволь и мне влить никому, кроме тебя, неслышный голос во всеобщую тебе хвалу. Люби нас, сияющий!

 

ГЛАВА 3. ОТНОШЕНИЕ К ЖИВОТНОМУ ЦАРСТВУ

 

Мы сами часто не осознаем, что утилитарный угол зрения на все существующее стал для нас чем-то вроде нашего второго Я. Все на свете расценивается исключительно сообразно тому, в какой мере оно полезно для человека. Но если нам давно уже кажется диким тот историко-культурный провинциализм, который возводится в политическую теорию и именует себя «национализмом», то космический провинциализм человечества покажется столь же смешным нашим потомкам. Легенда о «венце мироздания», это наследие средневековой ограниченности и варварского эгоизма, должна будет, вместе с господством покровительствующей ей материалистической доктрины развеяться как дым.

Приходит новое мироотношение: для него человек есть существо в грандиозной цепи других существ, он совершеннее многих, но и ничтожнее многих и многих, и каждое из этих существ имеет автономную ценность, безотносительно к его полезности для человека.

Но как же эту ценность определить в каждом конкретном случае? какой критерий для этого взять? какую иерархию ценностей установить?

Можно констатировать прежде всего, что ценность, материальная или духовная, какого-либо объекта, материального или духовного, возрастает вместе с суммой усилий, затраченных на то, чтобы он стал таким, каков он есть. Конечно, когда мы применяем этот принцип к оценке живых существ, мы легко убеждаемся, что подсчитать сумму этих усилий для нас невозможно. Но возможно другое: возможно отдавать себе отчет в том, что чем выше ступень, достигнутая существом на космической лестнице, тем сумма затраченных на это усилий (его личных, природы или Провиденциальных сил) должна быть больше. Развитие интеллекта и всех способностей человека, отличающих его от животного, потребовало неимоверного количества труда – и его собственного, и Провиденциальных сил, – сверх того труда, который был затрачен ранее на возведение животных от простейших форм до высших. На этом и основывается космическая иерархия ценностей, насколько мы можем ее понять. Из нее следует, что ценность инфузории меньше ценности насекомого, ценность насекомого меньше ценности млекопитающего, ценность этого последнего еще далека от ценности человека, ценность человека невелика сравнительно с ценностью архангела или демиурга народа, а ценность этого последнего, при всем ее масштабе, теряется рядом с ценностью Владык Света, демиургов Галактики.

Если взять этот принцип изолированно, можно сделать вывод о фактической безответственности человека по отношению ко всем, ниже его стоящим: раз его ценность выше, значит, ему самой природой указано пользоваться их жизнями так, как ему это полезно.

Но никакой этический принцип не должен рассматриваться изолированно: он не самодовлеющ, он – частность в общей системе принципов, определяющих ныне бытие Шаданакара. Противовес принципу духовной ценности можно назвать принципом нравственного долга. На стадиях ниже человека и даже на ранних стадиях человечества этот принцип еще не был осознан; теперь же его можно формулировать с точностью уже довольно значительного приближения. Вот эта формула: начиная со ступени человека, долг существа по отношению к ниже стоящим возрастает по мере восхождения его по дальнейшим ступеням.

На первобытного человека уже возлагался долг по отношению к приручаемым животным. И не в том он состоял, что человек должен был их кормить и охранять: это был еще простой обмен, долг в низшем, материальном, а не в этическом смысле, потому что за корм и кров человек брал у домашнего животного либо его труд, либо молоко и шерсть, либо даже его жизнь (в последнем случае он, конечно, уже нарушал естественную пропорцию обмена). Этический же долг первобытного человека заключался в том, что он был должен то животное, которое приручал и которым пользовался, любить. Древний наездник, питавший глубокое чувство к своему коню, пастух, проявлявший к своему скоту не только заботу, но и ласку, крестьянин и охотник, любивший свою корову или собаку, – все они выполняли свой этический долг.

Этот элементарный долг оставался общечеловеческой нормой до наших дней. Правда, отдельные высокие души, те, кого мы называем праведниками, а индусы называют более точным словом – махатма, высокий духом, – понимали новый, гораздо более высокий уровень долга, естественно вытекавший именно из их духовного величия. Жития святых полны рассказами о дружбе иноков и отшельников с медведями, волками, львами. В иных случаях это, может быть, легенды, но в других факты этого рода запротоколированы исторически точно, например – в свидетельствах о жизни св. Франциска Ассизского или св. Серафима Саровского.

Разумеется, подобный уровень долга по отношению к животным свойственен лишь ступени святости: уделом большинства человечества он не может быть так же, как и три тысячи лет назад. Но три тысячи лет – срок немалый. И ничем не оправдан тезис, будто мы и теперь обречены оставаться на том же уровне примитивного долга, что и наши далекие предки. Если человек, блуждавший в тесном и мутном анимистическом мире, уже мог любить своего коня или пса, для нас это, по меньшей мере, недостаточно. Неужели колоссальный путь, проделанный нами с тех пор, не обязывает нас к большему? Разве мы не в состоянии любить и тех животных, от которых не получаем непосредственной пользы, – диких животных, по крайней мере, тех из них, которые не приносят нам вреда?

Тем, что мы условно называем шельтами или, если угодно, душами, то есть тончайшим иноматериальным покровом, созданным для себя бессмертной монадой, обладают все существа, включая инфузорию: без шельта невозможно никакое материальное существование, как без монады невозможно никакое существование вообще. Но монады животных находятся в одном из миров Высокого Долженствования – в Каэрмисе, души же совершают длительные пути по восходящей спирали сквозь особую сакуалу, состоящую из нескольких слоев. Они воплощаются здесь, в Энрофе, но нисходящего посмертия у многих из них нет. Закон кармы довлеет и над ними, но для них он другой; развязывание узлов происходит только в Энрофе, на путях бесчисленных инкарнаций в пределах класса, с чрезвычайною медленностью.

По начальному замыслу Провиденциальных сил, Энроф был предназначен именно для животного царства, то есть для множества монад, сходивших своими шельтами сюда для того, чтобы приступить к великому творческому деянию: просветлению материальности трехмерного слоя. Вмешательство Гагтунгра исказило этот замысел, усложнило пути, изуродовало судьбы, ужасающим образом растянуло сроки. Достигнуто это было главным образом тем, что с самого начала органической жизни в Энрофе она была подчинена закону взаимопожирания.

Почему так очаровательны, так милы детеныши почти всех животных? Почему, не говоря уже о волчатах и львятах, даже поросята и маленькие гиены не вызывают в нас ничего, кроме доброго и трогательного чувства? Потому что проявление демонического начала в животном начинается лишь с той минуты, когда ему приходится вступить в борьбу за жизнь, то есть подпасть закону взаимопожирания. Маленькие звереныши Энрофа напоминают те образы зверей, которыми они обладали в смежном мире, откуда впервые попадали в Энроф. Даже змеи в том слое были прелестными существами, веселыми, очень резвыми. Они танцевали, славя Бога. И еще прекраснее, разумнее и мудрее они должны были бы стать в Энрофе, если бы не Гагтунгр.

Его деятельность провела между двумя половинами животного царства резкую черту. Одну половину ему удалось демонизировать очень сильно, поставив духовному развитию этих животных крайне низкий потолок тем, что они могли существовать не иначе, как за счет своих собратьев. Вообще, хищное начало демонично по своей природе, и в каком бы существе мы его ни встретили, это значит, что демонические силы уже основательно поработали над ним. Другая половина животного царства была предназначена в жертву первой. Хищное начало не было в нее заброшено, эти виды ограничились растительною пищей, но прозябание в условиях почти непрерывного бегства или прятания от опасностей страшно затормозило их умственное развитие.

Цель просветления трехмерной материальности продолжала стоять перед Провиденциальными силами. Так как животное царство оказалось к этому неспособным, по крайней мере на обозримый вперед отрезок времени, были созданы предпосылки к тому, чтобы из него выделился один вид, могущий скорее и успешнее справиться с этой задачей. Выделение этого вида имело характер стремительного рывка вперед. При этом тот родительский вид, от которого отделился новый, прогрессирующий, послужил ему как бы трамплином для прыжка. И чем стремительнее был рывок вперед человеческого рода, тем дальше откатился назад родительский вид, служивший трамплином. Позднее этот вид сформировался в отряд обезьян – трагический образец регресса. Таким образом, наш скачок от зверя к человеку был оплачен остановкой развития бесчисленного множества других существ.

Животные демонизированы тем сильнее, чем более они хищны. Конечно, эта демонизация ограничивается их шельтами и более плотными материальными облачениями: монаду она затронуть не может. Но демонизация шельта может достигать ужасающих степеней и вызывать страшнейшие последствия. Достаточно вспомнить то, что произошло со многими видами из класса пресмыкающихся. Мезозойская эра ознаменовалась тем, что этот класс, достигший к тому времени гигантских форм, был рассечен пополам: одна половина, оставшаяся травоядной, получила в дальнейшем возможность развития в других слоях, и теперь имеется некий материальный мир, называемый Ж имейро и, где прошедшие через бесчисленные инкарнации бронтозавры и игуанодоны обитают в виде вполне разумных, добрых и необыкновенно ласковых существ. Другая же половина гигантских ящеров, хищники, эволюционировали в других слоях в противоположную сторону. На них давно уже не физическое тело, а каррох, и не кто иной, как они свирепствуют в шрастрах в виде раруггов.

Жимейра, нынешнее обиталище лучшей части животных древних геологических эр, уже исчезает: они переходят в более высокие слои. Полны мириадами существ два других слоя: Исонг – мир душ большинства животных, существующих ныне, сквозь который они мелькают очень быстро в промежутках между инкарнациями, и Эрмастиг– мир душ высших животных: туда поднимаются после смерти лишь представители немногих видов, да и то далеко не все. Задерживаются они в этом мире гораздо дольше, чем в Исонге.

Мне вспоминаются замечательные по своей глубине слова старца Зосимы: «Посмотри на коня али на вола… понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая привязанность к человеку, часто бьющему их безжалостно, какая незлобивость, какая доверчивость и какая красота в его лике!» Дерзнуть сказать о лошадиной или коровьей морде «лик» – для этого нужно обладать силой подлинного прозрения.

Привычная для нас поверхность вещей засквозила перед вещим взором – не Зосимы, а Достоевского, и он сквозь данность увидал долженствование. Долженствование животных. Ибо уже есть мир, где ставшие души многих из них, облеченные в просветленные тела, прекрасны и – мало сказать высоко разумны, но духовно-мудры. Этого мира, Хангвиллы, высшего в сакуале, они должны со временем достигнуть все, чтобы подниматься дальше, в Файр, Уснорм и Каэрмис.

О, гнусные следы Гагтунгровой лапы видны и на многом другом в царстве животных! Ему удалось, например, надавив на некоторые шельты животных, совершить над ними насилие, которому трудно найти аналог в нашем слое. Он не то что расплющил их или раздробил, но он сделал их из индивидуальных коллективными. Индивидуальные шельты многих низших существ суть кратковременные проявления именно такого коллективного шельта. Таковы, например, большинство насекомых, не говоря уже о простейших. Индивидуальный шельт мухи или, например, пчелы – это, если так можно сказать, только малюсенькое вздутие на поверхности сферы коллективной души; умерла пчела или муха здесь, в Энрофе, – и вздутие это втянулось опять в общую сферу, влилось в шельт роя или мушиного множества. Мир коллективных душ насекомых и простейших называется Нигойда: там эти коллективные души, особенно пчел и муравьев, разумны, видом же схожи с обликом существ, их воплощавших в Энрофе, но больше и светлее. Некоторые из них -правда, пока немногие – поднимаются выше, в Хангвиллу, и там становятся прекрасны и мудры; у них появляются даже царственность и великолепие. Хангвилла – своеобразный великий общий затомис всего животного царства, и оттуда звериные просветленные души поднимаются через Файр уже в самый Уснорм, где принимают участие в вечном богослужении Шаданакара.

Еще более странным покажется то, что касается не живых зверей, а некоторых детских игрушек. Я имею в виду всем известных плюшевых мишек, зайцев и тому подобные безделушки. В детстве их любил каждый из нас, и каждый испытывал тоску и боль, когда начинал понимать, что это – не живые существа, а просто человеческие изделия. Но радость в том, что правее не мы, а дети, свято верящие в живую природу своих игрушек и даже в то, что они могут говорить. Нашим высшим разумом мы могли бы в этих случаях наблюдать совершенно особый процесс творения. Сначала у такой игрушки нет ни эфирного и астрального тела, ни шельта, ни, само собой разумеется, монады. Но чем больше любим плюшевый медвежонок, чем больше изливается на него из детской души нежности, тепла, ласки, жалости и доверия, тем плотнее сосредоточивается в нем та тончайшая материя, из которой создается шельт. Постепенно он создается и в самом деле, но ни астрального, ни эфирного тела у него нет, и поэтому тело физическое – игрушка – не может сделаться живым. Но когда игрушка, полностью насыщенная бессмертным шельтом, погибает в Энрофе, совершается божественный акт, и созданный шельт связывается с юной монадой, входящей в Шаданакар из Отчего лона. В Эрмастиге, среди душ высших животных, облеченных в астрал и эфир, появляется изумительное существо, для которого именно здесь должны быть созданы такие же облачения. Существа эти поражают не красотой и тем более не величием, а той невыразимой трогательностью, какой размягчает наши суровые души вид зайчонка или олененочка. В Эрмастиге эти существа тем прелестнее, что даже в соответствовавших им игрушках никогда не было ни капли зла. Они чудесно живут там вместе с душами настоящих медведей и оленей, получают там астральное тело, а потом поднимаются в Хангвиллу, как и все остальные.

Я имею возможность едва наметить путь к решению проблем, связанных с трансфизикой и эсхатологией животного царства. Но и этого достаточно для того, чтобы понять, насколько эта проблематика сложнее, чем представлялось мыслителям старых религий. Упрощенная формула «животные не знают греха» нисколько не отвечает существу дела. Если под грехом в данном случае подразумевается такое состояние сексуального сознания, при котором отсутствуют чувство стыда и идея о запретности некоторых проявлений половой сферы, то животные, действительно, греха «не знают». Но правильнее было бы сказать, что для них эти проявления – не запрещенное, не наказуемое кармой, не грех. С другой стороны, понятие греха неизмеримо шире половой сферы. Злоба, жестокость, необоснованный и необузданный гнев, кровожадность, ревность – вот грехи животного царства, и у нас нет никаких данных судить о том, в какой мере те или иные животные осознают эти проявления и их недолжность. К тому же это и не решает вопроса о самом наличии или отсутствии для них такого запрета. Нелепо думать, что закон становится действен только тогда, когда он осознан. Закон тяготения был осознан только Ньютоном, но подвержены ему были все и всегда. Сознают ли животные некий высший закон или нет, смутно ощущают его или никак не ощущают – все равно: причинность есть причинность, карма есть карма. Насколько я понимаю, голодный лев, умерщвляющий антилопу, не несет личной вины, поскольку для него это необходимость, но несет вину своего вида или класса – древнюю вину всех хищников. Сытый же тигр, нападающий на антилопу только от избытка личной кровожадности и злобы, кроме общевидовой вины несет и личную, ибо он не принужден к умерщвлению своей жертвы необходимостью. Волк, обороняющийся против собак и загрызающий одну из них в борьбе, не виновен лично, но виновен как представитель хищного вида, предки которого некогда сделали выбор в этом направлении. Здесь своего рода первородный грех. Но упитанная и откормленная кошка, играющая мышью ради развлечения, виновна и первородной виной, и своей личной, так как в ее действии не было необходимости. Скажут: перенесение человеческих, даже юридических, понятий на мир животных. Но понятие вины есть понятие не юридическое только, а трансфизическое, метаисторическое, онтологическое. В различных царствах природы, для различных иерархий меняется содержание понятия вины, но решительно ни из чего не следует, что понятие это и стоящая за ним реальность кармы присуши только человечеству.

Ни крупицы новых идей не внесла в эту область и безрелигиозная эпоха мысли. Напротив: преобладающий в современности взгляд на животных стал слагаться из двух противоречивых начал: утилитарного и эмоционального. При этом животный мир был расчленен на категории в зависимости от того, каково отношение данного вида к человеку. Прежде всего, конечно, животные домашние: за ними ухаживают, иногда даже любят, если коровка заболеет – над, ней проливают слезу, но если она перестанет доиться, ее отводят, скорбно вздыхая, в некое место, где любимое животное будет превращено во столько-то пудов мяса. Этим мясом хозяин, с детски невинным самочувствием, будет кормиться сам и кормить свое семейство. Вторая категория – значительная часть диких животных, включая и рыбу: их не приручают, не осчастливливают заботой, их просто ловят или убивают на охоте. В-третьих – хищники и паразиты: с ними разговор прост, их уничтожают, где и как могут. И еще можно выделить четвертую группу: это некоторая часть животных диких, в особенности птиц, полезная тем, что она уничтожает вредителей. Этой категории предоставляется жить и размножаться, а в иных случаях, как, например, к скворцам или аистам, проявляется даже покровительство. Что касается остальных животных, от ящериц и лягушек до галок и сорок, то их иногда ловят для научных опытов или просто для забавы, мальчишки швыряют в них камнями, но чаще их просто не замечают с высоты своего величия.

Такова схема, конечно, очень грубая, утилитарного отношения к животным. Эмоциональный же элемент заключается в том, что большинство из нас способно испытывать к тем или другим видам и особям род симпатии либо настоящей привязанности, либо эстетического восхищения. Кроме того, многим еще свойственно, слава Богу, общее сострадательное сочувствие к животным: отчасти этому сочувствию звериный мир обязан тем, что во многих странах имеется даже законодательство по вопросам их охраны и функционирует сеть добровольных обществ, этой охране себя специально посвятивших. В соединении с таким могучим союзником, как утилитарная забота о том, чтобы ценные в промысловом отношении виды не были совершенно истреблены, это эмоциональное отношение сделало возможным учреждение заповедников. А в порядке исключения некоторые заповедники и вовсе не имеют утилитарного смысла – например, существующие во многих местах питательные пункты для голубей.

Я говорю, разумеется, об отношении к животным в Европе, Америке, многих странах Востока. Но Индия являет собою совсем иную картину. Брахманизм, как известно, издавна запретил вкушение различных сортов мяса, свел фактическое питание человека к молочной и растительной пище, обработку кож и мехов объявил греховным и нечистым делом, а корову и некоторые другие виды провозгласил священными животными.

И прекрасно сделал.

Европейца, конечно, смешит и возмущает зрелище коровы, невозбранно разгуливающей по базару и берущей с любого лотка все, что ей приглянется. Не буду оспаривать, что религиозное поклонение корове – специфика только индийского мироотношения и быть предметом подражания в наш век не может. Но чувство, лежащее в основе этого поклонения, так чисто, возвышенно, так свято, что само заслуживает преклонения перед ним. Это психологическое основание культа коровы хорошо разъяснил Ганди. Он указал, что корова в данном случае есть олицетворение всего живого, стоящего ниже человека; смиренное преклонение перед ней, служение ей в виде бескорыстного за ней ухода, ласки и украшения выражает религиозную идею и этическое чувство нашего долга перед этим миром живых существ, идею покровительства и помощи всему слабому, нижестоящему, всему, не успевшему еще развиться до высших форм; больше того: это есть еще и выражение иррационального чувства глубокой общечеловеческой вины перед звериным царством, ибо человек выделился из этого царства ценой отставания и деградации более слабых. Выделился – и, выделившись, усугубил свою вину беспощадной эксплуатацией слабейших; с течением веков эта общечеловеческая вина росла, как снежный ком, и наконец достигла необозримых, неохватываемых размеров.

Слава тому народу, который сумел возвыситься до такого понимания, не в уме единиц, а в совести множества!

Что, какую идею, какую этику можем противопоставить этой этике мы, мы, кичащиеся тем, что столько веков исповедуем христианство?

В моей жизни был один случай, о котором я должен здесь рассказать. Это тяжело, но я бы не хотел, чтобы на основании этой главы о животных у кого-нибудь возникло такое представление об авторе, какого он не заслуживает. – Дело в том, что однажды, несколько десятков лет назад, я совершил сознательно, даже нарочно, безобразный, мерзкий поступок в отношении одного животного, к тому же принадлежавшего к категории «друзей человека». Случилось это потому, что тогда я проходил через некоторый этап или, лучше сказать, зигзаг внутреннего пути, в высшей степени темный. Я решил практиковать, как я тогда выражался, «служение Злу» – идея, незрелая до глупости, но благодаря романтическому флеру, в который я ее облек, завладевшая моим воображением и повлекшая за собой цепь поступков, один возмутительнее другого. Мне захотелось узнать, наконец, есть ли на свете какое-либо действие, настолько низкое, мелкое и бесчеловечное, что я его не осмелился бы совершить именно вследствие мелкого характера этой жестокости. У меня нет смягчающих обстоятельств даже в том, что я был несмышленым мальчишкой или попал в дурную компанию: о таких компаниях в моем окружении не было и помину, а сам я был великовозрастным багагаем, даже студентом. Поступок был совершен, как и над каким именно животным – в данную минуту несущественно. Но переживание оказалось таким глубоким, что перевернуло мое отношение к животным с необычайной силой и уже навсегда. Да и вообще оно послужило ко внутреннему перелому. И если бы на моей совести не было этого постыдного пятна, я, может быть, не испытывал бы теперь ко всякому мучению или убийству животного такого омерзения, иногда даже до полной потери самообладания. В ряду аксиом, ясных для меня как дважды два, одно из первых мест занимает вот эта: в подавляющем большинстве случаев (исключая только самозащиту от хищников, паразитов да случай отсутствия других источников питания) умерщвление и тем более мучительство животных безобразно, недопустимо, недостойно человека. Это – нарушение одной из тех этических основ, лишь твердо стоя на которых человек имеет право именоваться человеком.

Конечно, охота, как основное средство существования некоторых отсталых племен, никакому нравственному осуждению быть подвергнута не может. Надо быть фарисеем от вегетарианства, чтобы «изобличать» готтентота или гольда, для которых отказ от охоты равносилен смерти. Да и каждый из нас, попав в подобные условия, может и должен поддержать жизнь свою и других людей охотой: жизнь человека ценнее жизни любого животного.

По этому же самому человек имеет право на самозащиту от хищников и паразитов. Хорошо известно, что многие джайны и некоторые последователи крайних течений буддийской этики вкушают воду не иначе, как сквозь марлю, а при ходьбе на каждом шагу подметают перед собой дорогу. В Индии даже находились, кажется, такие аскеты, которые давали себя заедать паразитам. Ярчайший пример того, как любую мысль можно довести до абсурда! А ошибка здесь в том, что ради сбережения жизни насекомых и даже простейших – то есть существ наименьшей ценности – человек ставится в условия, при которых и его социальный, и его технический прогресс делаются невозможными. Отбрасываются все виды транспорта как источник гибели множества мелких существ, запрет налагается даже на сельское хозяйство, вообще на обработку почвы, так как и она влечет за собой гибель миллиардов маленьких жизней. В современной Индии джайны занимаются по преимуществу свободными профессиями и торговлей. Но что стали бы они делать, если бы к этому воззрению примкнуло большинство человечества? Конечно, такое отношение к вещам, при котором восходящему движению человеческого рода ставится непроницаемый потолок, не может быть признано правильным.

Но что же такое паразиты и простейшие – не с материалистической, а с трансфизической точки зрения? Это существа, имеющие, как и большинство других насекомых, коллективные души, но крайне отставшие в своем пути. Собственно, тут даже не простое отставание, а активная демонизация Гагтунгром коллективных шельтов. В Нигойде эти шельты находятся в состоянии рабствования, разумны лишь отчасти, и им предстоит дорога становления, исключительная по своей медлительности и длине. Просветление им принесет только момент перехода нашей планеты в третий зон. Теперь же паразиты, то есть существа наименьшей ценности, прозябают и жиреют за счет существ высшей сравнительно ценности: животных и человека. Поэтому мы вправе их истребить, ибо другого выхода на данном этапе нет.

Хищники существуют за счет смертей существ той же ценности, то есть животных, и за счет человека, существа высшей ценности. Те виды хищников, изменить хищную природу которых мы не в состоянии, постепенно должны быть в Энрофе истреблены. Постепенно – не потому только, что иначе это неосуществимо, но и потому, что за такой период времени могут обнаружиться средства к изменению даже их природы. Безусловно, природа многих хищных видов, особенно среди высших млекопитающих, может быть совершенно изменена. Достаточно вспомнить собаку, этого бывшего волка, ныне способного обходиться без мясной пищи совсем, и это даже несмотря на то, что человек никогда не ставил себе задачи сделать собаку вегетарианцем. На полурастительную пищу собака была переведена вследствие чисто хозяйственных соображений человека, но успех этого мероприятия указывает на перспективы в этой области, едва еще приоткрывающиеся нашему опыту. Таким образом, охота на хищников есть второй вид охоты, который на настоящем этапе человечества еще не может быть осужден. Необходим только, наряду с ней, другой ряд мероприятий: о них я скажу ниже.

Но что подлежит безоговорочному упразднению, даже строгому запрету, так это охота-спорт. Превосходно отдаю себе отчет в том, какой вопль поднимут любители избиения косуль и куропаток, если требование, высказанное здесь, получит распространение в обществе и превратится из утопических мечтаний отдельных чудаков в настоятельный призыв всей передовой части человечества. Доводы нетрудно предсказать наперед. Будут привлечены на помощь все аргументы, какие только способен измыслить изворачивающийся ум, когда он мобилизуется на подмогу ущемленному инстинкту. Закричат, например, о пользе охоты, закаляющей наш организм (как будто его нельзя закалять другими способами), укрепляющей характер, волю, находчивость, мужество (как будто при охоте на дичь человек имеет дело с какой-нибудь опасностью). Посыплются уверения, что охота, в сущности, только предлог, только средство, истинная цель которого – наслаждение природой: как будто ею нельзя наслаждаться без дополнительного удовольствия – зрелища зайца, настигаемого псом. Будут сооружаться блестящие психологические построения а lа Кнут Гамсун в доказательство того, что охотничье чувство есть нечто неотъемлемо присущее человеку и что прелесть охоты именно в том, что удовлетворение этого чувства соединяется с ощущением «себя в природе»: дескать, не глазами праздношатающегося горожанина, не «извне» я на нее смотрю, а я сам – природа, поелику прячусь за деревом и подкарауливаю. Но сколько бы ты ни воображал себя, голубчик, частью природы, все твои ощущения не стоят одного взгляда угасающих глаз подстреленного тобой гуся. И все эти увертки лукавствующего ума опровергаются одной короткой фразой Тургенева. Сам страстный охотник, он был честен и с читателем, и с самим собой; он понял и высказал твердо и ясно, что охота не находится с любовью к природе ни в какой связи. Вот эта фраза:

«Природой на охоте я любоваться не могу – все это вздор: ею любуешься, когда лежишь или присядешь отдохнуть после охоты. Охота – страсть, и я, кроме какой-нибудь куропатки, которая сидит под кустом, ничего не вижу и не могу видеть. Тот не охотник, кто ходит в дичные места любоваться природой» (Д. Садовников. Встречи. О Тургеневе).

Сказано открыто и ясно. Зачем же другие морочат себя и окружающих, оправдывая охоту любовью к природе?

Ах, знаю, знаю этот тип: храбрость, честность, прямота, зоркий глаз, широкие плечи, обветренное лицо, обстоятельная речь, иногда соленая шутка, – ну, чем не образец человека-мужчины? И уважают его кругом, и сам себя он уважает – за крепость нервов (она кажется ему силой духа), за трезвый взгляд на вещи (он принимает это за разум), за объем бицепсов (это представляется ему достойным «царя природы»), за орлий, как ему кажется, взор. А изучишь попристальней, заглянешь за этот импозантный фасад – а там только клубок из всех разновидностей эгоизма. Он мужественен и храбр – потому что он физически крепкий самец и потому, что трусить не позволяет ему влюбленность в собственное великолепие. Он прям и честен – потому что сознание этих достоинств позволяет ему разумно обосновывать собственное поклонение себе. А что глаза его, видевшие столько содроганий убитых им существ, остались ясны и чисты, яко небеса, – так это не к украшению ею, а к позору.

О, этот тип найдешь вовсе не среди обитателей тайги или пампасов. Ему только хочется походить на подлинных таежников, ему хочется, чтобы все поражались, как это он сумел так гармонически соединить в себе высококультурного европейца с гордым сыном природы. А правда в том, что это – продукт городской цивилизации, рассудочный, себялюбивый, жестокий и чувственный, как она, но одной половиной своего существа атавистически оттягиваемый назад, на давно минованные стадии культуры. Таких встретишь больше, чем захочешь, и среди физиков, и среди биологов, и среди журналистов, и среди хозяйственников и администраторов, и среди художников, и даже среди академиков. В мировой литературе есть мощное течение, созданное такими людьми или теми, кто примыкал к этому типу некоторыми существенными чертами натуры. Оно плещет в романах Гамсуна, врывается в рассказы Лондона, клокочет уже безо всякого удержу в стихах и повестях Киплинга, отравляет ядовитой струйкой настоящую любовь к природе в прелестных очерках Пришвина. Оправдание жестокости, как якобы неизбежного закона жизни, культ зоологического эгоизма, идеал сильного хищника, бессердечие к живому, прикрытое романтикой приключений и путешествий и подслащенное поэтическими описаниями картин природы, – давно пора бы назвать все это собственными именами!

Нет права, у нас нет абсолютно никакого нрава покупать наши удовольствия ценою страданий и смерти живых существ. Если не умеешь иными путями ощущать себя частью природы – и не ощущай. Лучше оставаться совсем «вне природы», чем быть среди нее извергом. Потому что, входя в природу с ружьем и сея вокруг себя смерть ради собственного развлечения, становишься жалким игралищем того, кто изобрел смерть, изобрел закон взаимопожирания и кто жиреет и разбухает на страданиях живых существ.

И еще будут говорить: «Ха! что – звери: люди гибнут миллионами в наш век – и от войн, и от голода, и от политических репрессий, – нашел, дескать, время, рыдать по поводу белок и рябчиков!» – Да, нашел. И никак не могу понять, какое отношение имеют мировые войны, репрессии и прочие человеческие безобразия к вопросу о животных? Почему животные должны погибать ради забавы лишенных сердца бездельников, пока человечество утрясет, наконец, свои социальные дела и займется на досуге смягчением нравов? Какая связь одного с другим? Разве только та, что, пока человечество терзает само себя войнами и тираниями, общественная совесть будет слишком оглушенной, пришибленной и суженной для того, чтобы чувствовать всю гнусность охоты и рыбной ловли.

Да, и рыбной ловли. Той самой рыбной ловли, которой мы так любим предаваться на поэтическом фоне летних зорь и закатов, умиляясь и отдыхая душой среди окружающей идиллии, а пальцами ухватывая извивающегося червяка, прокалывая его тельце крючком и в ребяческом недомыслии не понимая, что он испытывает теперь то же, что испытывали бы мы, если бы чудовище величиной с гору ухватило нас за ногу, проткнуло наш живот железным бревном и бросило в море, навстречу подплывающей акуле «Хорошо, – скажут, – но ведь ловить рыбу можно и не на червяка, – на хлеб, на блесну и т. п.» – Да можно. И для пойманной рыбы, безусловно, великим утешением послужит мысль, что она гибнет, одураченная не червяком, а блестящей жестянкой.

Находятся еще и такие осколки далекого прошлого, которые продолжают верить всерьез, будто рыба или рак не могут испытывать страдания, потому что у них, мол, холодная кровь. Действительно, во времена оны, человечество, не имея понятия о физиологии животных, воображало, что чувствительность есть функция температуры крови. Между прочим, вследствие именно этого заблуждения рыба была семитическими религиями включена в список постных блюд и ею не брезговали лакомиться даже праведники. Боже упаси их осуждать: религиозный опыт души, как велик и высок он ни был бы, не покрывает опыта науки (как и наоборот); наука же тогда находилась в детском возрасте, и никто, даже праведники, не ответственны за мысль, будто холоднокровные животные не испытывают боли. Но ведь теперь-то мы знаем, что это чушь. Теперь-то ведь понимаем, что рыба, болтающаяся на крючке или извивающаяся на песке, корчится от боли, а не от чего другого! Ну, так как же? Белые ризы поэтического созерцания, которыми мы облекаемся в буколические часы сидения с удочкой, – не забрызгиваются ли они до омерзения кровью, слизью, и внутренностями живых существ, тех самых, которые резвились в прозрачной воде и могли бы жить и дальше, если бы не наша, с позволения сказать, любовь к природе?

Встречаются еще рассуждения такого рода: в животном мире все основано на взаимопожирании, с какой же стати человеку быть исключением? – Что среди животных на взаимопожирании основано все – это ложь. Или мало животных, питающихся растительной пищей? Или не вырвали Провиденциальные силы из лап Гагтунгра сотни видов животных хотя бы в этом одном отношении? Разве мало среди природы совершенно безобидных существ, даже физически не приспособленных к мясной пище? Главное же – как под человеческим черепом смеет вообще шевелиться мысль, будто нравы животных могут нам служить образцом поведения? А если наших охотников восхищает «мужественность» в поведении хищников (кстати, это не столько «мужественность», сколько просто Яросвет, есть и юный народоводитель Украины. почему же не подражать этому хищнику, например волку, и в другом – ну, скажем, в растерзывании раненого или ослабевшего члена собственной стаи? Да и на каком основан ни останавливаться в своем подражательстве именно на хищных млекопитающих? Почему бы не взять за образец еще более разительные обычаи – например, те, что царят у пауков: ведь там самец пожирается самкой сразу после оплодотворения? Думаю, что эта блестящая идея не приходит в голову нашим апологетам «звериного начала» лишь потому, что они, как правило, принадлежат к мужской половине человеческою рода. Если бы у пауков самку пожирал бы после родов самец, уж нашлись бы, вероятно, среди нас адепты столь мужественного образа действия.

Но при всей своей уродливости, охотничий спорт не приносит теперь столько зла, сколько другой его источник, открывшийся, увы, лишь недавно, с развитием науки и просвещения.

Беру «Практическое руководство для учителей средней школы, принадлежащее перу некоего Я. А. Цингера и выпущенное Учпедгизом в 1947 г. под заглавием „Простейшие“. Раскрываю на стр. 60 и читаю наставление о том, как на уроке естествознания следует ставить опыт по извлечению паразитов грегарин из кишечника мучного червя: „Червя вскрывают со спинной стороны и выделяют участок кишечника. Можно и просто отрезать у червя голову и задний участок и затем пинцетом вытащить кишечник сзади… Содержимое кишечника выдавливают на предметное стекло и, смочив водой, рассматривают при малом увеличении“.

А что, рвоты у зрителей при этом не случается? уже привыкли? уже научились, с помощью педагога, подавлять в себе ужас и отвращение? уже умеют называть сентиментальностью естественную жалость? Пожалуй, даже «девчонкой» назовут мальчика, у которого при этом дрогнут руки или в глазах появятся боль, гадливость и стыд.

Переворачиваю две страницы. «Лягушку усыпляют эфиром… Можно и проще: взяв лягушку за задние ноги и держа брюшком кверху, сильно и быстро ударяют головой о выступ стола. Затем лягушку вскрывают с брюшной стороны…»

Может быть, действительно, таким способом дети получают наглядное представление о паразитах в кишечнике лягушки: представление, конечно, насущно необходимое каждому, без него невозможно жить. Но не менее наглядно демонстрирует педагог, любитель действий «попроще», также и человеческую гнусность.

Я еще не затрагиваю принципиального вопроса о том, могут ли естественные науки обходиться без опытов на «живом материале». Но даже если бы эти опыты были печальной необходимостью, где же аргументы в пользу того, чтобы к ним приучать всех детей школьного возраста? Из этих детей не более 20% изберут какую-либо естественнонаучную или медицинскую специальность. Ради чего же глушить элементарное чувство жалости, калечить самые основы совести у остальных 80%? Ради какого еще выдуманного «блага человечества» уничтожать лишние десятки и сотни тысяч подопытных животных? Для чего и зачем, по какому, наконец, праву уроки естествознания в школе превращать в уроки убийства и мучительства бессловесных? Как будто нельзя заменить эту кровавую кухню диапозитивами, моделями, муляжами! А если идти по старой дороге, то ведь сказав А, надо говорить и Б. Коли принять к руководству наглядный метод обучения, то почему бы учителю истории, рассказывающему об инквизиции, не устроить поучительную инсценировку, чтобы доходчиво растолковать ребятам, как применялись испанские сапоги, гаррота, дыба и прочие достижения науки и техники того времени?

А теперь еще несколько слов о «живом материале» вообще. Кстати, естественники так привыкли к своей терминологии, что уже не замечают, конечно, какое моральное убожество, какое одеревенение совести слышится в этом противоестественном тупоутилитарном словосочетании: «живой – материал». – Так вот: о живом материале в научных лабораториях, вообще об этой методике в естественных науках. Сделанного не воротишь, умерщвленных не воскресишь, и дискутировать о том, могла ли бы наука в предыдущие эпохи двигаться вперед без этого, – дело праздное. Но может ли она это теперь? Инстинкт экономии усилий виновен в том, что на эту методику, прямей и дешевле ведущую к цели, обратились взоры всех естественников. Став узаконенной, она кажется теперь многим единственной и незаменимой. Вздор! Лень тратить силы и время на разработку другой методики, да еще государственная и общественная скупость – и ничего больше. Лень и скупость вообще качества малопочтенные, а когда они оказываются повинны в таких горах жертв – как по достоинству оценить их?.. Конечно, изыскание новой методики в одиночку – дело несбыточное. Тысячи молодых врачей, педагогов, научных работников, вступая на свой профессиональный путь, испытывают естественное отвращение к тем научным приемам, которые связаны с мучительством и умерщвлением живых существ. Но дело обстоит так, что перед каждым таким работником встает дилемма: либо заглушить в себе сострадание рассуждениями о благе человечества, либо покинуть дорогу естественника совсем, ибо другой методики не существует. Понятно, что подавляющее большинство избирают первое и постепенно втягиваются в практикование этих бесчеловечных приемов. Изыскание новой методики реально возможно только как результат длительных усилий большого коллектива – союза работников в различных отраслях естественных наук, посвятившего себя этой цели. А подобное предприятие может быть осуществлено лишь в том случае, если его будет финансировать экономически сильная инстанция, общественная или государственная.

Но и жертвы нашей «любви к природе», и жертвы нашей «жажды знания» – все это лишь холмики, бугорки рядом с Монбланами, с Эверестами рыбьих трупов, вытаскиваемых на промыслах, и трупов коров и свиней, громоздимых на бойнях, – короче говоря – трупов, покупаемых нами в магазинах и поглощаемых за культурно сервированным столом. И еще хуже того: утилитаризм технического прогресса достиг, наконец, вершин, на которых выяснилось, что экономичнее делать крабовые, например, консервы, не умерщвляя крабов, а с каждого из них сдирая панцирь заживо, отсекая клешни и полуживые останки выбрасывая назад, в море, на съедение кому попало. Хорошо бы изобретателю такой крабоконсервной машины дать отдохнуть несколько лет в одиночной камере: пусть на досуге поразмыслит над вопросом – человек ли он вообще. А еще отрадней было бы, если б по другую сторону стены, в соседней камере отдохнул от забот об интересах казны тот премудрый хозяйственник, чьей рачительностью эти пытки для крабов и раков были внедрены в нашу промышленность.

Но – хорошо, пусть безобразия подобного рода – крайности и скоро будут изжиты. А как же быть с мясом и рыбой как продуктами массового питания? как с производством кож? как с выделкой мехов? Если все это даже не очень морально, разве это – не необходимость?

Действительно, элемент необходимости здесь еще налицо, но, по правде говоря, его уже гораздо меньше, чем думают. Можно сказать, что научный и социальный прогресс приближается, слава Богу, к такой ступени, когда от этой необходимости останется лишь тягостное воспоминание.

В самом деле: прикладная химия с каждым годом усовершенствует заменители кож; искусственные меха становятся дешевле и доступнее естественных и если еще уступают им в качестве, то со временем будет восполнен и этот пробел. Следовательно, создаются предпосылки к тому, чтобы употребление животных тканей в промышленности могло быть запрещено. Самый же трудный, действительно трудный вопрос – проблема рыбо-мясной пищи, которую многие считают необходимой для нашего организма.

Но, собственно, почему же необходимой? Необходимы не мясо и рыба как таковые, а определенное количество углеводов и белков. Необходимо определенное количество калорий. Эти количества могут быть введены в наш организм и через другие виды пищи: блюда молочные, мучные, фруктовые, овощные. Притворяться, будто нам неизвестно, что на свете существуют миллионы вегетарианцев, и притом существуют совершенно благополучно, – прием несерьезный, чтобы не сказать резче. Всем нам отлично известно даже то, что на свете вот уже тысячи лет существует многомиллионный народ, почти не употребляющий мяса: факт, неприятный, конечно, для нашей совести, но неоспоримый. Правда, в условиях северного климата для компенсации мясных и рыбных блюд потребуется больше других питательных веществ, чем в тропической Индии. Правда и то, что компенсация эта пока обходится дороже и, следовательно, не всем доступна. Вопрос, таким образом, в повышении общего материального уровня жизни. Но ведь то, что благосостояние человечества растет в прогрессии, стало трюизмом. И время, когда компенсация эта станет общедоступна, – не за горами.

Вырисовывается, следовательно, некоторая программа, цепь хронологически последовательных мероприятий, которые после прихода к власти Розы Мира станут реально осуществимыми.

Первая группа – мероприятия, проводимые без промедления:

1. Запрет мучительных для животного способов его умерщвления – в промышленности и где бы то ни было.

2. Запрет опытов на «живом материале» в школах и где бы то ни было, кроме специальных научных учреждений.

3. Полный запрет опытов над животными без их усыпления или обезболивания.

4. Создание и финансирование мощных научных коллективов для изыскания и разработки новой экспериментальной методики в естественных науках.

5. Ограничение охоты как спорта и рыбной ловли, как развлечения задачею борьбы с хищниками.

6. Такая перестройка воспитательной системы, которая способствовала бы развитию в детях дошкольного и школьного возраста любви к животным, любви бескорыстной, обусловленной не сознанием полезности данного вида, а органической потребностью любить и помогать всему слабому и отсталому.

7. Широкая пропаганда нового отношения к животным.

Но суть этого отношения состоит еще не в том, чтобы уберечь животных от мучительства и убийства человеком.

Это – только негативная его сторона, и ничего нового тут нет. Позитивная же его сторона, действительно новая, заключается в том, чтобы оказать животному царству активную помощь в деле его совершенствования, в сокращении путей и сроков этого совершенствования. Что это значит?

Это значит: установление «мира» между человеком и всеми животными, исключая хищников; изыскание средств к перевоспитанию некоторых хищных видов; отказ от использования каких-либо животных для нужд охраны; искусственное убыстрение умственного и духовного развития некоторых высших видов животного царства.

На развитие зоопсихологии придется бросить немалые средства. Ничего! Никакие средства, даже в тысячу раз большие, не окупят зла, принесенного нами звериному царству на протяжении тысячелетий. Возникнет новый отдел знания -зоогогика, то есть педагогика животных. В итоге тщательного изучения будут выделены такие виды хищников, которые, подобно собаке и кошке, могут быть перевоспитаны. Ведь я напоминал уже о том, что на наших глазах бывший волк стал способен к усвоению растительной пищи, и это даже несмотря на то, что человек не заглушал, а, напротив, развивал в нем кровожадный инстинкт в интересах охотничьей и сторожевой службы. Если бы не это, какую веселость, кротость, доброту наблюдали бы мы теперь в собаке в придачу к ее преданности, отваге и уму! И какие могут быть сомнения в том, что подобная работа над многими хищными видами, работа людей, вооруженных знанием психологии и физиологии животных, педагогики, а главное – силой любви, сможет перевоспитать, физически и умственно усовершенствовать, смягчить, преобразить их?

Уже теперь собака в состоянии запомнить до двухсот слов. И запомнить не механически, как попугай, но вполне отдавая себе отчет в их смысле. Это существо воистину колоссальных возможностей. Ее развитие достигло того рубежа, когда вид совершает стремительный рывок вперед. От нас самих зависит, чтобы этот коренной сдвиг произошел на наших глазах, чтобы неприспособленность некоторых органов собаки не затормозила его на столетия. Появление речи у собаки тормозится не общим ее интеллектуальным уровнем, а чисто механическим препятствием в виде неблагоприятной структуры органов, для речи необходимых. Общее ее развитие тормозится еще одним препятствием: отсутствием у нее хватательных конечностей, вернее – неприспособленностью ее лап к тем функциям, которые у нас выполняют руки. Разовьется еще одна отрасль физиологии животных: наука о средствах биохимического воздействия на зародыш в направлении таких структурных его изменений, которые необходимы для ускоренного развития органа речи и для превращения передних лап в руки. Овладение же речью, хотя бы в объеме нескольких десятков слов, обратно воздействует на темп общего умственного развития, и через сотню лет люди будут иметь поразительного друга, сократившего, благодаря их помощи, предназначавшийся ему путь до расстояния в несколько генераций вместо сотен тысяч лет.

Следующими кандидатами на путь ускоренного развития будут, вероятно, кошка, слон, медведь, может быть, некоторые виды грызунов. Лошадь, в умственном отношении продвинувшаяся весьма далеко, а в этическом имеющая несомненные преимущества перед кошкой и даже собакой, обладает, к сожалению, свойством, мешающим ее скорому вступлению на этот путь: копытностью. То же самое относится к оленю и буйволу. У слона, обладающего изумительным хватательным органом, имеется другое тормозящее свойство: его размеры, требующие громадного количества пищи. Возможно, впрочем, что наука найдет способы уменьшения его размеров и этим устранит основное препятствие к его стремительному умственному развитию. Можно полагать, что необыкновенное обаяние слона не убавится, если он, обладая даром речи, размерами не будет превышать нынешнего слоненка.

Итак, по прошествии некоторого периода Роза Мира сможет осуществить вторую группу мероприятий:

1. Запрет убийства животных для каких бы то ни было промышленных или научно-исследовательских целей.

2. Резкое ограничение их убоя в целях питания.

3. Выделение обширных заповедников во всех странах для жизни в привычных условиях тех животных, которые еще не приручены.

4. Свободное существование – и среди природы, и в населенных пунктах – давно одомашненных и новых прирученных видов.

5. Планирование работы зоопедагогических учреждений во всемирном масштабе, перевод этого труда на высшую ступень, изучение проблем, связанных с обогащением высших животных даром речи.

6. Особо внимательное изучение проблем, связанных с искусственным ослаблением в животных хищного начала.

Так будет возрастать этот творческий труд совершенствования зверей – труд бескорыстный, вдохновляемый не нашими узкими материальными интересами, а чувством вины и чувством любви. Возрастающей любви, слишком широкой, чтобы замкнуться в рамках человечества. Любви, которая сумеет разрешить проблемы, кажущиеся неразрешимыми теперь; например: где же разместятся все эти животные, если человек прекратит их массовое убийство? Не повторится ли во всемирном масштабе то, что случилось с кроликами в Австралии, где они, размножаясь в непомерных количествах, превратились в бич сельского хозяйства? Но эти опасения похожи на мальтузианство, перенесенное в мир животных. Сейчас нельзя, конечно, предугадать тех мер, какие найдут и осуществят в этом направлении наши потомки. Наихудшим представляется установление определенной квоты: превышение ее будет вынуждать общество конца XXI столетия прибегать к искусственному ограничению рождаемости животных. Однако не лишено вероятия, что этот вопрос будет разрешен иначе – путем, который на современном уровне естественных наук, техники, экономики и этики предвосхитить невозможно. Но даже в случае установления квоты, все же это будет неизмеримо меньшим злом, чем совершающееся поныне. Сумма страданий, приносимых человеком, уменьшится колоссально, а ведь именно в этом и состоит задача.

Соответственно увеличится сумма приносимого добра, выражаясь по-индусски, прэм сагар – океан любви. Лев, возлежащий рядом с овцой или ведомый ребенком, – отнюдь не утопия. Это будет. Это – провидение великих пророков, знавших сердце человечества. Не в вольерах, даже не в заповедниках, а просто в наших городах, парках, рощах, лугах, не страшась человека, а ласкаясь к нему и с ним играя, работая с ним вместе над совершенствованием природной и культурной среды и над развитием своего собственного существа, будут обитать потомки современных зайцев и тапиров, леопардов и белок, медведей и воронов, жирафов и ящериц. Изобилие средств к жизни уже в следующем столетии достигнет размеров, кажущихся почти невероятными, и питание этих милых, мирных, ласковых и высокоразумных существ не будет составлять никакой проблемы. И придут поколения, которые будут с содроганием узнавать из книг, что не так еще давно человек не только питался трупами умерщвляемых им животных, но и находил удовольствие в подлом их подкарауливании и хладнокровном убийстве.

 

 

КНИГА VI. ВЫСШИЕ МИРЫ ШАДАНАКАРА

 

ГЛАВА 1. ДО МИРОВОЙ САЛЬВАТЭРРЫ

 

Никого не может удивить, что именно об этих сферах сведения не только скуднее, чем о каких-либо других, но, в сущности, почти отсутствуют. Причин – две. Неадекватность действительности этих сфер каким бы то ни было нашим представлениям и понятиям, а тем более попыткам выразить их словами – причина первая. Вторая – исключительная высота духопрозрения, требующаяся для прикосновения к этим мирам через личный опыт. Почти все, сообщаемое о них здесь, почерпнуто не из личного непосредственного опыта, нет, это только передача словами нашего языка того, что я воспринял от невидимых друзей. Да простят они мне, если я в чем-нибудь ошибся, если мое сознание внесло нечто низшее, чисто человеческое и замутнило субъективными примесями эту весть.

Все слои, о которых здесь сначала пойдет речь, пятимерны; число же временных координат, то есть потоков параллельно текущих времен, превышает в этих слоях цифру 200. Этого одного уже довольно, чтобы понять, насколько бессильны попытки выразить содержание и смысл этих сфер в человеческих образах. Привычные представления о формах придется оставить совершенно; но и попытка компенсировать этот ущерб представлениями об энергиях, зонах воздействия и т. п. тоже обречена на неудачу.

Превыше сакуалы Трансмифов пяти верховных религий – о них я уже говорил как о пяти исполинских пирамидах как бы из светящегося хрусталя разных цветов – вздымается, объемля весь Шаданакар, неописуемая сакуала Синклита Человечества, состоящая из семи сфер. Моря сияющих эфиров – беру это слово за неимением более соответствующего, – блистающих красками, непредставимыми даже для синклитов метакультур, омывают в этих мирах сооружения, которые так же отдаленно можно было бы уподобить светящимся громадам гор, как и сооружениям невообразимой архитектуры. Исконное несходство между великими творениями человеческого гения и великими созданиями Природы там уже не имеет места, ибо оба начала слились, наконец, в непостижимом для нас синтезе. Что можем мы помыслить о тех ликующих, переливающихся светом эпопеях, в которые облеклись там прекраснейшие духи ставших стихиалей? Или о лучезарных волнах звучаний, взмывающих местами как бы из блаженствующего лона небесных гор? Я достигну своей цели, если хотя бы немногие из читающих эту книгу почувствуют сквозь необычные сочетания слов, сквозь эти образы, почти лишенные очертаний, наличие такой реальности, к которой может стремиться наш дух, но прикосновение к которой недоступно почти ни для кого из живущих на нашей скудной и темной земле.

Избранные из избранных, составляющие ныне Синклит Человечества, числом своим не превышают, кажется тысячу человек. Уже не имея человеческого, в нашем смысле слова, облика, они добровольно принимают высшее, просветленное его подобие, когда спускаются в нижележащие слои. Пространство же между брамфатурами Солнечной системы они способны преодолевать со скоростью света, несомые его лучами.

Об отдельных сферах Синклита Человечества я не знаю ничего, кроме их наименований, и то лишь в той мере, в какой мне удалось перевести их в звуки человеческого языка[19].

Из Монсальвата и Эдема в Синклит Мира вошли к нашему времени уже многие, свыше ста человек. Еще больше дала древняя и огромная метакультура Индии. Кажется, последним взошедшим в Синклит Мира до 1955 года был Рамакришна; таким образом, от момента его смерти в Энрофе до вступления в эти наивысшие сферы протекло около семидесяти лет. Но чаще на такой подъем уходят целые столетия. Например, пророк Мухаммед, хотя его посмертие не было осложнено никаким движением по нисходящему ряду, достиг Синклита Мира лишь сравнительно недавно. Еще выше этих сфер скоро поднимутся из Синклита Человечества пребывающие там давно пророки Иезекииль и Даниил, а также Василий Великий.

Этим исчерпывается все, что я в состоянии сказать о сферах этой сакуалы. Однако об одиннадцати сферах следующей сакуалы, сакуалы Великих Иерархий, придется сказать еще меньше, еще суше, протокольнее.

Да, это миры именно тех высоких сущностей, которые мы не имеем возможности назвать иначе, как великими иерархиями: многие из них были в свое время объектами почитания в древних религиях различных стран. В образах египетского, вавилонского, греческого, древнегерманского, ацтекского, в некоторых аспектах верховных божеств пантеона индийского отразились – хотя лишь до известной степени – эти возвышенные существа, но не такими, каковы они теперь, а такими, какими они были, вернее, какими представлялись сознаниям постигавших их народов в те далекие времена. За века, протекшие со дней возникновения и расцвета их культов в Энрофе, эти иерархии поднялись на наивысшую высоту.

Могу сказать, что сферы этой сакуалы слоятся уже не по принципу связи той или иной иерархии с определенной метакультурой: те нижние слои Шаданакара, которые членятся вертикальными разрезами, образуя сегменты метакультур человечества, остались далеко позади, вернее, внизу. Слоение между сферами сакуалы Иерархий обусловлено принципом силы и высоты, достигнутых каждой из этих сущностей.

Опять-таки мне известны лишь названия этих слоев. Но и адекватность их фонетической физиономии, выраженной буквами, подлинному звучанию этих имен не рождает во мне никакой уверенности. Нет сомнения, что к наименованиям этим следует относиться лишь как к самому грубому приближению: Аолинор, Рамнагор, Плейрагор, Форайгор, Странганор, Целирор, Лиханга, Девенга, Сиринга, Хранга, Ганга.

Если на стадии метаисторического размышления дать полную свободу рассудку, он по природе своей устремится ко внесению в размерности, соотношения и – да простится мне это выражение – в специфику метаистории привычных для него категории физического и исторического слоя и логических наукоподобных норм. В частности, его склонность к единообразию и порядку, наивно понятому как симметрия, проявится на этот раз в том, что ему покажется естественным, чтобы над всеми сверхнародами надстояли – в метаисторическом плане – идентичные группы участвующих в его жизни иерархий. В действительности же это не так.

Правда, нет сверхнарода (именно сверхнарода, а не нации), над которыми не надстоял бы его демиург, ибо тогда это был бы не сверхнарод, а случайное соседствование нескольких, никакой общностью не связанных между собой народностей. И нет нации, которая не обладала бы Идеальной Соборной Душой (ибо тогда это была бы арифметическая сумма личностей, минутно и случайно сблизившихся между собой). Но, прежде всего, Идеальная Соборная Душа отнюдь не есть совокупность каких-либо психологических или иных, очевидных для нас, свойств данного народа, определяющих его историческую, от всех отличную физиономию. Идеальная Соборная Душа есть существо, обладающее единой великой монадой, которая таит в себе прообразы высших возможностей нации и облечена в материальную ткань многомерных пространств. По мере исторического становления нации и личной зрелости человеческих индивидуумов все большая и большая тонкоматериальная часть каждого из них приближается к ней и объемлется ею, сообщая ей характер соборности.

Почти в каждой метакультуре есть несколько национальных соборных душ, но, как правило, одна из них принадлежит к иной иерархии, чем остальные. Только она является богорожденной, как и демиург сверхнарода, и только она связана с ним особыми, таинственными, духовными и материальными узами любви. Такие соборные души составляют иерархию Великих Сестер; в земной брамфатуре их около сорока. Соборная Душа есть у каждой определившейся нации, но остальные из них принадлежат к монадам богосотворенным. Им, этим Младшим Сестрам, соответствуют духи-народоводители, инспираторы тех наций, которые входят в состав сверхнарода, но не играют ведущей роли в его истории. Впрочем, некоторые из Младших Сестер проходят свою метаисторическую дорогу без спутников – народоводителей; случаются также промежуточные состояния, длящиеся иногда столетие и больше, когда нация вместе со своей Соборной Душой и своим духом-народоводителем остается вне метакультур, как бы между ними. В качестве примера можно привести народы Балканского полуострова, когда-то входившие, в состав метакультуры Византийской. Греки, сербы и хорваты были порабощены одним из уицраоров Мусульманской метакультуры, а ныне пребывают в промежутке между метакультурами Романо-католической и Российской. Не менее трагична судьба нации болгарской, тоже входившей в византийский сверхнарод и предназначавшейся к огромному будущему – к первенствованию, духовному и культурному, в восточнохристиаиском мире. Уицраор Турции навсегда лишил болгарскую нацию подобных перспектив, изуродовав и как бы укоротив ее духовные крылья. Теперь она начинают входить в состав сверхнарода российского. Что же касается румын, то они в качестве нации только еще формируются. Их Соборная Душа и дух-народоводитель надстоят еще весьма высоко, едва поддерживая связь с этой народностью в Энрофе, и еще не скоро войдут в полноту своих сил.

Великой богорожденной монадой является и демиург сверхнарода, более могучий, более действенный, но чуждый соборности. Он един.

Ему в метакультуре соответствует одна из Великих Сестер – Соборная Душа ведущей нации. Бывают, однако, и более сложные коллизии. В метакультуре Северо-западной, например, демиург сверхнарода был связан до XIX века с одной из Сестер – Соборной Душою Германии. Но в этом столетии второй германский уицраор стал настолько силен, что плен этой Соборной Души в одной из цитаделей Мудгабра превратился в почти полное порабощение ее воли, и демиург вступил в союз с другой Великой Сестрой, Соборной Душою Англии.

Рождение монад обеих иерархий – демиургов сверхнародов и Великих Сестер – предвечным Солнцем Мира не может быть нами ни понято, ни воображено, и любые логизирования на эту тему обречены оставаться пустою спекуляцией. Спекуляциями, на мой взгляд, останутся и попытки заполнить пробел в наших представлениях о тех ступенях космического становления этих монад, которые предшествовали их поязлению в Шаданакаре. В каких брамфатурах, в каких формах, по каким ступеням странствовали и воплощались они, прежде чем вступить в пределы нашей планеты? – Быть может, я заблуждаюсь, но мне кажется, что подобные инобрамфатурные тайны для нас трансцендентальны. В круг возможностей нашего постижения (и то постижения не в виде метаисторического озарения, а лишь в форме пассивного восприятия сведений об этом из уст наших невидимых друзей) обе эти иерархии вступают в момент метаэфирного рождения. Таким термином условно обозначим событие, заключающееся в том, что их монады вступают в пятимерную материальность Шаданакара. От Планетарного Логоса, Который можно понимать и как Существо, ставшее высшим демиургом нашей брамфатуры, они получают некий импульс: этот импульс есть творческое веление к осуществлению и выражению себя в трехмерной и четырехмерной субстанциях грядущего сверхнарода, которого еще не было и которого без них не могло бы быть. Именно этот импульс влечет за собою их спуск, облечение их тканями более плотной материальности, уже четырехмерной, и начало, таким образом, их планетарного цикла. Это есть их второе в Шаданакаре, их астральное рождение. Физического, конечно, они не испытывают никогда. Я знаю, что понять эту мысль не очень легко, но вряд ли она может быть выражена проще.

Миры, где эти иерархии пребывают между двумя этими рождениями, а монады их – на протяжении всего их цикла в Шаданакаре, составляют сакуалу Демиургов. Она состоит из трех сфер. Родина демиургов и Великих Сестер – идеальных душ сверхнародов – называется Рангарайдр. Названия остальных – Астр и Оамма. Астр – родина и обиталище монад Младших Сестер и духов-народоводителей. О содержании Оаммы я не в состоянии сообщить ничего.

Однако можно говорить о том, что в течение последних пятисот лет из числа демиургов выделился один, не только получивший миссию всемирного, а не лишь сверхнародного значения, но и осуществлявший ее: это – демиург Северо-Запада. Создание некоторых предпосылок к объединению человечества в единое целое – плод именно его творчества за последние века. В близком будущем мировое водительство такого рода перейдет, вероятно, на короткое время к демиургу сверхнарода российского, а затем к демиургу Индии. Позднее единоличного водительства, по всей видимости, не будет.

Яросвет и Навна суть имена, условно и произвольно взятые мною для обозначения иерархий Российской метакультуры. Подлинные имена демиургов и Великих Сестер мне неизвестны. Впрочем, на человеческом языке они вообще не могут быть произнесены[20].

Метаисторическая миссия будущего брачного союза и всей, вообще, жизни в Шаданакаре Яросвета и Навны – миссия планетарного значения – может быть приближенно очерчена как рождение ими, точнее, эфирное воплощение через них, некоей Великой Женственной Монады[21]. Немыслимая, конечно, ни в каком личном воплощении физическом, она готова излиться со временем в эфирное вместилище, просветленное, личное, живое и непорочное; оно же мыслимо возникающим лишь единовременно со своим овеществлением в Энрофе: всемирном Братством. Народ же российский мыслится своим демиургом как непросветленная еще в Энрофе, но просветляемая уже в Небесной России эфирно-физическая субстанция, из которой будет создано это двойное – физическое и эфирное – вместилище Света, и в то же время как арена, на которой совершится этот теургический акт.

Выше сакуалы Демиургов и Великих Сестер парит сакуала, которую я могу определить лишь словами: Волны Мировой Женственности. Первая из ее сфер, Лимуарна, есть женственный Синклит Человечества, а вторая – Баюшми – местопребывание Великой Женственной Монады в настоящее время. Об остальных сферах этой сакуалы мне известны только их имена: Фаолеммис, Саора, Наолитис. Имя последней из сфер, шестой, останется тайной.

Эта сакуала объемлется еще одной – мирами общения иерархий Шаданакара с иерархиями макробрамфатуры и Вселенной. Из этих трех миров могу назвать лишь средний – Раорис – местопребывание Великой Женственной Монады вначале, когда Она эманировала в Шаданакар.

Отсюда начинаются слои пребывания Единой Церкви нашей брамфатуры. Они охватывают как ту сакуалу, о которой я только что сказал, так и три сферы сакуалы еще более высокой: Элиты Шаданакара. Океаны многократно просветленной и одухотворенной материи колышатся вокруг нее; светящиеся гребни их не встречают препон в ее прозрачных гранях, плавно входят внутрь и, разливаясь по этому обиталищу Совершенных,сообщают ему всю полноту жизни. И человечество Энрофа, и человечество даймонов, и человечество Луны, и ангелы, и стихиали, и даже животное царство, чей метафизический смысл являл собой столь глубокую загадку, – находят свое наивысшее оправдание, свое окончательно преображенное бытие в лоне этого высшего рая, совмещающего покой и могущество, блаженство и творчество, совершенство и беспредельное движение дальше и дальше по ослепительному пути. Это – все те, кто воочию видит Мировую Сальватэрру; наивысшую ступень лестницы Шаданакара для любой из его монад, как богорожденных, так и богосотворенных, кроме Планетарного Логоса, Пресвятой Девы и Великого Женственного Духа. Единственное, что я могу, говоря об Элите Шаданакара, это перечислить некоторых из тех великих человекодухов, которые достигли Элиты, – их последние человеческие имена: Эхнатон, Зороастр, Моисей, Осия, Лао-цзы, Гаутама Будда, Махавира, Ашока, Чандрагупта Маурья, Патанджали, Нагарджуна, Самудрагупта, Канишка, Шанкара, Аристотель, Платон, все апостолы, кроме Павла, Титурэль, Мария Магдалина, Иоанн Златоуст, Августин, Франциск Ассизский, Жанна д'Арк, Данте, Леонардо да Винчи.

Так довели мы обозрение структуры Шаданакара до его конца – до наивысшей из сакуал, тремя сферами объемлющей всю нашу брамфатуру: Сферой Планетарного Логоса, Сферой Приснодевы-Марии и Сферой Великой Женственной Монады.

В силу чисто субъективных причин я привык к именованию этого средоточия и вершины Шаданакара Мировой Сальватэррой – имя, конечно, совершенно условное, даже случайное, не имеющее к Сальватэрре средневековых крестоносцев, Палестине, даже отдаленного отношения. Я не настаиваю на нем ни в малейшей степени, но принужден им пользоваться за неимением лучшего.

Мировая Сальватэрра пронизывает весь Шаданакар, кроме четырех миров демонической Основы и Суфэтха, но в различной степени. Ее наибольшая полнота связана с высокими слоями атмосферы. Религиозный смысл слова «Небо» – не плод аберрации темных сознаний древности, а выражение реальности, которую предчувствовали высокие души уже тысячи лет назад.

Все Провиденциальное в истории Шаданакара, в истории человечества и отдельной души – от Сальватэрры. Здесь сосредоточивается низлияние высших космических Сущностей, выражающих себя как в становлении звездных миров, так и в нашем становлении. «Небесных воль блистающий кристалл» – формула, применимая к Мировой Сальватэрре не только поэтически. Непрерывные волны благодати и силы изливаются с этих высот, из этих глубин. Чем помогут нам приблизиться к представлению о них такие слова, как сияющий благовест или звучащее сияние? То, на что могли намекать подобные полуобразы, осталось глубоко внизу, в мирах ангелов, в сакуале Высокого Долженствования, в Синклите Мира. Даже то, что пыталась выразить библейская легенда о лестнице Иакова, заканчивается здесь, пройдя сквозь весь Шаданакар. Великие сущности и великие существа восходят и сходят ступенями материального бытия от Сальватэрры к земле и от земли к Сальватэрре. Она есть сердце планеты и ее внутреннее Солнце. Сквозь нее и только сквозь нее раскрываются выси, шири и глуби Духовной Вселенной, объемлющей и звездные архипелаги, и океаны метагалактики, кажущиеся нам столь пустынными.

Духовная Вселенная невыразима ни на каком языке и может быть пережита, конечно, лишь в отдаленнейших предчувствиях. Наивысшие духовные восхищения у мистиков христианства, высшая ступень экстаза у индуистов, «абхиджна» Будды – все это суть состояния именно этих отдаленных предчувствий. Систематизирующий разум пытается влить их в твердые формы учений, чтобы приобщить к ним многих, и создает тусклые отблески, подобно учениям о Дао, о Плероме, об Эмпирее, о дыхании Парабрамы.

Когда же странники по мирам иным говорят об Эдеме, как учители семитических религий, либо о чертогах Брамы и Вишну, о небесах иранских азуров или индуистских дэвов, о блаженной стране Сукхавати, даже о Нирване – они принимают за последнюю цель лишь отдельные ступени внутри Шаданакара, отдельные вершины метакультур и наивысшие трансмифы религий, либо, наконец, реальность Мировой Сальватэрры.

Когда человечество – физическое и уже внефизическое – закончит свой колоссальный цикл, когда закончат его и все царства планетарной Природы, – они полностью совпадут с этим планетарным раем. Тогда начнется раскрывание Мировой Сальватэрры, как цветка, в готовый принять ее простор Духовной Вселенной. Солнце Мира будет сиять над этим цветком, принимая в свои небеса его благоухающее излучение.

Но последняя цель будет и тогда еще безмерно далека; ныне же она лежит за пределами какого бы то ни было самого ослепительного предчувствия.

 

ГЛАВА 2. ЛОГОС ШАДАНАКАРА

 

Все неисчислимые мириады монад распадаются, насколько я знаю теперь, на две онтологически различные категории. Одна – монады богорожденные. Их немного. Они крупнее масштабно, они непосредственно вышли из непостижимых глубин Творца, они предназначены к водительству мирами и с самого начала приступают к нему, не зная ни падений, ни срывов и в дальнейшем только возрастая от славы к славе, от силы к силе. Тайну их божественного рождения не постигает и никогда не постигнет никто, кроме них самих. В Шаданакаре к числу богорожденных монад принадлежат Планетарный Логос, Звента-Свентана, демиурги сверхнародов, Великие Сестры и некоторые из Верховных Иерархий. Ни одна демоническая монада Шаданакара не входит в их число, хотя следует знать, что Люфицер является монадой богорожденной – единственной из всех богорожденных монад, совершившей богоотступничество.

Другая категория – все остальные монады мира, монады богосотворенные. Тайна их творения Богом может быть постигнута каждой из них, хотя, конечно, на чрезвычайно высокой ступени восхождения.

Планетарный Логос – великая богорожденная монада, божественный разум нашей брамфатуры, древнейшая, самая первая из всех ее монад. Ее отличие от всех остальных заключается в том, что она выражает собою, как Слово выражает Говорящего, одну из ипостасей Троицы: Бога-Сына. Логос Шаданакара совершает абсолютно непостижимый для нас путь восхождения и творчества по космической лестнице, и ни одной брамфатуры, исключая демонические, нет и не может быть без такой монады. Ибо одна такая монада появляется в каждой из брамфатур на заре ее и на всем протяжении становления всех ее сакуал остается средоточием Провиденциальных сил и Божественного Духа.

Планетарный Логос сошел в Шаданакар, как только созданная иерархиями материальность брамфатуры стала способна вместить Его. Слой, в который он сошел сперва, стал впоследствии Ирольном. Творчеством Логоса этот слой был подготовлен к тому, чтобы принять множество юных богосотворенных монад: однако это творчество не смогло предохранить Шаданакар от вторжения Гагтунгра; Планетарный Логос и сонмы светлых монад принуждены были вступить с ним в борьбу. Творились прекрасные законы мира, чуждые страданию, смерти и какой бы то ни было тьме. Начало первому человечеству – ангельскому – было положено Самим Планетарным Логосом и Лилит, существо которой было еще свободно тогда от демонического эйцехоре. Одновременно с неустанной борьбой против демонического стана создавалась Олирна, создавались сакуалы Высокого Долженствования, Великих Иерархий, Верховных Стихиалей и подготавливались те слои, которые стали сакуалами инвольтаций других планет. Солнца и Астрафайра. Некоторых слоев, созданных тогда, теперь уже нет: например, тех, куда поднимались в те времена, достигнув просветления, человекоангелы. И так как материальность этих существ не была отравлена никаким эйцехоре, восхождение ангелочеловечества не было омрачено никаким срывом.

Под представлением о первородном грехе слезет понимать то, что произошло между Лилит и вторгшимся в ее мир Гагтунгром, – то, вследствие чего сатанинское семя – эйцехоре – несут с тех пор все существа, в создании чьих плотноматериальных цепей рода принимала или принимает участие Лилит. В демонических существах эйцехоре господствует даже над монадами, у остальных-в худшем случае над шельтами. Что касается легенды об Адаме и Еве, то в ней до того перепутаны все слои, эры и иерархии, что лучше совсем не трогать этого предания. Во всяком случае, общее искупление, то есть высветление всех эйцехоре, было бы в конце концов совершено Христом, если бы Его миссия в Энрофе не была оборвана.

Зеркально отображая схождение ангельских монад в Шаданакар, Гагтунгр создал плотноматериальный слой, где обрели свою инкарнацию более мелкие демонические существа – те самые, что со временем превратились в чудовищ наших дней: уицраоров, велг, рыфр, игв, ангелов мрака. А параллельно восхождению ангелочеловечества стала возникать органическая жизнь в Энрофе, предназначенном царству животных. Это царство было задумано как грандиозное сообщество новых, юных, сотворенных и творимых Богом монад, призванных сойти в наиболее плотные слои материальности, чтобы просветлить их. Когда же Гагтунгру удалось исказить законы жизни в Энрофе, наложить свою руку на животное царство и этим опрокинуть Провиденциальный замысел, силами Планетарного Логоса было создано второе человечество – титаны, назначение которых состояло в том же, что и у всех сообществ Света: в просветлении материи. Со временем они должны были перейти в Энроф и руководить там процессами просветления животного царства и некоторых стихиалей – демонических или отставших. Новой катастрофой явились бунт и падение титанов. Крушение второго человечества послужило Гагтунгру источником такого возрастания его мощи, какого он не испытывал еще никогда. И если животное царство было только заторможено им в своем развитии, а титаны сброшены в миры Возмездия и позднее вырвались оттуда, то Лунное человечество, созданное Планетарным Логосом и Его силами, после титанов претерпело еще более сокрушительный удар и, пройдя через фазу демонизации почти всех своих шельтов, исчезло с лица Энрофа совсем. Это совершилось около 800 000 лет назад, когда в земном Энрофе человек начал выделяться из животного царства, а в других трехмерных слоях Планетарным Логосом и Его станом было сотворено человечество даймонов. Его творение было вызвано настоятельной необходимостью усиления стана Света и тем, что вытекающие из Отчего лона новые и новые мириады монад искали путей к спуску в плотноматериальные слои для их просветления. Задача просветления животного царства на даймонов возложена не была – их слои никак не связаны с животными, – но просветление отставших стихиалей было и остается одной из их задач.

Что касается так называемой зари человечества, то есть эры выделения человеческого вида из царства животных, то это была необычайно унылая и угрюмая заря. Человечество пещерного века можно и должно жалеть, но не надо его идеализировать: оно было жестоко, низменно и грубо утилитарно. Оно не знало абсолютно ничего духовного, кроме магии, а магия утилитарна и корыстна по самому своему существу. Микроскопическое меньшинство медленно вынашивало непонятное никому чувство Великих Стихиалей и первые побеги чувства красоты. Первым же массовым ощущением трансфизической стороны вещей было переживание разлитой везде арунгвильты-праны.

Процесс медленного просачивания духовного в сферу сознания шел тысячелетие за тысячелетием, капля за каплей; временами накапливаются в подсознании, по прошествии веков, как бы известный заряд энергии, некий духовный квант, и прорываются сразу в душу и разум личности. Это были первые люди светлых миссий, своего рода вестники. Вокруг них создавались маленькие содружества, открывались ближайшие отрезки дорог совершенствования. Определенный рубеж во времени, когда это началось, указать трудно, но, во всяком случае, проблески заметны уже к концу Кроманьона. Затем наступил долгий регресс, потом новые вспышки на Американском континенте, и, наконец, накануне образования Атлантической культуры они слились уже в непрерывные цепочки света.

Гибель Атлантиды поставила под угрозу всю духовность, достигнутую за эти невеселые столетия. Тончайшую ниточку удалось унести в Африку и через Суданскую культуру передать Египту. Другую ниточку перебросили в Америку. Наступили века мучительного волнения для всех сил Света, ибо натиск тьмы бывал таков, что нить порою воплощалась в одном-единственном человеке на земле. Легко ли представить себе его беспримерное одиночество и бушевание мрака, жаждущего погубить его? Можно было бы назвать несколько странных, неизвестных имен, но лучше сказать, что эти вестники и герои духа на кровавой заре человечества впоследствии вплели в дальнейшие свои гирлянды те прекраснейшие и ярчайшие цветы, чьи имена известны теперь каждому. Это Эхнатон, Зороастр, Моисей, Осия, Будда, Махавира, Лао-цзы, апостол Иоанн. Особенно жаркую борьбу выдержал будущий Гаутама Будда. Это было среди негритянского племени в области озера Чад, когда Суданской культуры еще не существовало, а уже тускнеющий огонь атлантической мудрости и духовности теплился в душе этого единственного человека. Нить, переданная в Америку, оборвалась, и он оставался единственной свечой духа в Энрофе земного шара. С точки зрения позднейших мерил, прилагаемых к пророкам и вестникам, он был еще не так ярок, но он был один, и этим все сказано. Синклит Атлантиды был слишком географически далек, чтобы оказывать ему действенную помощь; воспринять же помощь других сил Света своим бодрствующим дневным сознанием он еще не умел, и ему казалось, что он выдерживает нескончаемую битву во мраке абсолютно один. К счастью, на исходе той его инкарнации у него появилось несколько достойных учеников, и дело было спасено. В этом-то и невероятность его подвига: без Синклита!

В соответствующем нашему Энрофу мире даймонов, Жераме, Планетарный Логос воплотился около 10 000 лет назад, когда у нас переживала свой расцвет Атлантида. Прервать или исказить Его миссию в мире даймонов Гагтунгру не удалось, физически умертвить Его воплощение раньше, чем оно исполнилось всей полнотой сил Логоса, – тоже; путь Логоса в мире даймонов превратился в Его апофеоз, и вся эта сакуала вступила на путь последовательных просветлений. Миссия Логоса по отношению к миру даймонов была подобна Его позднейшей миссии по отношению к нашему человечеству, но там она была доведена до победоносного конца, и это повлекло за собой ускоренное развитие этой сакуалы.

Прежде чем достичь вочеловечивания, которое бы вполне отразило Его сущность. Великий Дух исполнил подготовительный спуск, воплотившись около 7 000 лет назад в Гондване. Там Он был великим учителем. Однако человечество еще не было готово принять духовность, низливавшуюся через воплощенный Логос. Было основано лишь глубокое и чистейшее эзотерическое учение, брошены первые семена, перенесенные ветрами истории на почву других стран и культур: в Индию, Египет, Китай, Иран, Вавилонию. Воплощение Логоса в Гондване еще не носило характера такой полноты, какая позднее проявилась в Иисусе Христе; оно было, в сущности, подготовкой.

Народ, культура, страна, долженствовавшие стать ареной жизни Христа, определились, конечно, не сразу. Как необходимое условие, нужен был четкий монотеизм, исповедуемый не единицами, а воспринятый уже массой народа. Без этого отсутствовала бы психологическая почва, необходимая для откровения Бога-Сына. Но географические и исторические условия, определившие культурный и религиозный характер народов Индии и Китая, не дали монотеистической идее способов проникновения в сознание народных масс. И монотеистическое учение Лао-цзы, и такие же тенденции в брахманизме остались почти эзотерическими доктринами. Все ограничивалось духовными восхищениями отдельных высоких душ и уединенными теософскими спекуляциями. Беспримерная религиозная одаренность народов Индии обусловила восприятие ими откровения многих Великих Иерархий и создание синклита, не сравнимого ни с одним другим по своей численности. Но могучий пантеон Индии как бы заслонял собою еще более высокую реальность Мировой Сальватэрры. Индийское религиозное сознание издавна привыкло к представлению о воплощении иерархий в облике людей и даже животных; поэтому оно не в состоянии было бы воспринять совершенную исключительность и особенность вочеловечивания Планетарного Логоса, его полную принципиальную несхожесть ни с аватарами Вишну, ни с инкарнациями каких бы то ни было других светлых сил. Буддизм, мощный своей этической стороной, избегают четкой постановки проблемы Абсолюта. Будда, как и Махавира, считал, что в деле спасения человек должен полагаться только на самого себя. В этом заблуждении сказалась отрицательная сторона того страшного духовного опыта, который он приобрел во время своего одинокого горения среди планетарной ночи, – опыта, который он вспомнят, став Гаутамой, но который он не смог, очевидно, осмыслить до конца. Так или иначе, буддийское учение, уклонявшееся от прямого обращения к Единому, своим широким распространением в Индии окончательно вычеркнуло эту страну из числа возможных арен воплощения Планетарного Логоса.

В XIV веке до нашей эры была произведена первая в мировой истории попытка сделать отчетливо формулированный солнечный монотеизм всенародной религией. Это произошло в Египте, и исполинская фигура фараона-реформатора до сих пор возвышается над горизонтом минувших веков как образ одного из первых пророков в истории. Какое полное одиночество должен был испытывать этот гениальный поэт и провидец, заканчивая свой вдохновенный гимн Единому Божеству трагической жалобой: «И никто не знает Тебя, кроме сына Твоего, Эхнатона!»

Впрочем, понимать эту жалобу с абсолютной буквальностью нельзя: был по крайней мере один человек, разделявший его одиночество. Роль царицы Нефертити, его жены, как вдохновительницы и участницы религиозной реформы вряд ли может быть кем-либо преувеличена. Эта изумительная женщина прошла по золотистым пескам своей страны посланницей того же Небесного Света, что и ее супруг, и уже давно они оба, неразрывно связанные творчеством и божественной любовью на всех путях, достигли высочайших миров Шаданакара.

Попытка Эхнатона претерпела, как известно, крушение. Не только основанный им культ, даже само имя реформатора было стерто с анналов египетской историографии; историческая истина восстановлена лишь в конце XIX века усилиями европейских археологов. Вместе с крушением этого замысла и с длительным, устойчивым господством многобожия выпал из числа возможных арен воплощения Христа также и Египет.

До ясного единобожия не смог развиться и маздеизм в Иране. Колоссальный трансмиф этой религии не был вмещен ее мифом даже в малой доле. Ответственность за это падает, конечно, не на ее основателей, ибо они, и в первую очередь сам Зороастр, подготовили религиозную форму, достаточно емкую для вмещения огромнейшего содержания. Ответственность несут уицраоры Ирана и его шрастр. Их отображение в Энрофе – империя Ахеменидов – сумела затормозить всякое духовное развитие, вызвать окостенение религиозных форм маздеизма, заглушить его мистику, окаменить этику, направить не на религию, а на себя поток эстетики, а душевную энергию сверхнарода переключить на создание великодержавной государственности. Когда эта империя, наконец, пала и Соборная Душа Ирана была на краткое время освобождена, сроки были упущены. Религия Митры, распространившаяся тогда, носит на себе отпечаток творчества слишком поспешного, откровения слишком неотчетливого. Взор Избирающего остановился, наконец, на еврействе.

Метаисторическое исследование Библии дало возможность проследить, как инспирировались пророки демиургом этого народа; как искаженно, но все-таки его голос улавливали создатели книг Иова, Соломона, Иисуса Сираха; как вначале примешивалась к этому откровению, снижая его, инспирация из Шалема, от стихиали горы Синай, духа сурового, жесткого и упорного; и как потом книги Ветхого Завета начинают все более омрачаться нотами гнева, ярости, воинственности, безжалостной требовательности: характерными интонациями уицраоров. Но монотеизм, как всенародная религия, был необходим, и здесь, именно здесь он был все-таки дан; в этом историческая и метаисторическая заслуга еврейства. Важно то, что, несмотря на бесчисленные подмены, вопреки спутанности инстанций, вдохновлявших разум и творческую волю создателей Ветхого Завета, монотеистическая религия сокрушена не была и под Я библейских книг можно, хотя, конечно, не всегда, понимать Всевышнего.

Насколько метаисторическое познание допускает понимание задач Христа, стоявших перед Ним в Его земной жизни, настолько их можно определить пока следующим образом. Приобщение человечества Духовной Вселенной вместо догадок о ней при помощи спекулятивной философии и одиноких предчувствий; раскрытие в человеке органов духовного воспринимания; преодоление закона взаимной борьбы за существование; разгибание железного кольца Закона кармы; упразднение в человеческом обществе закона насилия и, следовательно, государств; превращение человечества в братство; преодоление закона смерти, замена смерти материальным преображением; возведение людей на ступень богочеловечества. О, Христос не должен был умирать – не только насильственной, но и естественной смертью. После многолетней жизни в Энрофе и разрешения тех задач, ради которых Он эту жизнь принял, Его ждала трансформа, а не смерть – преображение всего существа Его и переход Его в Олирну на глазах мира. Будучи завершенной, миссия Христа вызвала бы то, что через два-три столетия на земле вместо государств с их войнами и кровавыми вакханалиями установилась бы идеальная Церковь-Братство. Число жертв, сумма страданий и сроки восхождения человечества сократились бы неизмеримо.

Основанию Христом Церкви в Энрофе предшествовало низлияние сил Приснодевы-Матери, другой ипостаси Троицы, в высшие миры Шаданакара. Это низлияние не носило характера личного, не заключалось в нисхождении какой-либо богорожденной монады. Не было это низлияние Женственности и первым по времени. Первое низлияние Женственности за период существования нашего человечества имело место на четырнадцать или двенадцать веков ранее, и отголоски интуитивного понимания этого факта можно найти в некоторых мифах, где он, впрочем, нерасчленимо сливается с преданиями о жертвенных нисхождениях соборных душ сверхнародов в темные слои, как это мы видим, например, в Вавилонии. Но два раза именно в Вавилонии, и второй раз именно в эпоху первого низлияния Женственности принимала воплощение в человеческом облике та светлейшая из богосотворенных монад, которой впоследствии предстояло стать Матерью Планетарного Логоса на земле. Ее жизненный путь в тот раз не вывел Ее из пределов небольшого города в Сеннааре; Она была там великой праведницей и претерпела казнь. В момент Ее смерти Мировая Женственность просветлила все Ее существо, и это предопределило то, что Она впоследствии стала Богоматерью. Еще же раньше, до Вавилонии, Она жила в Атлантиде, где была простою прекрасной женщиной, матерью многих детей, а до Атлантиды, на самой заре человеческой цивилизации – в маленьком городке Центральной Америки. Городок этот совершенно забыт, и его бедные останки никогда не будут извлечены из-под тропических зарослей Гондураса или Гватемалы. Раньше, в эпоху первобытных обществ, монада грядущей Богоматери в человеческом облике не рождалась.

Второе низлияние сил Мировой Женственности в Шаданакар вызвало, как эхо, в Энрофе как бы смягчение душевной каменности в существе многих людей: без этого образование Церкви на земле Иисусом Христом было бы вообще невозможно. Христианские церкви в том прерванном, незавершенном виде, в каком они знакомы нам по истории, суть бледные, зачаточные, ограниченные и искаженные отображения Церкви Шаданакара, пребывающей в наивысших слоях.

В возрасте от четырнадцати до тридцати лет Иисус находился в Иране и Индии, где Он прошел сквозь наиболее глубокую мудрость, достигнутую тогда человечеством, и оставил ее далеко за Собою.

Почему Иисус не облек в письменную форму изложение Своего учения? Почему предпочел доверить эту задачу Своим ученикам? Ведь, даже будучи боговдохновляемыми, евангелисты оставались людьми, а великий враг не дремал, и даже на книгах Нового Завета явственно различается местами его искажающее прикосновение. Но Христос не мог изложить Своего учения в книге потому, что учением были не только слова Его, но вся Его жизнь. Учением было непорочное зачатие и Его рождение в тихую вифлеемскую ночь, озаренную пением Ангелов; Его беседа с Гагтунгром в пустыне и Его странствия по галилейским дорогам; Его нищета и Его любовь, исцеления больных и воскрешения мертвых, хождение по водам и преображение на горе Фавор. Его мученичество и воскресение. Такое учение могло быть изложено, хотя бы с пробелами и ошибками, только живыми свидетелями этого божественного жизненного пути. Но в пробелы вкрался исконный враг; проникая в человеческое сознание авторов Евангелия, он сумел извратить многие свидетельства, исказить и омрачить идеи, снизить и ограничить идеал, даже приписать Христу слова, которых Спаситель мира не мог произнести. У нас еще нет способов отслоить в Евангелии подлинное от ошибочного, нет точных критериев, нет очевидных доказательств. Каждому, читающему Новый Завет, следует помнить лишь, что учение Христа – это вся Его жизнь, а не слова только; в словах же, Ему приписываемых, истинно все, что согласно с духом любви, ошибочно все, отмеченное духом грозным и беспощадным.

Трудно сказать, с какого момента земной жизни Иисуса в душе Его возникла тревога, сомнение в исполнимости Его миссии во всей ее полноте. Но в последний период Его проповеднической деятельности все отчетливее сквозит в Его словах – насколько мы знаем их по Евангелию – готовность к тому, что господин темных сил может оказаться временным, частичным победителем. Действительно, видимой формой такой частичной победы явились предательство Иуды и Голгофа.

Субъективный мотив предательства Иуды заключался в том, что Христос Своим вочеловечением разрушил в душе Иуды еврейскую мечту о Мессии как о национальном царе, владыке мира. Эта мечта горячо пылала в сердце Иуды всю его жизнь до самого дня его встречи с Иисусом, и ее крушение было для него великой трагедией. В божественности Иисуса он не испытывал ни малейшего сомнения, и предательство явилось актом смертельной ненависти, отчетливо осознанным богоубийством. Тридцать сребреников, вообще мотив жадности был лишь наскоро предпринятой маскировкой: не мог же он обнажать перед людьми истинных мотивов своего преступления! Именно характер этих истинных мотивов вызвал такую беспримерно тяжелую форму кармического возмездия, какою было его ниспадение в Журщ.

Отсюда ясно, какое необъятное значение имели события, развернувшиеся в Иерусалиме после торжественного вступления Иисуса Христа в этот город. К этому моменту Планетарный Логос еще не мог подготовить Свое воплощение к трансформе; Голгофа обрекала Его на мучительную человеческую смерть. Избегнуть казни Он не хотел, хотя и мог: это было бы отступлением, да и все равно, Гагтунгр умертвил бы Его несколько позже. Но после смерти для Него оказалась возможной трансформа иного рода: воскресение. А между этими двумя актами совершилось то потрясшее Шаданакар нисхождение Его в миры Возмездия и раскрытие вечно замкнутых врат этих миров, воистину стяжало Иисусу имя Спасителя. Он прошел сквозь все слои магм и ядра; непреодолимым оказался только порог Суфэтха. Все остальные пороги были сдвинуты, запоры сорваны, страдальцы подняты – одни в миры Просветления, другие в шрастры, третьи в верхние слои Возмездия, начавшие преобразовываться из вечных страдалищ во временные чистилища. Так было положено начало великому, позднее все возраставшему смягчению Закона кармы.

Физическое тело Спасителя, покоившееся во гробе, просветлилось и, будучи возвращено к жизни, вступило в иной, более высокий слой трехмерной материальности – в Олирну. Те свойства плоти Его, которые были замечены апостолами между Его воскресением и вознесением, – способность прохождения сквозь предметы нашего слоя и, вместе с тем, способность принимать пищу, способность необычайно быстрого преодоления пространства, – объясняются именно этим. Та же новая, вторая, трансформа, которая описана в Евангелии как вознесение, была не чем иным, как переходом Спасителя из Олирны еще выше, в следующий слой из числа тогда существовавших. Спустя некоторое время Он провел через трансформу Богоматерь Марию, а еще несколькими десятилетиями позднее – апостола Иоанна. Впоследствии совершались трансформы и некоторых других великих человеческих душ.

Постепенно восходя от силы к силе, уже девятнадцать веков возглавляет Воскресший борьбу всех светлых начал Шаданакара против демонических начал. В первые века христианства были созданы новые просветляющие слои – Файр, Нэртис, Готимна, потом Уснорм, и движение многих миллионов просветляемых через эту сакуалу было убыстрено. Через христианские церкви низливался могучий поток духовности, истончая и просветляя все больше человеческих душ; возникли и расцвели блистающие затомисы христианских метакультур с их многолюдными, все светлее становившимися синклитами. Грандиознейший процесс превращения страдалищ в чистилища к нашему времени достиг едва ли половины своего пути: ждет преобразования сакуала Магм, а самые чистилища должны постепенно измениться еще более. Элемент возмездия из них будет устранен совсем; для душ с отягченным эфирным телом его заменит такая духовная помощь им со стороны синклитов, которую можно уподобить не наказанию, а только врачеванию.

За эти века Богоматерь Мария исполнила Свое восхождение из мира в мир. Помощница всех страждущих, особенно всех мучающихся в преисподних, Всеобщая Заступница и Великая Печальница за всех и за вся, Она, так же как Ее Сын, пребывает в Мировой Сальватэрре, принимая для нисхождения в другие слои светозарно-эфирное облачение. Спаситель, пребывающий, как Планетарный Логос, во внутреннем чертоге Сальватэрры, уже много столетий обладает властью облекаться в создаваемые Им светоносно-эфирные тела: таким Он нисходит в затомисы, общаясь там с синклитами метакультур. Его мощь возросла неизмеримо; однако смысл процессов, совершавшихся в эти два тысячелетия в наивысших мирах Шаданакара, мы воспринять сейчас еще не в состоянии, хотя с точки зрения метаистории в них заключается, очевидно, самое главное.

Но если потусторонняя борьба Иисуса Христа с демоническими силами ознаменовалась рядом мировых побед, то недовершенность Его миссии в Энрофе сказалась в неисчерпаемом множестве трагических следствий.

Самое учение оказалось искаженным, перепутанным с элементами Ветхого Завета, – как раз теми элементами, которые преодолевались жизнью Христа, а если бы эта жизнь не оказалась оборвана, были бы преодолены окончательно. Основная особенность этих элементов – привнесение в образ Бога черт грозного, безжалостного судьи, даже мстителя, и приписывание именно Ему бесчеловечных законов природы и нравственного возмездия. Эта древняя подмена служит немалым тормозом на восходящем пути души: спутанность в сознании божественного с демоническим заставляет свыкнуться с идеей оправданности, предвечности и неизменности тех самых законов, ответственность за которые несет Гагтунгр и которые должны быть облегчены, одухотворены, изменены в корне. Такое снижение уровня этического понимания естественно ведет к сосредоточению внимания на своем личном спасении, а импульс социального сострадания и активное стремление к просветлению мира оказываются в параличе.

Недовершенность миссии Христа сказывается и в том, что материальное начало в природе и плотское в человеке не дождались предназначенного им просветления во всеобщих масштабах, а не в одном только естестве Самого Христа. И, оставшись непросветленными, они были выброшены христианскою церковью за пределы того, что обнималось ею, что ею принималось и благословлялось. Таинства крещения и причащения отрезали неофита от языческого оправдания самодовлеющего плотского начала; никакого же иного осмысления, высшего, не давалось. Эта аскетическая тенденция христианства, едва смягченная компромиссным институтом таинства бракосочетания, эта поляризация понятий «духа и плоти», которую влекло за собой христианство во всех охваченных им культурах и которая привела в конце концов к безрелигиозной эре цивилизации, – все это не было простой случайностью или хотя бы явлением только одного исторического плана. Напротив, в этом отразилась особенность, свойственная христианству в его метаисторической судьбе, – особенность, предопределенная именно оборванностью миссии Христа в Энрофе.

Главное же, в Энрофе вообще не совершилось коренного сдвига. Законы остались законами, инстинкты – инстинктами, страсти – страстями, болезни – болезнями, смерть – смертью, государства – государствами, войны – войнами, тирании – тираниями. Образование церкви в человечестве, обремененном прежней самостью и не огражденном от темных инспираций, не могло вызвать того стремительного прогресса – .духовного и нравственного, который совершился бы, если бы Гагтунгр не оборвал жизнь Христа. Поэтому девятнадцать веков человечество двигалось по изломанному, зигзагообразному, неравномерному и односторонне суженному пути: он – равнодействующая между работой Провиденциальных начал и яростным воздействием Гагтунгра.

Половинчатый характер победы великого демона поверг его в длительное состояние, которое ни с каким человеческим, кроме предельной ярости, сравнить невозможно. Это неистовое бушевание доносилось и в Энроф, порождая небывалые волнения на поверхности всемирной истории. Ряд тиранов-чудовищ на престоле Римской империи, которым ознаменовался I век новой эры, их злодеяния, не сравнимые ни с чем, бывшим до или после них, их неподдающаяся рациональному толкованию кровожадность, гордыня, бешенство, их нечеловеческая изобретательность в области придумывания новых способов мучительства, уродливая искаженность их творческого импульса, побуждавшая их воздвигать сооружения, неслыханные по своей грандиозности, но либо потакавшие самым низменным инстинктам масс, как Колизей, либо совершенно бессмысленные, как абсурдные начинания Калигулы, – все это отголоски неистовства того, кто увидал, что извечный враг его хотя и задержан на Своем пути, но стал могущественнее и теперь будет возрастать от славы к славе.

Уже за несколько веков до Христа Гагтунгром было найдено внушительное оружие: удалось воплотить в соответствующих слоях некие огромные по масштабу демонические существа и начать в Вавилоно-Ассирии и Карфагене первую династию уицраоров. Один из ее отпрысков, уицраор еврейства, добросовестно помог своему господину в его борьбе с Христом во время жизни Спасителя в Энрофе: без этого уицраора вряд ли оказалось бы возможным захватить полностью волю Иуды Искариота и многих пастырей еврейства, воображавших, что преследованием и казнью Христа они защищают интересы своего народа. Но и помимо этого, «Умный дух» хорошо понимал, что создание двух, трех, нескольких хищных существ одного плана, одного слоя приведет, по закону борьбы за существование, к победе сильнейшего из них, пока сильнейший из сильнейших не распространит в будущем на все шрастры власть свою, а на весь земной Энроф – власть своих человекоорудий. Так будет подготовлено все для абсолютной тирании. Именно в осуществление этой мысли были созданы династии уицраоров также в Иране и Риме, и римская оказалась сильнее других.

Похоже на то, что в I веке, уже после воскресения Христа, главная надежда Гагтунгра возлагалась именно на Форсуфа – уицраора Римской мировой державы. Более того: кажется, что даже силы синклитов тогда не обладали уверенностью в том, что бешенство Гагтунгра, удваивавшее его силы, не приведет в близком будущем к явлению антихриста и не сократит сроков первого зона, умножив тем самым число духовных жертв до непредставимых размеров, а задачи второго зона усложнив до крайности. Этой тревогой объясняется та апокалиптическая, правильнее сказать эсхатологическая, настроенность, то ожидание конца мира в недалекие дни, которое охватило христианские общины и еврейство в первые десятилетия после воскресения Христа. К счастью, эти опасения не оправдались: сил Гагтунгра в ту пору хватило лишь на фантастически нелепые кровавые безумства кесарей да на попытки истребить христианскую церковь физически. Однако уже в середине I века намечается и другая линия в деятельности Гагтунгра. Пользуясь тем, что миссия Христа в Энрофе осталась недовершенной и поэтому основанная Им церковь, вместо всемирного апофеоза, едва теплится в виде нескольких маленьких общин под грузными пластами государственных институтов, созданных уицраорами, и под косными толщами инвольтированных ими психологий, – силы Гагтунгра начинают вмешиваться в жизнь самой церкви. Выдвигается высокоодаренная и глубоко искренняя в своем порывании к Христу волевая личность, в которой еврейская навязчивость и агрессивная еврейская суровость сочетаются с рассудочно-правовым сознанием римского гражданина. Этот человек был носителем некоей миссии, безусловно светлой, но указанные личные и наследственные черты его извратили понимание этой миссии им самим. Вместо продолжения Христова дела, вместо укрепления и высветления церкви духом любви, и только этим духом, тринадцатый апостол развертывает громадную, широчайшую организационную деятельность, цементируя разрозненные общины строгими уставами, неукоснительным единоначалием и даже страхом, так как опасность быть выброшенным, в случае ослушания, из лона церкви порождала именно духовный страх. То обстоятельство, что апостол Павел никогда не встречал Иисуса Христа при Его жизни и был, следовательно, лишен всего того благодатною, что исходило непосредственно от Иисуса, – это обстоятельство не менее многозначительно, чем и другое: то, что Павел не испытал, как остальные апостолы, схождения Святого Духа. И однако остальные апостолы как бы отодвигаются на второй план, каждый из них сужает свою деятельность до локальных задач, до создавания христианских общин в той или другой стране, а лишенный благодати Павел постепенно оказывается центральной фигурой, возвышающейся надо всеми общинами, все их объединяющей и всем им диктующей то, что ему кажется продолжением Христова дела.

Это, быть может, первое явственное проявление решимости Гагтунгра в корне изменить демонический план. К концу I века внезапно меняется обстановка и вся атмосфера на верхах римской государственности. Последний изверг на престоле, Домициан, падает жертвой заговорщиков. Эра кесарских безумств резко прерывается. Дальше на протяжении целого столетия сменяются на престоле вполне достойные монархи. Они, конечно, выполняют то, к чему обязывает их логика власти, то есть воля уицраора Форсуфа, стараются укрепить ту государственную систему, которая обеспечивала уицраору такой неисчерпаемый приток красной питательной росы (она называется шавва), но не видно уже ни прежних воспаленных мечтаний о всемирном единодержавии, ни бредовых строительных замыслов, ни «живых факелов», то есть облитых смолой и подожженных христиан, которыми озарял свои оргии Нерон. Государственная жизнь входит в более или менее нормальное русло. Другими словами, Форсуф заботится о продлении своего существования, но стремлений ко всемирной власти ему более не внушается. Ось высшего демонического плана изменилась. Идея довести Римскую империю до стадии планетарного владычества – отброшена. Во главу угла кладется другая: захватить христианскую церковь изнутри.

При всех искажениях, вызванных в христианстве духовной ограниченностью человеческих тысяч, его создававших, христианская церковь (а позднее – церкви) являла собой устье могучего духовного потока, низливавшегося с планетарных высот. В глазах «Умного духа» церковь стала фактором первостепенной важности и для захвата ее изнутри были использованы все средства. Семитическая религиозная исключительность, греческий духовный сепаратизм, римская безжалостность и жажда политической гегемонии во что бы то ни стало – все было привлечено на помощь во втором, третьем, четвертом, пятом веках христианской эры. Для достижения основной цели этого было, конечно, мало, но отвлечь церковь от ее прямых задач, замутить ее духом ненависти, увлечь ее в океан политических волнений, подменить непреходящие духовные цели злободневно-житейскими, подчинить восточную ее половину власти императоров, а западную – идеям ложно понятой теократии удалось вполне. Церковь становится миродержавной силой – тем хуже для нее! Человечество еще далеко от той нравственной высоты, на которой возможно сочетать миродержавное водительство с этической незапятнанностью.

Моя неосведомленность мешает мне – не говорю уж, нарисовать панораму девятнадцативековой борьбы Гагтунгра с силами Воскресшего, – но даже наметить хотя бы главные ее этапы. Более или менее ясны для меня только отдельные, очень немногие ее звенья.

Так, например, уясняется мало-помалу метаисторическое значение личности и деятельности Мухаммеда. Стоя на точке зрения какой-либо ортодоксии, мусульманской или христианской, сравнительно легко дать ту или иную, положительную или отрицательную оценку этой деятельности. Но, стремясь сохранить объективность, неизбежно наталкиваешься на такие соображения и доводы, противоречивость которых не позволяет вынести окончательного суждения. Казалось бы, не подлежат сомнению ни религиозная гениальность Мухаммеда, ни его искренность, ни его вдохновленность высокими идеалами, ни та особая огненная убедительность его проповеди, которая заставляет признать в нем подлинного пророка, то есть вестника мира горнего. С другой стороны, непонятно, в чем же, собственно, можно усмотреть прогрессивность его учения сравнительно с христианством; если же такой прогрессивности в его учении не заключено, то зачем оно было нужно человечеству? Отношение к Мухаммеду как к пророку ложному тоже не помогает уяснению дела, так как остается совершенно непонятно, каким образом религиозное лжеучение смогло все-таки сделаться неким каналом, по которому духовность изливается в толщу многочисленных народов, пламенным поклонением Единому Богу поднимая ввысь миллионы и миллионы душ.

Метаисторическое познание дает на эти вопросы неожиданный ответ, одинаково неприемлемый, к сожалению, ни для христианской, ни для мусульманской ортодоксии. Дело в том, что правильный ответ может быть нами найден, только если мы убедимся, что Мухаммед явился в тот исторический момент, когда Гагтунгром было уже подготовлено появление на исторической арене подлинного лжепророка. То была фигура огромного масштаба, и столь же огромна была бы духовная опасность, в лице этого существа нависшая над человечеством. Лжепророк должен был оторвать от христианства ряд окраинных народов, воспринявших эту религию поверхностно, увлечь за собой ряд других наций, к христианству еще не примкнувших, а в самом христианстве возбудить сильнейшее движение прямой демонической направленности. Несовершенство христианской церкви было почвой, на которой подобное ядовитое семя могло бы дать богатейший плод, завершившись водворением у кормила духовной и государственной власти группы явных и тайных приверженцев Гагтунгра.

Пророк Мухаммед был носителем высокой миссии. Смысл ее сводился к тому, чтобы, вовлекая в движение молодой и чистый арабский народ, едва-едва прикоснувшийся к христианству, вызвать его силами в христианской церкви пламенное движение в сторону религиозной реформации, в сторону очищения христианства от крайностей аскетизма, с одной стороны, от подчиненности церкви государственным властям – с другой, от теократического единовластия, которого уже добивалось папство, – с третьей. Но Мухаммед был не только религиозным проповедником, он был гениальным поэтом, даже больше поэтом, чем вестником мира горнего: он был одним из величайших поэтов всех времен. Эта поэтическая гениальность, в сочетании с некоторыми другими свойствами его натуры, увлекала его в сторону от неукоснительного прямого религиозного пути. Струя могучего поэтического воображения вторглась в русло его религиозного творчества, искажая и замутняя то откровение, которое было ему дано. Вместо реформы христианства Мухаммед позволил себя увлечь идеей создания новой, чистейшей религии. Он и создал религию. Но так как откровения достаточного для того, чтобы сказать воистину новое слово после Христа, у него не было, то созданная им религия оказалась не прогрессивной, сравнительно с учением Христа, а регрессивной, хотя и не ложной, и не демонической. Эта религия действительно вовлекла в свой поток те народы, которые без Мухаммеда стали бы добычей того, кого подготавливал Гагтунгр. Поэтому окончательная оценка роли Мухаммеда не может быть ни полностью отрицательной, ни полностью положительной. Да, это был пророк, и религия, им созданная, – одна из великих религий правой руки; да, появление этой религии уберегло человечество от больших духовных катастроф. Но, отрицая многие основные идеи христианства, эта религия регрессировала к упрощенному монотеизму; она, в сущности, не дает ничего нового, и теперь понятно, почему в числе Великих Трансмифов, в числе пяти хрустальных пирамид, блистающих на высотах Шаданакара, нет трансмифа ислама.

Здесь я укажу еще лишь на одну линию демонического плана, без знания которой нельзя понять дальнейшего и которая должна превратиться в свое время – и в истории, и в метаистории, – если можно так сказать, в основную магистраль.

Говоря о том, что никакой демон, сколь масштабно-грандиозен он ни был бы, не в состоянии породить ни одной монады, я надеялся, что на это обстоятельство будет обращено должное внимание. После вочеловечения Планетарного Логоса решающей ареной борьбы сделалось человечество, и в демоническом разуме выкристаллизовалась мечта: создать, пусть медленно, такое человекоорудие, которое в силах было бы осуществить в историческом плане абсолютную тиранию и превращение населения земли в дьяволочеловечество. Опять проявилась творческая скудость демонических начал: ничего самостоятельного измыслить не удавалось; можно было только отдаться законам мышления «по противоположности» и рисовать себе картины, зеркально-искаженно противопоставляемые силам и путям Провидения. Космосу противопоставлялся антикосмос, Логосу – принцип формы, Богочеловечеству – дьяволочеловечество, Христу – антихрист.

Антихрист! Введением этого понятия в круг настоящей концепции я отпугну больше читающих, чем, может быть, отпугнул всем рядом предшествующих глав. Понятие это дискредитировано многократно: и плоским, мелким, вульгаризированным содержанием, влагавшимся в него, и злоупотреблениями тех, кто своих политических врагов провозглашал слугой антихриста, и неоправдавшимися прорицаниями тех, кто в чертах давно промчавшихся исторических эпох уже усматривал черты наступающего антихристова царства. Но если бы введением этого воскрешаемого понятия я отпугнул в десять раз больше человек, чем отпугну, – все равно понятие антихриста сюда введено, крепчайшими нитями со всей концепцией связано и не будет из нее устранено до тех пор, пока она сама существует.

Так как Гагтунгр не в состоянии творить монад, а демонические монады быть воплощенными в человечестве не могут, то ему оставалось воспользоваться для своего замысла одной из монад человеческих. Какую темную миссию ни осуществлял бы человек, какой страшный след ни оставил бы он в истории, все это темное исходит не от его монады, а от его шельта. Демонизироваться может только шельт, но не человеческая монада. В тех редчайших случаях, как с родоначальником царства игв или с Клингзором, когда личность, достигнув предельно ясного сознания, совершает богоотступничество, совершает его не монада, а только шельт. При этом совершается нечто воистину жуткое: отказ от собственной монады именно потому, что она не может санкционировать богоотступничества, и полное вручение себя – то есть шельта и всех его материальных облачений – воле и власти Гагтунгра. Связь между монадой и шельтом прерывается. Монада удаляется из Шаданакара, чтобы начать свой путь сызнова где-то в иных брамфатурах, а шельт или отдается какой-либо демонической монаде, по каким-нибудь причинам еще не имеющей шельта, или становится непосредственным орудием Гагтунгра, причем отсутствие монады восполняется отчасти воздействием его собственного духа. В обоих случаях шельт демонизируется окончательно, то есть происходит постепенное перерождение его материальной субстанции: сиайра– материальность, созданная светлыми силами брамфатуры, заменяется так называемой аггой– материальностью демонического происхождения; то же происходит и с астральным телом. (Структурно агга отличается от сиайры тем, что она лишена микробрамфатур, а составляющие ее элементарные частицы – не одушевленные и даже частично разумные существа, как в сиайре, но мертвые неделимые материальные единицы. Агга состоит всего только из одиннадцати типов таких темных антиатомов, представляя собой бесчисленное множество их комбинаций.) – Естественно, что существа с подобными демонизированными шельтами и астралами не могут более рождаться ни в каких слоях, кроме демонических. Таким образом, возможность инкарнации в человечестве для них оказывается исключенной.

А так как замысел создать антихриста имел в виду именно воплощение его в человечестве, то Гагтунгру оставалось одно: захватить одну из человеческих монад, оборвать с нее все, одевающие ее покровы сиайры, то есть шельт, астрал и эфир, и постепенным трудом создать для нее другие покровы из агги. Уничтожение ее прежнего, светлого шельта не находилось во власти Гагтунгра, но, лишенный монады, как бы духовно обезглавленный, он мог бы пребывать в состоянии неограниченно долгой духовной летаргии где-то в своеобразном трансфизическом склепе, в закоулках Гашшарвы. Похищение монады требовало неимоверных усилий и длительной подготовки. Оно удалось только в IV веке нашей эры, когда Гагтунгр сумел вырвать из Ирольна одну человеческую монаду, в прошлом проходившую некогда через инкарнацию еще в человечестве титанов, а теперь связанную с шельтом, едва успевшим закончить путь по Энрофу в облике одного из императоров Рима. Но единственность подобного существа вызывала у противобога опасение, что непредугаданное вмешательство Промысла сорвет демонический план. И в дальнейшем было похищено еще несколько монад – своего рода «резерв», или, если можно так выразиться, кандидаты в антихристы. В исторической перспективе между ними вырисовывались жесточайшие схватки, победа сильнейшего, удачнейшего, и сосредоточение демонической работы именно над ним.

Шельты, у которых были похищены их монады, действительно лишились возможности рождаться где бы то ни было. Как бы замурованными в глубине Гашшарвы они остаются и по сей день. А похищенные монады, отягченные материальными покровами из агги, как бы связанные по рукам и непосредственно направляемые Гагтунгром, двинулись по пути демонического совершенствования, от века к веку воплощаясь в человечестве.

Вскоре одна из них, а именно бывшая монада императора, стала опережать других. От инкарнации к инкарнации вел ее похититель, преодолевая ее сопротивление и добившись под конец почти полного угасания ее светлой воли. Во время воплощения этого поразительного существа уже в XV веке оказалось, что монада как автономная сила окончательно парализована, а созданные для нее материальные покровы все лучше выполняют веления демонической инспирации. Хотя от осуществления всех возможностей, в них заложенных, они еще очень далеки. Инкарнация эта пришлась на кульминационный момент метаисторической борьбы Романо-католической метакультуры. Оно было связано с одной из наиболее очевидных, драматических и жутких попыток Гагтунгра захватить церковь изнутри – попыткой, которая остается до сих пор исторически последней. Я уже упоминал в другом месте, что за тем крайним течением в католицизме, которым был омрачен конец средних веков и которое нашло свое наиболее законченное выражение в институте инквизиции, стояло одно из кошмарнейших исчадий Гагтунгра, а борьба против него сил Света закончилась победой только в XVIII столетии. Что же касается дьявольского человекоорудия, то оно появилось на исторической сцене раньше, внешне приобретя облик активного борца за всемирную теократию. В русской художественной литературе есть поразительное творение, автор которого, без сомнения, не мог не обладать духовным знанием об этом событии, хотя знание это не стало полностью достоянием его дневного, бодрствующего Я. Я имею в виду «Легенду о Великом Инквизиторе». Тот, кто должен стать антихристом в недалекие теперь уже времена, был, можно сказать, схвачен за руку Достоевским на одном из важнейших этапов своего предсуществования. Правда, эта историческая личность не оставила по себе громкого имени: оно известно теперь лишь специалистам-медиевистам, как имя одного из довольно заметных тогда деятелей испанской инквизиции. Примерно тогда же стала уясняться Гагтунгру неудача его общей попытки обратить исторический католицизм в своего слугу, да и вообще невозможность объединения всего мира на основе римской космополитической иерократии. Без объединения человечества абсолютная тирания была неосуществима, но для этого объединения, на какой бы то ни было основе, не имелось еще множества необходимых предпосылок.

Я в других местах остановлюсь на некоторых важнейших метаисторических коллизиях, имевших место в течение последних веков. Как и предвидел Иисус Христос, этот ход развития привел к близости теперь уже решительного сражения, неизбежного в силу исконной агрессивности демонического начала и его стремления к универсальной тирании.

Всемирная мощь Того, Кто был Иисусом Христом, возросла за эти века неизмеримо. Если бы Он опять явился в Энрофе теперь, перед чудесами, которые Он мог бы совершить, померкли бы все чудеса Евангелия, все чудеса индийских и арабских легенд. Но это пока не нужно. До Его второго пришествия осталось еще два или три столетия, и за это время Он сможет достичь такой мощи, чтобы совершить величайший акт истории и метаистории – смену эонов. Смена эонов будет качественным изменением материальности человечества, рождением всех синклитов метакультур в просветленных физических телах здесь, в Энрофе, вступлением тех, из кого будет состоять дьяволочеловечество, на длительный искупительный путь в иных слоях, и наступление в Энрофе того, что в Священном Предании называется тысячелетним царством праведных. Акт второго пришествия должен совершиться одновременно во множестве точек земного Энрофа, чтобы ни одного существа не остаетесь Его не видящим и не слышащим. Другими словами, Планетарный Логос должен достичь таких невообразимых сил, чтобы явиться одновременно во стольких обликах, сколько будет тогда в Энрофе воспринимающих сознаний. Эти эфирно-физические облики, однако, останутся лишь кратковременными выражениями Его единственного Образа, и с Ним сольются они для постоянного пребывания в просветленном Энрофе. Именно об этом говорит пророчество Христа о Его втором пришествии, которое будет как молния, блистающая от востока до запада, дабы все народы и страны земли увидели Грядущего на облаках небесных.

 

ГЛАВА 3. ЖЕНСТВЕННОСТЬ

 

Я подхожу к решающему тезису. И все же, сколь бы ни был он важен, я едва смею сказать о нем несколько слов.

Почти две тысячи лет существует догмат христианского учения, которого сейчас придется коснуться. Подвергались сомнению самые различные догматы Символа веры, из различных их пониманий возникали расколы, секты, ереси; даже ничтожнейшие обрядовые различия перерастали порой в настоящую пропасть, отделявшую схизматиков от господствующей церкви. Но за все девятнадцать веков никогда, кажется, не появлялось разногласий о том, что считалось основой основ: о трех ипостасях Пресвятой Троицы – Боге-Отце, Боге-Сыне, Боге-Святом Духе.

Подвергать историческому или психологическому разбору факт возникновения в христианской церкви именно такого понимания Троичности мне не хотелось бы. Ни необходимых материалов, ни нужной для этого эрудиции у меня нет И даже если бы я обладал тем и другим, мне страшно было бы коснуться ланцетом рассудочного анализа таинственнейших духовных глубин, где возникала и определялась в первые века после Христа эта идея.

Позволю себе только напомнить одну страницу евангельской истории, которая указывает, как мне кажется, не в сторону такого понимания тайны Троичности, а в иную. Каноническими евангелиями (от Матфея и от Луки) утверждается ясно и отчетливо зачатие Младенца Иисуса Девой Марией от Святого Духа. Таким образом, можно заключить, что не Бог-Отец был Отцом Христа как человека, но Святой Дух. Однако как же это? Предвечное рождение Бога-Сына от Бога-Отца могло ли иначе выразиться мистериально в историческом, человеческом мире, как только рождением человека Иисуса от сил Той же ипостаси? ? Но нет, евангельский рассказ совершенно отчетлив. Неотчетливо другое: понимание третьей ипостаси церковью христианской. За всю историю церкви догмат о третей ипостаси так и не был разработан. Даже поражает контраст между подробнейшей ? может быть, даже слишком подробной разработкой учения о Боге-Сыне ? и почти пустым местом, каким являются догматические формулы о Святом Духе. Но ничего странного, в сущности, тут нет. Не случайно христианская религия сама именовала себя именно христианской: кроме указания на ее происхождение от Христа, в этом наименовании заключено было отражение того факта, что эта религия есть откровение Бога-Сына по преимуществу, то есть не столько религия Троицы, сколько именно Сына. Отсюда и эта чрезмерно туманная обобщенность, неясность, отсутствие полноты, а иногда и противоречивость в догматах, касающихся других ипостасей.

Ведь кем может быть Сам Бог-Отец, как не Духом? Только Духом. И притом именно Святым, в отличие от всех других духов, им сотворенных, ибо каждая из богосотворенных и даже богорожденных монад может совершить – и многие совершили – отрицательный выбор, богоотступничество; Отец же – совершенно очевидно – не может отпасть от Самого Себя. Он первичен, неизменяем, незамутним и неомрачим, и именуется Святым именно в этом смысле. Какое же положительное содержание можно вложить в отвлечение от Бога-Отца двух Ему изначально присущих свойств – Его духовности и Его святости? Где основания для того, чтобы этому отвлечению придавать совершенно автономное значение в качестве третьего лица Троицы? Вообще, почему, на каких словах Христа, на каком свидетельстве четырех евангелий можно основать учение о том, что Бог-Отец есть одна ипостась Троицы, а Святой Дух – другая? В евангелиях на это указаний нет. Слова Иисуса, приводимые в качестве обоснования, это Его известное пророчество: «Пошлю вам духа утешителя, он же наставит вас на всякую истину». Из различного толкования именно этих слов возник даже великий раскол, что рассек единое тело христианской церкви на восточную и западную половины; но при этом оба толкования исходили из общего постулата: из неоспоренного почему-то никем положения, будто здесь Иисус подразумевает под духом-утешителем именно третью ипостась. Но ведь в этих словах нет и тени указания на то, что утешитель, которого пошлет Воскресший Спаситель, есть третья ипостась и вообще ипостась. Нет здесь указания и на то, что под выражениями «дух утешитель» и «Бог Святой Дух» следует понимать одно и то же. Разве не естественнее и не последовательнее, не понятнее со всех точек зрения совсем другое решение: именно, решение в том смысле, что Бог Святой Дух именно и есть Бог-Отец, ибо Бог-Отец не может быть кем-либо иным, как Святым и Духом.

Опять-таки, я касаюсь здесь таких корней великого учения, противопоставляю одинокий голос такому могучему, необозримому хору, звучащему столько веков, что не может быть сомнения в характере отзывов на него, даже если он будет кем-либо услышан. Я даже понимаю, что в глазах некоторых окажусь повинен в великом духовном преступлении и мне будет приписан единственный непрощаемый (по Евангелию) грех: хула на Святого Духа. Заявляю торжественно: поклоняюсь Святому Духу, чту Его и молюсь Ему с таким же благоговением, как другие христиане; и не могу видеть не только хулы на Него, но ни малейшего принижения Его образа в той идее, что Он есть Бог-Отец и что Бог-Отец есть Бог Святой Дух, – что это два именования одного и того же – первого – лица Пресвятой Троицы.

И подчеркиваю, что высказываю здесь свое личное мнение, ни на что не претендующее. Правда, мнение это представляется мне выводом, к которому со временем должны будут прийти многие и многие. Подтверждено оно было и той высшей инстанцией, которая остается для меня единственным решающим авторитетом. Но я считаю, что никто не уполномочен настаивать на единственной и абсолютной правильности этой идеи, на ее догматической обязательности. Законной, общеочевидной инстанцией, полномочной разрешить такой вопрос, мог бы быть Восьмой Вселенский собор, где представители всех ныне существующих христианских вероисповеданий и Роза Мира подвергли бы обсуждению этот тезис, равно как и тезис об абсолютной истинности и неотменимости постановлений вселенских соборов вообще, и, быть может, пересмотрели бы некоторые пункты ортодоксальной догматики. Пока же этого не свершилось, никто в Розе Мира не может утверждать полную ошибочность старого догмата: можно только веровать так, как подсказывает совесть и собственный духовный опыт, и работать для воссоединения церквей, для разрешения всех недоумений.

Однако высказанная здесь идея открывает путь к решению другой, не менее кардинальной проблемы.

Известно, что от гностиков до христианских мыслителей начала XX века в христианстве жило смутное, но горячее, настойчивое чувство Мирового Женственного Начала, – чувство, что Начало это есть не иллюзия, не перенесение человеческих категорий на план космический, но высшая духовная реальность. Церковь намеревалась, очевидно, дать выход этому чувству, освятив своим авторитетом культ Богоматери на Востоке, культ Мадонны – на Западе. Действительно, перед благоговейным почитанием Материнского Начала – почитанием, иррационально врожденным народной массе, – возник конкретный образ, к которому оно и устремилось. Но то мистическое чувство, о котором я говорю, – чувство Вечной Женственности как начала космического, божественного, – осталось неудовлетворенным. Ранняя и непререкаемая догматизация учения об ипостасях поставила носителей этого чувства в своеобразное положение: дабы не отпасть в ересь, они принуждены были обходить коренной вопрос, не договаривать до конца, иногда отождествлять Мировую Женственность со Вселенской Церковью или же, наконец, совершать отвлечение одного из атрибутов Божества – Его Премудрости – и персонифицировать это отвлечение, наименовав его Святой Софией. Высшие церковные инстанции избегали высказываться по этому вопросу сколько-нибудь определенно, и это не может быть поставлено им в вину, ибо идея Мировой Женственности не может не перерастать в идею Женственного аспекта Божества, а это, естественно, грозит ломкой догматизированных представлений о лицах Пресвятой Троицы[22].

Я встречал немало людей, в культурном и умственном отношении весьма утонченных и обладающих несомненным духовным опытом и, однако же, удивлявшихся и даже оскорблявшихся самым принципом: переносом, как им казалось, различий пола и вообще человеческих категорий на миры высочайшей реальности и даже в тайну Самого Божества. Им это представлялось следствием древней склонности к антропоморфизации духовных сфер нашим ограниченным человеческим сознанием. Из весьма схожих (психологически) источников вытекает, между прочим, протест строгого магометанского монотеизма против идеи Троичности и против культа Богоматери. И потому же с такой нетерпимостью отталкиваются деизм и современный абстрактный космополитический монизм от представлений о Троице, от веры в иерархии и, конечно, от идеи Вечной Женственности. Повторяется, как это ни смешно, даже обвинение в многобожии, брошенное христианству Мухаммедом 1 300 лет назад.

В основе подобных обвинений лежит либо слишком упрощенное понимание христианских идей, либо нежелание вникнуть в глубину вопроса. Ни в историческом христианстве, ни тем менее в данной концепции, никакого переноса человеческих категорий на Божество нет, а есть нечто принципиально обратное. Единство Божие не подвергается, разумеется, ничьему сомнению: наивно было бы искать здесь возвращения ко временам Карфагена, Ура или Гелиополиса. Ипостаси – это различные выявления Единой Сущности вовне; это – то, как открывается Она миру, а не какою пребывает в Себе. Но выявления вовне столь же абсолютно реальны, как и пребывание в Себе; поэтому ипостаси не могут быть приняты ни в коем случае за иллюзии или за аберрации нашего сознания.

Выявляясь вовне, Единый проявляет некую присущую Ему внутреннюю полярность. Сущность этой полярности внутри Божества для нас трансцендентна. Но, выявляясь вовне, она воспринимается нами, как полярность двух друг к другу тяготеющих и друг без друга не пребывающих начал, извечно и присно соединяющихся в творческой любви и дающих начало третьему и завершающему: Сыну, Основе Вселенной, Логосу. Истекая во вселенную, божественность сохраняет эту присущую ей полярность; ею пронизана вся духовность и вся материальность вселенной. На различных ступенях бытия она выражается различно. В слое неорганической материи, который доступен всеобщему человеческому восприятию, ее можно усмотреть, вероятно, в основе того, что мы именуем всеобщим законом тяготения, в полярности электричества и во многом другом. В органической же материи нашего слоя, здесь, эта полярность Божественного проявляется в противозначности мужского и женского начал. Повторяю и подчеркиваю: здесь, ибо лежащая в основе этой противозначности полярность Божества, сама в себе, в своей сути, не может быть понятна.

Вот почему Божественную Женственность мы именуем Матерью Логоса и через Него всей вселенной. Но извечный союз между Отцом и Матерью не изменяет Ее предвечной сущности; именно поэтому мы именуем Матерь миров Приснодевою.

Таким образом, в учении о Троице и о Женственном аспекте Божества наличествует не перенесение «слишком человеческого» на сферы горние, а, напротив, понимание объективной полярности наших слоев – мужского и женского начал – как проекции непостижимой для нас полярности в существе Бога. «Бог есть любовь», – сказал Иоанн. Будут сменяться века, потом зоны, наконец, брамфатуры и галактики; каждый из нас, рано или поздно, достигнет Плеромы – божественной Полноты и вступит в родимое Лоно уже не только как дитя, но и как брат Божий; наши нынешние представления о Божестве исчезнут из памяти, как бледные, отцветшие, ненужные больше тени; но и тогда истина о том, что Бог есть любовь, не утратит своей истинности. Бог любит не Себя (такое предположение было бы кощунственно), но Каждая из таящихся в Нем Непостижимостей обращена любовью на другую, и в этой любви рождается Третье: Основа Вселенной. Отец – Приснодева-Матерь – Сын.

Высочайшая из тайн, внутренняя тайна Божества, тайна любви Отца и Матери, отнюдь не «отражается» в человеческой любви, какой бы то ни было: ничто в мире конечном не может быть соизмеримо или подобно сущности этой тайны. Но и ничто в мире, за исключением того, что исходит от начал богоотступнических, не может быть сторонним по отношению к этой тайне. В человеческой любви вообще, то есть в любви ко всему живому, выражается (а не отражается) существо Триединого, – существо, которое есть любовь. В любви же мужчины и женщины выражается (а не отражается) внутренняя тайна союза Отца и Матери в той мере, в какой она нас достигает, будучи преломленной множеством слоев космического ряда. В этом и заключается коренное, онтологическое различие двух областей нашей духовной жизни, не имеющих между собой почти ничего общего, но на нашем нищем языке выражаемых одним и тем же словом.

Любовь ко всему сущему давно уже стала – если не на практике, то в идее – религиозной основой, и даже не в одном только христианстве. От грядущего надо ожидать все большего расширения того, что охватывается любовью. Правда, в безрелигиозных учениях современности явно выражено отступление вспять, к любви в крайне суженном смысле: к своему государственному коллективу, к его союзникам и сторонникам за рубежом, к своей семье и своим друзьям – и только. Но это явление сугубо временное, обусловленное всем характером безрелигиозной эпохи с ее ограниченной и сниженной моралью, и срок ему – тот же, что и всему безрелигиозному этапу развития. Следующая же религиозная эпоха потому и будет новой, что провозгласит и будет стремиться осуществить охват любовью всего человечества, всех царств Природы и всех восходящих иерархий[23]. В далеком будущем откроются еще большие духовные возможности. Станет доступной и необходимой даже любовь к демонам. Уже и в прошлом некоторые из святых возвышались до такой любви. Но опережать самих себя, воспитывать в своей душе, еще несвободной от соблазнов, еще не охватившей любовью даже человечества и царства животных, любовь к исконным врагам Бога и всего живого, значит подвергать угрозе восходящий путь собственной души. Демоны только и ждут, чтобы их пожалели. Но ждут, конечно, не потому, что им эта жалость нужна (они одержимы гордыней и человеческую жалость презирают), но потому, что от такой жалости к ним человека – один шаг к его сомнению в их неправоте, а от подобного сомнения – рукой подать до богоборческого искушения и до бунта; бунт же предопределяет подпадение души жестокому воздаянию и порождению душой излучений страдания, гавваха, в том именно изобилии, о каком мечтают демоны для поддержания своих жизненных сил. Поэтому любовь к демонам в высшей степени опасна для всякого, кроме уже просветленной души. Просветленная же душа будет понимать сама, как можно любить, не испытывая при этом ни сочувствия (потому что сочувствие кому-либо невозможно без сочувствия его основной деятельности, а деятельность демонов направлена только ко злу), ни сорадования (потому что они радуются только тому, что противно Провидению). Эта любовь может выражаться только в чувстве величайшей жалости, в вере в их конечное просветление и в готовности отдать все, кроме своей верности Божеству, ради этого просветления.

Но ведь любовь ко всему сущему – это практически только одна сторона проблемы. Как же быть с другой стороной нашей жизни – и внешней и внутренней, – той, которая включает в себя все, именуемое любовью между мужчиной и женщиной?

«Раскаленный уголь» внутри каждого существа, неумолимый инстинкт воспроизведения рода, источник самопожертвований, неистовых страстей, чистейших вдохновений, преступлений, подвигов, пороков и самоубийств – странно ли, что для подвижников и святых именно эта любовь была величайшим камнем преткновения? Пытались различать двойственность внутри нее самой: телесной любви противопоставляли платоническую, мимолетной страсти – любовь неизменную, свободной связи – труд и долг деторождения, разврату – романтическую влюбленность. Иногда различали двойственность трансфизических истоков любви: Афродиту Уранию и Афродиту Простонародную. Но в конкретной данности, в живом чувстве, в повседневных отношениях все переплеталось, спутывайтесь, переходило одно в другое, уплотнялось в узел, который невозможно развязать; начинайте казаться, что лучше выкорчевать самые корни этой любви, чем заслонить ее буйными зарослями путь для себя в небо.

Так начиналась в религии великая аскетическая эра. Незачем, я думаю, повторять истины о том, на какие сделки с собственным духом должны были пойти христианство и буддизм, чтобы не выродиться в аскетические секты, ненавидящие жизнь и сами ею ненавидимые. Брак был освящен таинством, деторождение благословлено, но высшим состоянием продолжало считаться – и совершенно последовательно – иночество.

Особенность любви как источника разнообразных человеческих трагедий заключается в том, что любовное влечение может быть и односторонним. Эту свою особенность любовь не утратит, конечно, долго – вплоть до второго зона. Но кроме трагедий этого рода, если можно так выразиться – трагедий первичных, человечество, стремясь нормализовать усложнявшуюся жизнь, создало предпосылки и для других трагедий: они происходят тогда, когда любовь двоих вступает в конфликт с установившимся обычаем, общественными воззрениями или государственным законом. Когда мужчина или женщина любит, но не встречает ответа, это – трагедия первого типа, и с этим нельзя сделать ничего, пока человечество, как говорил Достоевский, «не переменится физически». Когда же оба любят друг друга, но их всестороннее гармоническое соединение, ничем не омраченное, нельзя осуществить вследствие семейного или общественного положения одного из них, – это трагедия второго типа; обычай и законодательство должны быть со временем перестроены так, чтобы свести трагедии этого рода к минимуму, если не к нулю.

Задача колоссальной сложности. Даже вряд ли может быть выработана единая для всего человечества система узаконений в этой области: уровень социального и культурного развития, традиции и национальные психологии слишком различны. Не центральный законодательный орган Розы Мира, но, вероятно, ее законодательные органы в отдельных странах должны будут заняться этим. Достаточно ясно, кроме того, что здесь придется вести общество, как и во всем другом, через ряд последовательных стадий, потому что односторонне отрицательное решение вопроса, то есть внезапная отмена ограничений закона, приводит, как это показал опыт России, к моральной анархии, вынуждающей государство к отмене отмен и к восстановлению запретов. Это потому, что отмены производились механически, без предварительного воспитания в поколениях такого взгляда на брак и любовь, какой необходим для умения пользоваться столь широкой свободой.

Думается, что правильный религиозный ответ на вопрос о любви между мужчиной и женщиной может быть только один: эта любовь благословенна, прекрасна и свята в той мере, в какой эта любовь творческая.

Что под этим разумеется?

Разумеется то, что наиболее распространенным видом творческой любви в нашем зоне является рождение и воспитание детей, но что это отнюдь не единственный вид творческой любви и любовного творчества. Совместный труд в любой из областей культуры, воспитывание друг в друге лучших сторон личности, обоюдное самосовершенствование, вдохновление друг друга на художественный, религиозный и любой другой творческий труд, наконец, даже простое счастье молодой, свежей, страстной любви, обогащающее, усиливающее и поднимающее обоих, – все это богосотворчество, потому что ведет к возрастанию их и просветлению, к увеличению мирового океана любви и радости. Излучения прекрасной любви между мужчиной и женщиной поднимаются в высочайшие миры, их укрепляя, – в те миры, которые были охарактеризованы в одной из предыдущих глав как Волны Мировой Женственности. Даже если оба любящих направляют свой совместный творческий труд в ошибочную сторону, если оба они, например, трудятся в таком направлении, которое имеет общественно вредный смысл, – даже в этом случае заслуживает осуждения только направленность этого труда; импульс же сотворчества, которым отмечена их любовь, дух товарищества, спутничества и дружбы, которым она пронизана, – благословенны свыше.

Пока человечество физически не преображено, до тех пор любовь между мужчиной и женщиной останется как бы прикрепленной к инстинкту физического размножения. Со временем это станет не так. Творчество любви изменит свое содержание. Понятие физического размножения окажется к преображенному человечеству неприменимым вообще. Тогда будет иметь место воплощение монад в просветленных телах, осуществляющееся совершенно иначе. Но, конечно, в условиях нашего зона основным видом любовного творчества остается все-таки рождение детей и их воспитание.

Проблеме воспитания посвящены главы в конце книги. Здесь же мне кажется своевременным отметить некоторые особенности тех исторических задач, которые не только в воспитании, но и вообще в жизни ставит именно перед женщиной начинающийся ныне цикл эпох.

И от мужчин, и от некоторых женщин, не обладающих глубиной понимания как раз именно женственного начала, случается услышать решительное утверждение, будто бы культурные и творческие задачи обоих полов – одни и те же, а если до сих пор в общественности, политике, науке, технике, философии, даже в искусстве женщина уступала мужчине в объеме и значительности создаваемого, то это объясняется лишь тем, что женщина всегда находилась в положении подчиненном и угнетенном.

Такое мнение распространено шире, чем можно было бы думать. Допустимо даже назвать его ходячим.

Однако разве женщина всегда и везде находилась в угнетенном положении? Уже двести лет в Европе и России двери творческого труда в области литературы и искусства были открыты – конечно, в привилегированных классах – перед женщинами так же, как перед мужчинами. Нужно ли напоминать, что, проявив бесспорную одаренность и выдвинув немалое число музыкантов-исполнителей, женщины за эти два столетия (равно, впрочем, как и за весь предшествующий период всемирной истории) не обогатили пантеон музыкальных гениев ни единым именем? Грустно, что приходится указывать на то, что среди корифеев мировой литературы на двести или триста мужских имен приходится шесть или семь женских. Уже около столетия назад женщина добилась во многих странах права на высшее образование. И она с успехом заменила мужчину на широких участках профессиональной деятельности: в больницах, лабораториях, за школьными кафедрами, даже иногда в научных экспедициях. Но где же те сотни имен выдающихся женщин-ученых, которые могли бы уравновесить сотни мужских имен, ставших известными всему миру за тот же период времени? Мировой театр блещет, как звездное небо, именами замечательных актрис. Но приобрела ли хоть одна женщина-режиссер действительно всемирную известность? Слыхал ли кто-нибудь о женщине – великом философе? великом архитекторе? великом государственном деятеле? знаменитом металлурге, мудром критике, замечательном организаторе производства, прославленном шахматисте? – Отрицать или игнорировать эти факты значит расписываться в полной потере объективности. Вместо отрицания фактов было бы плодотворнее изменить на них угол зрения. Одарена ли женщина менее, чем мужчина? Совершенно бесспорно, что в некоторых отношениях – да. И столь же бесспорно, что в других отношениях она обладает дарами, которых мужчина не имеет и никогда не будет иметь.

Было бы, разумеется, реакционным абсурдом отрицание того, что женщина может быть хорошим геологом, добросовестным инженером, талантливым художником, квалифицированным химиком или биологом, или сомневаться в полезности или ценности ее работы в таких областях. Но можно и должно усвоить два бесспорных факта: во-первых, то, что список гениальных деятелей в этих областях не обогатился и вряд ли когда-нибудь обогатится женскими именами, а во-вторых, то, что незаменима и высокоодарена женщина – в другом.

Материнство. Воспитание детей. Творчество домашнего очага. Уход за больными и лечение. Этическое врачевание преступников. Преобразование природы. Совершенствование животных. Некоторые русла религиозной жизни. Творчество любви. И, наконец, творческое оплодотворение души того, кого она полюбила. Вот в чем женщина незаменима и безгранично одарена.

В первом и в последнем из этих видов творчества она незаменима абсолютно. В остальных же – мужчина уступает ей в той же мере, в какой она уступает ему на поприще государственной деятельности или технических наук. Ибо здесь требуется именно женское, женственное душевное качество: мягкость, любовная нежность, самоотдача, терпеливая настойчивость, бережность, чуткость, сердечность, внимательность.

В областях высшего творчества совершается нечто обратное тому, что мы видим в мире физическом: там оплодотворяющее начало – женщина, оформляющее и воплощающее – мужчина. «Божественная комедия» есть плод двоих, и без Беатриче она так же не появилась бы на свет, как и без Данте. А если бы мы вникли в глубину творческого процесса большинства великих художников, мы убедились бы, что духовное семя их бессмертных творений именно женщиной брошено в глубину их подсознания, в сокровенные творческие тайники. Мысль о постановке в Веймаре памятника Ульрике Левенцоф, вдохновившей Гете на прекрасные стихи, – справедлива и глубока. И не нужно смущаться тем, что в большинстве биографий художников трудно доискаться внешними приемами до тех женских имен, которые заслуживают благодарности потомков в той же мере, как имена самих художников: художники и сами не знают порой, кому они обязаны семенами своих творений. Каждый из них это узнает в свое время и в своем месте – уже за пределами Энрофа.

Тысячи лет в человечестве преизбыточествовало мужское, мужественное начало: сила, дерзость, гордыня, отвага, стремление вдаль, жестокость, воинственность. Существует испанская поговорка, удручающая сознание и возмущающая совесть: «Мужчина должен быть свиреп» Увы: народ, создавший эту поговорку, вполне ее оправдал. Бесчеловечность конквистадоров и зверства испанской инквизиции украсили страницы всемирной истории картинами такой свирепости, что зло, от них излучающееся, не перестает воздействовать на души до сих пор.

Впрочем, и многие другие народы мало уступали испанцам на этом поприще. Тысячелетие за тысячелетием перекатывались и перекатываются по лицу земли волны войн, мятежей, революций, террора, бешеных и беспощадных расправ: бесчисленные капли, составляющие эти волны, – мужские воли и мужские сердца. Говорят иногда о женской жестокости. Но, Боже мой, разве кровопролития Чингиз-ханов, Тимуров, Наполеонов, пытки застенков, ярость якобинского террора, неистовства колониальных захватов, массовые репрессии фашистских и иных диктатур начинались и возглавлялись женщинами?.. История знает женщин-отравительниц, братоубийц, детоубийц, изощренных садисток, но не знает ни одной, чье историческое значение сопоставимо со значением Тиберия и Нерона, Ассаргадона и Алла эд-Дина, Торквемады и Пизарро, герцога Альбы и Робеспьера. Грозного и Скуратова, Гиммлера и Берия.

Робкое, загнанное в глубь семейных ячеек, женственное начало убереглось от уничтожения лишь потому, что без него сам мужчина бесплоден, как свинец, и потому что физического продолжения человечества без женщины не может быть.

До сих пор провозглашалось, что не только мужчина, но и женщина обязана быть мужественной. Если под мужественностью понимать смелость и стойкость в жизненной борьбе, то это, конечно, так. Но если под женственностью понимать не стиль манер и поведения, не жеманство и сентиментальность, а сочетание сердечной теплоты, внутреннего изящества, нежности и способности повседневно жертвовать собой ради тех, кого любишь, то не только женщина, но и мужчина должен быть женственен. Когда, наконец, человечество дождется эпох, в дни которых ложно понятая мужественность не будет превращать мужчину в свирепого захватчика, в кичащегося своей грубостью драчуна, в помесь индюка с тигром? когда не будет больше воспитываться в нем фальшивый стыд перед собственной затаенной нежностью, попираемой и насилуемой им же самим?.. Трудно будет преодолевать этот тысячелетний комплекс предрассудков, предубеждений, душевной искалеченности и атавистических инстинктов, но их преодолеть нужно. Во что бы то ни стало.

В метаистории новейшего времени совершается таинственнейшее событие: низлияние в нашу брамфатуру новых божественно-творческих сил. Об этом события мечтали с древних времен сердца самые возвышенные, умы самые истонченные. И вот оно совершается. Первое звено этого события – события такого значения, что его можно сопоставить лишь с вочеловечением Планетарного Логоса, – имело место на рубеже XIX столетия: то было низлияние сил Приснодевы-Матери, но не безличное, как это имело место уже дважды в истории человечества, а несравненно усиленное личным своим характером. С высот Вселенной нисходила в Шаданакар великая богорожденная монада. Прозрение в Раорис – один из высочайших слоев нашей брамфатуры, в который Она вошла тогда, было дано почти столетие спустя Владимиру Соловьеву, когда он в Египетской пустыне звездной ночью пережил потрясающий прорыв сознания и воочию узрел это Великое Женственное Существо. Ее, Пресветлую и Благую, выражение Женственной ипостаси Троицы, мы зовем Звентой-Свентаною. Теперь Ее обиталище – в Баюшми, в одной из сфер, входящих в сакуалу Волн Мировой Женственности. Близится день Ее долгожданного спуска в один из верховных градов метакультур. Там должна Она родиться в теле из просветленного эфира – дитя демиурга и одной из Великих Сестер. С Нею спустится в этот затомис из Элиты Шаданакара сонм высочайших душ. Вот Она, надежда наша и упование, Свет и Божественная красота! Ибо это рождение отразится в нашей истории тем, что увидят наши внуки и правнуки: основанием Розы Мира, ее распространением по человеческим кругам всех стран и, если страшный срыв человечества не отбросит его вниз, в глубь мрака, – приходом Розы Мира к верховной власти надо всей землей.

О, это еще не будет означать окончательной победы сил Света: вспомним всадников Апокалипсиса! Лишь последовательность всадников в истории не та, что предсказал провидец на острове Патмосе: первым промчался Черный – эра господства иерократии на феодальной основе. Теперь довершает свой путь всадник второй, Красный: каждый поймет, что таится за этим символом. Ждем и уповаем на всадника Белого – Розу Мира, золотой век человечества! Появления последнего всадника, Бледного, не отвратит ничто: Гагтунгр добьется рождения в человеческом облике того, кого он пестует уже столько веков. Но эпоха господства Розы Мира вызовет такое сокращение духовных жертв, какое невозможно исчислить. Она успеет воспитать ряд поколений облагороженного образа. Она укрепит силу духа в миллионах, даже в миллиардах колеблющихся. Предупреждая о приближающемся антихристе, а когда он явится – указывая на него и разоблачая его, взращивая в сердцах человеческих незыблемую веру, а в разуме – понимание метаисторических перспектив и мировых духовных панорам, она сделает недоступными для искушений грядущего исчадия тьмы роды и роды.

И не только Роза Мира отразит в Энрофе мистерию рождения Звенты-Свентаны[24] в одном из затомисов: возрастание женственных сил и их значения в современности сказывается и везде вокруг. Этим и прежде всего этим обусловлено всеобщее стремление к миру, отвращение к крови, разочарование в насильственных методах преобразований, возрастание общественного значения женщины, усиливающаяся нежность и забота о детях, жгучая жажда красоты и любви. Мы вступаем в цикл эпох, когда женская душа будет делаться все чище и шире; когда все большее число женщин будут становиться глубокими вдохновительницами, чуткими матерями, мудрыми водительницами, дальновидными направительницами людей. Это будет цикл эпох, когда, женственное в человечестве проявит себя с небывалой силой, уравновешивая до совершенной гармонии самовластие мужественных начал. Имеющий очи да видит.

 

 

КНИГА VII. К МЕТАИСТОРИИ ДРЕВНЕЙ РУСИ

 

ГЛАВА 1. КИЕВСКАЯ РУСЬ КАК ЯВЛЕНИЕ МЕТАИСТОРИЧЕСКОЕ

 

Я уже говорил, что подразумевается здесь под словом сверхнарод, и напомню еще раз: это группа наций или национальностей, объединенных общею, совместно созидаемою культурой, физиогномически отличною от других. Этнический признак не имеет при этом значения. Достаточно вспомнить случаи, когда из числа наций, составляющих сверхнарод, сразу же выделялась одна как ведущая (например, древнеегипетская; национальности ведомые – принадлежащие к другому этническому корню – народности Нубии, Напаты, Мероэ), равно как и случаи противоположные: несколько этнически различных наций сочетались в единый сверхнарод так, что передавали друг другу в различные века ведущую роль или же делили ее между собой (сверхнарод индийский, северо-западный, дальневосточный, романо-католический).

Совпадая в основном с вековыми очертаниями России, наш народ принадлежит скорее к образованиям первого типа. Полиэтническое происхождение русской нации этому не противоречит: важно то, что на протяжении ее истории ведущее значение в сверхнароде, значение мировое, оставалось до сих пор именно за ней, не переходя ни к украинцам, ни к белорусам, ни к народностям Поволжья или Сибири. Сложившись из пестрых этнических элементов, как в свое время народ Египта, русская нация оказалась, как и он, сильнейшей творческой силой в кругу сочетавшихся с ней в единой культуре меньших народов. (Речь идет о прошлом и настоящем. Не исключена возможность, что в будущем положение изменится.) Это великое образование последнего тысячелетия было издавна предопределено творческим замыслом народоводительствующих иерархий – российского демиурга и Навны, – замыслом, возникшим в их сознании еще как смутная мечта, как приковавший их волю образ. Так было когда-то в Рангарайдре, родине демиургов и Великих Сестер. О, Яросвет тогда вовсе не напоминал еще «духа снегов и пламени»: то было радостное солнечное дитя, мудрости Шаданакара еще не приобретшее, а если и предчувствовавшее огромные дали своего долженствования, то лишь в неясных очертаниях грандиозных прообразов. Созерцая из отдаления становящиеся вершины других метакультур, творения других демиургов и синклитов, он начинал сознавать масштабы своего духа, пропорции своего собственного будущего творения. К постепенно уяснявшемуся долженствованию он пытался приблизиться своей вдохновенной отроческой игрой; эта игра стала перерастать в священнодействие, в миротворчество, когда высокий человекодух, бывший за несколько веков перед тем в Энрофе апостолом Андреем Первозванным, отдал свои силы Яросвету. В сакуале Демиургов начал возникать как бы туманный еще чертеж Небесной России. Церковное предание считает апостола Андрея первопросветителем наших далеких предков. Это верно в том смысле, что апостол Андрей в конце I века христианской эры принял мученический венец в землях Скифии. Но в предании этом таится, по-видимому, и отголосок интуитивного знания о том, что первооснователем Небесной России был именно этот человекодух, достигший за тысячелетие между своей кончиной и своим участием в миротворческом акте Яросвета огромных сил и высот.

Свое долженствование, заключающееся в браке с Соборной Душой народа и в рождении ими Звенты-Свентаны, демиург Яросвет уже понимал; но подготовка к этому еще не могла представляться ему в тех формах и временных масштабах, какие она в действительности приняла. Он не предугадывал, что одно из его собственных созданий фатальным образом должно будет подняться против него и стать величайшим метаисторическим его соперником, узурпатором и исказителем его замысла. Он не мог предвидеть, что постоянная борьба враждебных иерархий с ним самим и с Навной сделается содержанием метаисторической драмы России с XI по XXI столетие. Наконец, ему не могло быть ясно, что для осуществления его миссии должны завершиться огромные процессы так же и в лоне других культур, ибо лишь при условии объединения всего человечества в единое социально-политическое целое возможно постепенное превращение этого целого во всемирное братство.

Срок спуска Навны в четырехмерные слои наступил несколько раньше, когда Яросвет еще впитывал в Рангарайдре творческие излучения Планетарного Логоса.

Внизу простирались безбрежные пустынные пространства четырехмерных сакуал. В отдалении, на Востоке и Юге, вздымались созидающиеся громады других, старших метакультур. На Западе уже возникло туманное, медленно кристаллизовавшееся сооружение, увенчанное пиком ослепительной белизны, – мистический Монсальват Германии, Англии, Бургундии и Скандинавии. На Юге трепетал и переливался золотом и пурпуром Византийский затомис, и, казалось, он уже готов оторваться от земли и подняться, подобно блистающему ковчегу, к подножию занебесной обители Христа. Но обширное пространство, открытое к Ледовитому океану, было пустынно. Только прозрачные клубы бушующих стихиалей проносились там, над нехоженными лесами и исполинскими реками Энрофа, да слабые сгущения племенных эгрегоров пульсировали кое-где, усиливаясь на открытых степях Юга.

Конечно, набросанную мною картину не следует понимать с буквальной точностью. Это лишь намек, поэтическое обобщение, предельно упрощающее истинную картину многих сакуал, открывшихся очам нисходившей Навны. Но все они были связаны с той единственной областью древнего Евразийского материка, которая тогда еще оставалась свободной от каких бы то ни было наслоений великих цивилизаций человечества. Скудные материальные останки нескольких исчезнувших племенных групп, так никогда и не создавших ни нации, ни письменной культуры, покоились в почве, не нарушая ее первичной девственной чистоты. Леса и степи будущей Европейской России представлялись достаточно емкими для расселения в грядущем громадных человеческих массивов, а к Востоку открывался еще другой неисчерпаемый пространственный резерв, тянущийся до Тихого океана. Запасы всевозможных ископаемых могли обеспечить материальную основу жизни колоссальному коллективу на тысячелетия вперед. Очаги же великих старших культур были достаточно удалены, чтобы уберечь юную культуру будущего от потери самой себя до тех пор, пока задача преодоления пограничных вакуумов сможет стать по плечу ее собственному мужающему гению. Только демиург Византии длил еще поблизости свой трагический, отрывающийся от земли труд, готовясь передать Яросвету бремя задач, обреченных оставаться в недовершенности.

Это была не страна, но целая часть света, и от предчувствия событий, соразмерных с ее масштабами, могло бы захватить дух, – не только человеческий.

Смысл спуска или второго в Шаданакаре рождения Навны заключался в том, что она стала облекаться мало-помалу в материальные ткани того четырехмерного слоя, где демиургом и великими человекодухами, отдававшими ему свои силы, начали закладываться материальные (не физические, конечно, а эфирные) основы Небесной Руси. С этого времени, соответствующего, по-видимому, VIII– IX векам нашей эры, в историческом плане обозначился медленный процесс: формирование восточнославянского племенного единства.

Если бы мы захотели, по аналогии с явлениями человеческой жизни, определить метаэфирный возраст Навны в ту историческую эпоху, нам пришлось бы остановиться на том, который мы привыкли отождествлять с переходом от детства к юности[25]. Ее пестовала Мать Земля, а души стихиалей, суровые и нежные, одна за другой вступали в творимый затомис Святой Руси и облекали текучевеющую субстанцию Навны своими струящимися тканями. В те времена состояние Навны знаменовалось единством первоначальной гармонии, непосредственной радостью впервые вкушаемого воплощения. Женственно-вещее предощущение гроз будущего смягчалось воспоминанием о наднебесной родине, Рангарайдре, и ожиданием оттуда брата – друга – жениха. И в России Небесной, и в России земной на всем ощущался его отдаленный, но неотступно прикованный взор. И если сама Навна едва начинала уяснять народному сознанию детски смутные отражения окружающих стихиалей, то разум демиурга эти образы прояснял, очерчивал, определял, кристаллизируя их в именах славянских божеств: Перуна, Ярилы, Стрибога, Лады.

На языке историков это перекрестное влияние демиурга и Идеальной Соборной Души называется мифологией, религией, искусством и бытом древних славян – всем тем, что теперь обнимается понятиями духовной и материальной культуры.

Событие, которое антропоморфным шифром наших понятий может быть отмечено как первое явление Яросвета во плоти в Небесной России и его встреча с Навною там, имело место в Х столетии. Буря, вызванная этим в метаисторическом мире, трудно поддается сравнениям, ибо уже само понятие радостной бури кажется нам искусственным. То было низлияние метаэфирных потоков и потоков астрала, подобных клокочущим водопадам света. Демиургу сопутствовали нисходившие из Ирольна или притекавшие из других метакультур ликующие человекодухи – те, кому предстояли потом воплощения на Русской земле с невидимыми коронами родомыслов, праведников, гениев и героев. Стихиали встречали Яросвета как посланца Божьего и великого творца, которому предстоит среди них, над ними и с ними творить нечто, выходившее за круг их постижения, но внушавшее их вещим душам безотчетное преклонение и восторг. Навна приняла его в блаженных лесных просторах Святой России как долгожданного жениха.

Некоторыми таинствами и обрядами наших религий, например таинством венчания, знакомого в том или ином виде всем народам, мы создаем подобия событиям в жизни народоводительствующих иерархий. Но подобное таинство между Яросветом и Навной тогда и само еще мерцало лишь из далекого будущего, хотя им казалось, будто радость их встречи и есть это таинство венчания. В действительности же, вслед за этой встречей произошло другое событие, имело место другое таинство, параллелью которому в человечестве обладает только христианский культ, сделавший своей осью таинство причащения.

Это было их причащением Богу-Сыну, распятому, пока существует во вселенной демоническое начало, в Мировой материи, Им оживляемой, – в той живой плоти, мистериальным знаком которой мы берем хлеб и вино. Совершилось оно не в Небесной России, тогда еще к этому не готовой, а в великом Византийском затомисе. Оттуда распахнул демиург Византии ряды надстоявших над этим затомисом небес; Яросвет и Навна узрели воочию предельную высоту Христианского Трансмифа и сквозь Небесный Иерусалим вступили в общение с Богом. Так совершилась их первая в Шаданакаре встреча с Тем, Кого видеть лицом к лицу могут лишь богорожденные монады. Так демиург Византии посвятил их в свою глубочайшую тайну – тайну, действенно претворить которую в формах человеческой жизни он не сумел. Теперь он передавал ее им как своим наследникам.

Историческая неудача всех трех христианств сводилась, как известно, к тому, что и католичество, и византийское православие, и, позднее, протестантские церкви остались только церквами, и притом не с большой, а с малой буквы. Печальна и поразительна аберрация сознания некоторых членов этих церквей, которые принимают их за единую вселенскую мистическую соборность. В этом – смещение перспективы, спутанность уповаемого и данного, искажение времен и сроков и даже – что еще хуже – снижение и искажение самого идеала, В нашей брамфатуре церкви человечества являются феноменами, полными своеобразия. Вершинами они дотягиваются до подножий Мировой Сальватэрры, а в Энрофе существуют как замкнутые объемы, опирающиеся на ограниченные участки внутри культуры, внутри государственности, внутри быта, внутри человеческой души.

Драма исторического христианства заключается в том, что ни одна из церквей не превратилась в форму совершенного народоустройства, способную выразить и осуществить завет христианства, его мистический и этический смысл. Причина этого коренится, опять-таки в прерванности Гагтунгром миссии Иисуса Христа, по отсутствие серьезных, искренних и чистых попыток в этом направлении – вина самих церквей как человеческих сообществ. Ибо если католицизм, стремясь иерократией подменить Царство Божие на земле, подпал, хотя, к счастью, временно, одному из страшнейших инфрафизических вампиров всемирной истории, то православие, еще в Византии занявшее, по выражению Достоевского, «угол в государстве», совсем отказалось от этой задачи. Эта задача, одна из ключевых, если не самая ключевая из всех задач, возникавших перед человечеством, переходила теперь со всей непомерной тяжестью и опасностью требуемого ею пути к иерархиям Российской метакультуры.

Это было отражено зеркалом исторической действительности в акте так называемого крещения Руси. Чтобы уразуметь воистину необъятные масштабы исторических и метаисторических последствий, предопределенных этим деянием князя Владимира, достаточно вдуматься в то, что сулило бы молодому русскому сверхнароду присоединение к католичеству, к исламу или, тем паче, к хазарскому иудаизму; какое нелепо искаженное, почти абсурдное будущее было бы вызвано к жизни подобным выбором религии. Сама собой напрашивается, но, к сожалению, выходит из композиционных рамок книги, большая монографическая глава о Князе Владимире Святославиче, деятеле воистину титанического масштаба. Масштаб этот до сих пор недооценен из-за отдаленности и малоизвестности эпохи и благодаря тому предутренне-сумеречному освещению, в котором фигура этого деятеля возвышается у истоков нашей истории. Вероятно, только метаисторическое созерцание и размышление способны привести к углубленному пониманию подлинного значения того, кого народ чтил, любил и воспевал почти тысячу лет, связав с его именем прозвище, одно из самых теплых и нежных, какие только знает всемирная история: Красное Солнышко (прозвище, непереводимое на другие языки, так как только в русском, кажется, допустимо применение к солнцу ласкательной формы). Во всяком случае, акт крещения Руси был почти единовластным деянием князя Владимира, деянием полностью провиденциальным, сколь примитивны и сторонни ни были бы мотивы, активизировавшиеся в сознании реформатора.

Эта инвольтация Яросвета начинается в Х веке и очень быстро знаменуется появлением, вслед за Владимиром, ряда крупнейших исторических имен: Ярослава Мудрого, летописца Нестора, Антония и Феодосия Печерских, затем Владимира Мономаха. Это будущие человекодухи, нисшедшие в Небесную Россию во дни ее основания, теперь направлялись демиургом в Энроф ради выполнения особых задач, с миссиями праведников и родомыслов.

Как и всегда над большими коллективами, над Киевским государством дышало и зыблилось то иноматериальное образование, о подобных которому уже говорилось в главе про средние слои Шаданакара под названием эгрегоров. Порожденный теми психологическими излучениями народа, которые связаны с деятельностью государственной, эгрегор обладал подобием сознательности, зарядом воли и жил самостоятельной жизнью, в значительной степени определяя государственную деятельность каждого из следующих поколений русских людей.

Не имела собственной монады и каросса Дингра – одно из проявлений Лилит, последняя из иерархий, значение которых в возникновении народа русского было огромно. Раздвинув свою деятельность до границ нации – и позднее сверхнарода, чью живую материальность она призвана непрерывно возобновлять и укреплять, каросса Дингра выполняла свою провиденциальную роль, и этим же исчерпывалось ее положительное содержание.

Круг деятельности кароссы очерчен по преимуществу границами половой жизни народа. Она участвует во всяком акте человеческого соития и зачатия. У нее – ключи вожделения друг к другу представителей двух полов. Но ей, несущей в себе проклятое эйцехоре, присуще стремление переливаться за окружность своей зоны действия, подчинять себе все явления, попадающие в ее кругозор, захлестывать волнами сексуальной стихии другие импульсы народной души. Фаллический оргиазм древности, утративший теперь свою религиозно-магическую окраску, но проявляющийся в некоторых народных праздниках, остается и в наше время ярчайшим проявлением Дингры, «Всенародной Афродиты» России. Свадебные же, пиршественные, весенние и тому подобные оргиастические действа, игрища и обряды в дохристианский период возникали на Руси именно как волны, расходившиеся от помахивания невидимых покрывал Дингры, как отзвуки ее тяжелой пляски, как отсветы ее пылающего взора, вперенного в народное тело и в тело каждого из людей. В России христианство, сразу вступившее с кароссой в явную и тайную борьбу, провозгласило по отношению ко всякой мистике пола решительное «нет» и заставило укрыться ее в подполье, где она, уродуясь тесными пределами, приобрела удушливый и смрадный оттенок, дойдя, наконец, до свального греха хлыстовских и других изуверских сект. В некоторых же других культурах, особенно в культурах древности, деятельность каросс проступала на самой поверхности народной жизни, а тень этих существ явственно доходила до сознания мифотворческих и религиозно-творческих пластов сверхнарода, отливаясь в образы богинь – покровительниц любви, брака, деторождения. Ясно, что там, где к почитанию таких богинь примешивался оргиазм, где задачи продолжения рода отступали перед бесконтрольной жаждой чувственного наслаждения, там к воздействию кароссы примешивалось и даже заглушало его вязкое и растлевающее воздействие сил Дуггура.

Активизация светлых сил всегда во всемирной метаистории вызывает и активизацию сил противобога: это, по-видимому, закономерность текущего зона. Да и мог бы противобог и его миры оставаться безучастными, созерцая выход на метаисторическое поприще новых сил, стремящихся, в конечном счете, к преодолению демонической власти над человеческим миром? И борьба инфрафизического стана против Навны, Яросвета и Дингры (остающейся хотя и слепой, но необходимой участницей метаисторического процесса) приобретает несколько форм.

Проследите основные линии движения, основные события истории Киевской Руси: каждый легко различит два главных фактора, угрожавших молодому национальному образованию. Уже Владимир занял Киевский престол лишь после кровопролитной распри; едва же он умер, как вся страна была потрясена борьбой за власть и братоубийствами Святополка Окаянного. Короткая передышка при Ярославе Мудром – новая волна усобиц при Изяславе I – и с тех пор прерывающаяся лишь на короткие года двухсотлетняя княжеская усобица. Усобица, не только заливавшая кровью поля страны и подтачивавшая ее физическое бытие, но и истощавшая эфирную субстанцию сверхнарода, а его духовное становление тормозившая опасно и мучительно. – Так выходит на поверхность истории великая хищница, гасительница светочей и домашних очагов, умножательница страданий – Велга России. В человеческом существе она срывает все запреты с низших инстинктов разрушения и осквернения. Она втягивает в себя клочья распавшихся человеческих эфирных и астральных тел. Она – смерчеобразное средоточие множества мелких инфрафизических существ, вдохновительница анархических сил, хозяйка на полях сражений и на местах казней.

Велги появились в пределах Шаданакара вместе с большинством других демонических монад, то есть почти с самого начала. Но для метаисторика важнее другой непреложный факт: то, что каждая велга есть полюс Идеальной Соборной Душе, и то, что она стремится к перетягиванию эфирно-астральной субстанции сверхнарода в сферу демонической материальности.

Вторая форма борьбы противобога и его миров против светлой диады и Дингры заключалась в попытках истребить их или истощить нападениями извне. Эту цель преследовали те события, которые в зеркале исторической действительности приняли вид нападений печенегов, половцев и, наконец, татар на раздираемое Велгой Киевское государство. Трудно ли за этими тенями, этими ратями и ордами, мечущимися по степным просторам Поволжья, Дона и Днепра, разглядеть тех, от кого эти тени отбрасываются: ожесточенных эгрегоров степных племен, вечно бурлящих, вечно клокочущих, неспособных к отвердению в устойчивые, творческие организмы истории? – Этот вид враждебной деятельности противобога разрастется в далеком будущем, ставя под угрозу существование страны, в годину татарского, польского, французского, германского нашествий. Деяния же Велги примут форму общенародных внутренних потрясений Великой Смуты и Великой Революции.

Вопреки неблагоприятным метаисторическим условиям, Яросвет совершает в XI-XII веках попытки проявить свой юный гений. Демиург Византии сперва еще руководит им; следствием этого в исторической действительности делается то, что на языке историков именуется «византийским влиянием» или «византийской традицией». А так как всякое творчество в русле какой-либо традиции требует меньше смелости и духовной зоркости, то деятелей традиции всегда оказывается больше, чем новаторов. Главное же, в эту эпоху воздействие и самого Яросвета становилось таким, что его трудно отличить от воздействий христианского Трансмифа, ибо реальности этого Трансмифа он приобщился сам. Приобщился сам – но не замкнулся в нем; сторона, ранее высказывавшаяся в русской дохристианской культуре, оставалась этим Трансмифом не охваченной и продолжала жить – хотя и не такой уже интенсивной жизнью.

Мощно вливался в сознание народа христианский миф, чаруя и привлекая сердца образами Вседержителя, Пречистой Девы и святых, некогда восходивших на высоты праведности из темных недр еврейства и Византии. От святынь Иерусалима и Афона, от купцов Царьграда устремлялись белые лучи, согревая душу и приобщая ее к радости православного творчества: иноческому деланию, подражанию житиям угодников, восхищению в области духа, смирению, храмостроительству, посту. И оттуда же доносились неустанные предупреждения, трепет ужаса перед мирами Возмездия, тем более устрашающими, что никакими чистилищами тяжесть загробного воздаяния в Византийской метакультуре не была смягчена.

В дальние углы культуры, в народные низы, к смердам, отодвинулось древнее славянское миропонимание. Но великие леса надежно хранили в своей глубине связь человеческого существа со стихиалями; и волхвования кудесников, игрища во славу творческих сил, чары колдунов, обряды, связующие человека с незримыми обитателями и хозяевами Природы, длили свое существование. Требовательный аскетизм никогда во всемирной истории не смог стать руководящим принципом для масс; не случилось этого и здесь. Жизнь предъявляла все те же требования: продолжение рода, оберегание семьи, защита страны от натиска степных кочевников. Сколько бы ни молились иноки по монастырям, эти молитвы не освобождали людских множеств от воинского долга, от повседневного труда, от гибельных половецких набегов и от радостей страстной, полнокровной жизни, вознаграждающих за все. Так были заложены основы двоеверия, не исчезавшего в России вплоть до XX века.

Первым, дошедшим до нас, памятником инспирации иерархий сверхнарода остается «Слово о полку Игореве» – произведение, никак не связанное с византийской традицией и вообще с трансмифом христианства. В чуждых аскетизму и смирению, мужественных интонациях поэмы, похожих на ясный и чистый булатный звон, в отсветах внехристианских верований, вспыхивающих то здесь, то там на ее суровом горизонте, даже в самой тематике этого памятника – в вооруженной борьбе с национальным врагом – обнаруживается непосредственное вдохновляющее вторжение в волю творца сил Яросвета. Легкое и прозрачное, как фата, веяние Навны одевает высокорыцарственное существо поэмы тонкою музыкальностью, поднимаясь до щемящей силы в плаче Ярославны на городской стене.

Этою поэмой инспирации отлились в высокохудожественные образы. Из того, что эти образы оказались жизненными, мы должны заключить, что сама реальная жизнь давала для них материал, что те же инспирации проявлялись, следовательно, в отношениях, психологии, повседневном укладе народных масс. В лице автора «Слова» под низливающийся поток инспирации встал княжеский дружинник, гениальный поэт, то есть поэт, «одержимый» даймоном. Былины же киевского и новгородского циклов позволяют почувствовать, как становился под этот поток человек массы, безымянный создатель низового искусства, фольклора. Скажут: элементарность, грубость былин – о какой духовной инспирации можно тут разговаривать? – Но какими же вообще качествами, если не этими, отличается творение масс от творения высококультурного мастера? Простоватость, примитивность былинной поэзии нисколько не опровергают факта инспирации, они только указывают на то, что, ослабленная и замутненная, она все же проникала в плотные пласты массовой психологии.

Она начинала постепенно окрашивать в своеобразные тона и те искусства, которые оказались наиболее связанными с мифом христианства. Это можно проследить в иконе и фреске – киевских, суздальских и особенно новгородских. Иконописные образы новгородской школы поражают иногда бурной динамикой и такой смелой, почти современной остротой, какие были совершенно чужды, даже враждебны византийской традиции с ее статуарностью. К сожалению, в этой книге я располагаю возможностью только намечать ряды специальных тем, требующих разработки. По нескольку таких тем заложено в любой из этих глав, и мне остается только сожалеть о краткости оставшегося мне отрезка жизни. И в то время, как национальная духовная интуиция во многих других метакультурах выражала свое знание о бытии затомисов преимущественно на языке легенд, Россия начинает выражать духовное знание о своем небесном прообразе и двойнике – России Небесной – на языке другого искусства: зодчества. С XI до XVIII века все очаги русской духовной и особенно религиозной жизни с поражающей нас последовательностью стремятся к развитию, совершенствованию и повторению одного и того же образа. Это – архитектурный ансамбль, осью которого является белый кристалл – белый собор с золотыми куполами и столпообразной колокольней, вокруг него – сонм часовенок и малых церквей, часто многоцветных, но почти всегда златоглавых; далее – палаты, службы и жилые хоромы и, наконец, кольцо могучих защитных стен с башнями. У их подножия – излучина реки.

Этот мотив возникает над Днепром в начале XI столетия, сейчас же повторяется над Волховом, а затем варианты его начинают множиться: во Пскове, Смоленске, Владимире, Переяславле, Чернигове, Ростове, Коломне, Нижнем Новгороде, Устюге, в Троице-Сергиеве, в больших и малых городах и совсем без городов, во множестве монастырей и кремлей; в следующие эпохи он достигнет своего апофеоза в Кремле Московском.

Над этим стоит задуматься. Вряд ли увенчалась бы успехом попытка исчерпывающе объяснить это явление одними соображениями военно-политическими, техническими, даже общекультурными. Другие страны, расположенные в сходных географических условиях, в эпоху тех же феодальных отношений и, если можно так выразиться, в схожих религиозных климатах, создали, однако, совсем другие художественно-мистические символы, другие эстетические образцы и, в частности, архитектурные каноны. Архитектурный ансамбль вообще далеко не везде перерос в первенствующий символ, в синтетическое отражение трансмифа, в каменное подобие «Града взыскуемого». В такой символ он перерос в Египте и Вавилоне, в Индии и некоторых странах буддизма, в Афинах, но этого не случилось ни в Иране, ни в Японии, ни в североиндейской культуре, и даже о таковом значении средневековых аббатств можно говорить только с натяжкой. Очевидно, мы имеем здесь дело с фактором иррациональным, может быть с духовным вкусом сверхнарода. Корни же духовного вкуса уходят в неисследимые его глубины, к закономерностям, связующим сверхнарод с надстоящей над ним второй реальностью.

А между тем эпоха, когда кристаллизовался этот образ, становилась от поколения к поколению все менее благоприятной.

Если бы мы попытались перенести на миры иной материальности аналогию трех основных состояний материи в нашем слое – понятия твердого, жидкого и газообразного, то убедились бы, что в метаисторической картине Киевской Руси состояние восточнославянского эгрегора можно было бы уподобить простертому над страной разреженному туману, едва начинающему приобретать смутные контуры. Смерчеобразные завихрения Велги то и дело разрывали это образование в различных его частях, а натиск половецкого, литовского и польского эгрегоров постоянно менял его очертания, вызывая смятение во всем его существе и отрывы отдельных частей, начинавших жить ущербной, призрачно самостоятельной жизнью.

Это было слабое существо, не способное оказать эффективного сопротивления ни Велге, ни эгрегорам степных племен.

В XIII веке на изнемогавшего русского эгрегора Гагтунгром направляется темноэфирный гигант-чудовище: воинствующий уицраор монгольского племенного массива. Я не знаю, роковой ли ошибкой демиурга Дальнего Востока или другими причинами он был порожден, но рост его был фантастически быстр, а алчность неутолима. Жертвой этого существа сделалась сама монгольская метакультура, слишком юная, с едва еще возникавшим синклитом, а теперь втягиваемая в воронку метаисторических замыслов противобога. Демонический разум теперь играл в беспроигрышную игру: русская метакультура либо рухнула бы под напором более сильного врага, либо Яросвет оказался бы вынужден противопоставить уицраору Монголии подобное же чудовище, дабы оградить само физическое существование русского народа. Это – первый могучий удар, обрушиваемый на Русь Гагтунгром, и это – то самое метаисторическое событие, которое стоит за первой великой катастрофой нашей истории: нашествием татар.

Можно по-разному оценивать – и историки по-разному оценивают размеры социально-политического, культурного и нравственного урона, нанесенного России татарским игом. Рассматривая же события под метаисторическим углом, мы можем дополнить положения исторической науки лишь следующим указанием: воздействие сил Велги, столь бурно проявлявшееся в княжеских усобицах, расчистило путь для другой, более могущественной силы, причем обе эти группы сил являлись, в конечном счете, проявлением воли одной и той же инфрафизической инстанции. То, что расшатала Велга, должен был сокрушить монгольский уицраор; если же это не удалось бы до конца и ему – осталось бы в запасе другое орудие, которое должно было развернуть свою деятельность в другие времена и другими методами: черное ядро в существе будущего русского уицраора.

Действительно: под ударами монгольского чудовища русский эгрегор был смят, полурастерзан на клочья, едва сохранявшие в себе жизнь и способность к будущему воссоединению. Кароссе Дингре был нанесен ущерб, который – если бы речь шла о существах физического плана – можно было бы сравнить с истеканием кровью. Сам Яросвет был побежден в бою с монгольским гигантом на границах Святой России; юному, еще не окрепшему и малочисленному синклиту едва удалось спасти от разрушения лишь сокровеннейшие святилища своей небесной страны.

Спасаемая демиургом, Навна была удалена из опустошаемой южной области Святой России в недоступные девственные земли, соответствующие дремучим северным лесам в Энрофе. Туманные сгущения израненного, полуразорванного эгрегора облекали нищенским рубищем ее новое средоточие. Напор врага не ослабевал: насытившаяся Велга уползла в свою Гашшарву, но монгольский уицраор то и дело проносился, подобно урагану, по небесной стране, гася огни, иссушая метаэфирные источники, а в России земной разметывая ту живую материальную субстанцию сверхнарода, из которой образуются эфирные тела всех отдельных членов его и без которой невозможна жизнь в Энрофе не только народа, но и отдельного человека. Становилось ясным, что выполнение задач, ради которых светлая диада приняла эфирное воплощение, неосуществимо до тех пор, пока Дингра не воссоздаст народную плоть; пока сильнейшему орудию Гагтунгра не противопоставлен противник в том же плане бытия: могущественный, полновластный демон государственности. Перед демиургом сверхнарода встал выбор: либо создание левиафана-государства в Энрофе и допущение, следовательно, возникновения российского шрастра, населенного игвами; либо отказ от выполнения своей миссии на земле. Он избрал первое.

Очевидно, демиургу, еще не отграничивавшему идеального народоустройства как отдаленного долженствования от государства как реальной возможности, уяснялась категорическая необходимость этого последнего – необходимость государства, и притом непременно очень сильного, в качестве формы сверхнарода, единственно способной оградить его физическое бытие, защитить от центробежных внутренних сил – проекций Велги и от нападений извне – проекции сегодня уицраора Монголии, а завтра какого-нибудь еще. Кто знает, сливалась ли у Яросвета идея о необходимости сильного государства с представлением об идеальном народоустройстве, которое должно было быть плодом его грядущего брака с Навной. Понимал ли он со всею ясностью, что, нисходя к кароссе Дингре в качестве отца их общего детища, порождая от нее уицраора и обрекая Навну на плен в глыбах грядущей государственности, он отодвигает день своего брака с Навной в непредставимую даль веков? – Так или иначе, каросса Дингра породила первого из уицраоров России, несущего в себе, вместе с материнской кровью, проклятое эйцехоре. Не ясно ли, что это значит?

Ваятельница физической субстанции сверхнарода рождает демона великодержавия от двух начал: от демиурга сверхнарода и от того, кто некогда вторгся в плоть стихиали Лилит: Гагтунгра. Таким образом, эйцехоре должно было стать своего рода проклятием, довлевшим над российской государственностью и фатально искажавшим осуществление русским народом его мировой миссии.

Мог ли Яросвет избежать рождения демона великодержавия? Мог ли охранить физическое бытие сверхнарода каким-либо иным путем? Не подтверждают ли примеры других культур, что уицраоры суть неизбежные участники всякого метаисторического процесса, его неизбежное зло, внутреннее противоречие?

Но затем и позаботился Гагтунгр о рождении этой расы трансфизических чудищ в Вавилонии. Возникло нечто вроде цепной реакции: каждый демиург любой метакультуры оказывался вынужденным противопоставить злобному разъяренному врагу точно такого же защитника. Защитник в свою очередь перерастал в нападающего хищника и этим вызывал необходимость для демиургов соседних метакультур повторить то же самое. Уицраоров теперь лишены только небольшие нации, входящие в состав сверхнарода, но не сам сверхнарод. Со времен Вавилона метакультур без уицраоров не существует.

Что касается Яросвета, то воспламененность своей мечтой препятствовала ему различить законы перспективы в этом новом для него мире исторической действительности. Он не умел еще проводить точную грань между реальной государственностью и идеальным народоустройством, между созданием государства – и конечной целью своего брака. Только с мучительным опытом жизни и творчества могла прийти к демиургу та мудрость, которая научила бы его отслаивать близкое от далекого, ныне возможное от долженствуемого предела. Самая природа государства была ему еще непонятна, и вряд ли он отдавал себе отчет в непримиримости самодовлеющего государственного начала с идеальным народоустройством, равно как и в том, что это народоустройство может быть осуществлено лишь в отдаленном будущем, когда физическая сохранность сверхнарода будет обеспечена объединением человечества в единый монолит.

Но дело в том, что народоустройства могут быть нескольких типов, и понять различие этих типов – в высшей степени важно. Разумеется, прилагаемая таблица дает лишь несколько самых главных типов их, не имея ничего общего с попытками исчерпать все их многообразие и опуская множество переходных или недостаточно определенных форм.

1. Жидкое состояние государственности. Зачаточность централизующей государственной власти. Постоянные столкновения слабо организованных составных единиц между собой. Могущество племенных эгрегоров и вампирических образований типа Велги. Воздействие диады сверхнарода, весьма еще юной, преимущественно на эстетическую и религиозную сферы сознания.

Примеры: Египет эпохи номов, ведическая Индия, Греция эпохи полисов, Европа в раннее средневековье.

2. Твердо-вязкое состояние государственности, достаточно мягкой для преобразующей работы. Ограничение тиранических тенденций равновесием социально-политических сил. Государственное водительство осуществляется демиургом через эгрегоры. Его брак с Идеальной Соборной Душой.

Примеры: Египет до Тутанхамона, буддийские государства Индии и Юго-Восточной Азии, империи Тан и Сун в Китае, Афины времен Перикла.

3. Крайне твердое состояние государственности. Деспотическая держава-колосс. Тирания демона великодержавия. Сохранность эфирного воплощения Соборной Души, но крайнее сужение ее свободы действий, то есть ее плен в глыбах государственности. В конце этой стадии, а иногда и раньше демиург снимает свою санкцию с демона государственности.

Примеры: великие империи-тирании, Ассирия, Карфаген, Рим, Багдад, империи Чингиз-хана, Тамерлана, Испания XVI века, Британия XVIII-XIX веков, империя Наполеона, государство Гитлера и т. п.

4. Иерократия. Захват эгрегором церкви державотворящих сил. Либо перерастание его в схожее с уицраорами вампирическое чудовище, заявляющее всемирные претензии и переносящее свое обиталище из сакуалы эгрегоров в Гашшарву (папство в конце средних веков); либо– замыкание в этнических границах и высасывание внутренних источников (Тибет). В первом случае– борьба с ним диады сверхнарода и синклита, при этом восстающих даже на искажаемый миф международной религии. Во втором случае – ограничение свободы действий светлой диады инфрафизикой метакультуры, с одной стороны, силами Наивысшего Трансмифа международной религии – с другой.

5. Раздробленность единого устройства сверхнарода на множество твердых государственных единиц. Развитие локальных сил, вырвавшихся из-под контроля иерархий. Ослабление активной творческой силы последних. Состояние Соборной Души, схожее с состоянием глубокого недуга.

Примеры: Средиземноморье в IV-V столетиях н. э.; мусульманские страны после халифата; Германия после Тридцатилетней войны.

6. Чуженародное порабощение. Народоустройство, превратившееся в орудие других иерархий, преследующих свои, не имеющие отношения к данному сверхнароду, цели. Положение Соборной Души, равнозначное состоянию рабства.

7. Государственное устройство смягченного типа, созданное при условии социально-этической зрелости сверхнарода и отсутствия внешней угрозы. Подчинение государственного начала непосредственно силам демиурга. Начало отмирания принципа насилия. Открывающаяся перед иерархиями возможность подготовки идеального народоустройства. Положение Соборной Души как супруги демиурга.

Примеры: к настоящему моменту этот тип достигнут только в отдельных небольших странах, в наиболее чистом виде – в Скандинавии, Швейцарии. Можно надеяться, что в будущем этот тип приобретет сверхнародные масштабы, лишь при которых и возможны сверхнародные метакультурные плоды его.

8. Межсверхнародное объединение. Пока мыслимая лишь теоретически государственная формация, переходная к планетарному объединению. Сотворчество демиургов.

9. Идеальное народоустройство. Упразднение государства. Превращение государственного строя человечества в братство. Совершенное устройство общества, только в которое и может быть принято рождаемое иерархиями эфирное выражение Вечной Женственности То, что ясно теперь, не могло быть ясно тысячу лет назад даже демиургу. Союз его с Дингрой и рождение уицраора воздвигли между Яросветом и Навной длительную преграду. И хотя понять тогда же весь многозначный смысл происшедшего было еще вне возможностей демиурга, но уяснялось, что эта преграда падет и в их браке откроется возможность творческого осуществления их задачи лишь тогда, когда совершенная ошибка будет искуплена, то есть последствия ее исчерпаны; начинала приоткрываться и ужасающая своей длительностью даль этого искупления. Происшедшее явилось могучим толчком к его духовному возмужанию. Первое столкновение с исконным врагом светлого стана открыло перед демиургом воочию ту глубину мирового дуализма, неразрешимость которого он раньше не постигал. Жгучая скорбь, свойственная осознанию первой большой жизненной неудачи, охватывала его; лишь теперь становилась понятной трагедия демиурга Византии и возможность крушения, только в еще больших, уже всемирных масштабах, подстерегающая его самого.

Положение усложнялось еще тем, что рождение и детство уицраора видимым образом оправдывали совершенное: демон государственности оказывался именно той силой, в которой нуждался сверхнарод для обороны против Велги и чужеземных уицраоров.

Область сильнейших инспираций Первого Жругра в Энрофе определилась в некоторой географической области, на берегах Москвы-реки, и здесь берет начало процесс концентрации и воспитания сил метакультурной и исторической самообороны.

Это был один из тех редких (в жизни любого народа) периодов, когда силы, различнейшие по своей природе, своим иерархическим ступеням и по своим целям, скрестили свои усилия в общем труде.

Глубоко значительным предметом созерцания для метаисторика остается тот процесс, в котором мыслимо появление личностей, подобных Александру Невскому, чью мудрость и волю укреплял демиург, чистоту замысла блюла Навна, ваятельница народной плоти подготавливала чреду его преемников, демон великодержавия укреплял силу его меча, а силы христианского Трансмифа берегли его своим покровом, сотканным из светлого эфира народных молитв, мученичества погибавших в бою или в татарской Орде и духовного делания светочей церкви. Недаром его смерть отозвалась волнами скорби по всей стране, а в позднейшие времена самые непримиримые движения народного духа видят своего далекого предшественника в этом родомысле.

Никогда (по отношению к первому уицраору) не сказывалась в ряде исторических фактов столь отчетливо благословляющая этого демона деятельность демиурга, как в той горячей помощи, которую оказывали великим князьям московским пастыри России – главы церкви; в том оправдании ими дела собирания Руси высшей национально-религиозной и нравственной целью, которое как бы осенило это общерусское движение хоругвью церковного авторитета. Этот ряд явлений, столь ярко сказавшийся в деятельности великих московских митрополитов, достигает наивысшей выразительности в благословении Дмитрия Донского на битву с татарами величайшим святителем тех времен и в личности инока Пересвета, открывшего Куликовское сражение своим единоборством с татарским богатырем.

Когда определилось географическое средоточие Российской метакультуры, естественно и неизбежно этот национальный духовный очаг и цитадель государственности должен был увенчаться физическим подобием вершины сверхнародного трансмифа: Кремлем Земным. Даймоны и другие силы демиурга, ниспосылавшиеся им к душе, разуму и воле московских князей и митрополитов, иноков и бояр, зодчих и иконописцев, прославленных и безымянных, приоткрывали им те образы Небесной Руси и Фонгаранды, которые ждали своего отражения в камне и кирпиче. И это (отражение стало возникать: медленно, трудно, из года в год и из века в век, утяжеленное, беспорядочное, вечно перестраивающееся, искаженное случайностями, калечимое пожарами, нападениями чужеземцев и произволом властей, с золотым венцом царства – на челе, с клеймом рабства и ранами мученичества – на лице, – и все же прекраснейшее из всего, что было возможно при духовном и материальном уровне русского средневековья.

 

ГЛАВА 2. ХРИСТИАНСКИЙ МИФ И ПРАРОССИАНСТВО

 

Сколько-нибудь подробный разбор общего, в высшей степени широкого и сложного вопроса о метаисторическом значении православной церкви и, тем более всего христианского мифа, – это тема для многотомного труда или даже для целого цикла работ. Но ясно и естественно, что внутренняя мистическая жизнь русской церкви определялась связью именно с общехристианским трансмифом и с теми иерархиями и сущностями, космическими и планетарными, которые почитались русской церковью: с Логосом, с Богоматерью Марией, с ангельскими чинами и с великими духовными деятелями общехристианского или византийского прошлого. Высокая ступень их восхождения открывала перед ними возможность активной помощи сверху вниз, из затомисов, из Небесного Иерусалима и Синклита Человечества в слой конкретной исторической действительности, в Энроф.

На протяжении многих веков христианский миф пронизывал и окутывал духовную жизнь русского общества, сказываясь решительно во всех областях культуры тех эпох – от «плетения словес», как понимали тогда искусство письменного слова, до орнаментики посуды или покроя одежды. Но анализ легко обнаружит в запасе образов, насыщавших эти искусства, и в эстетических канонах, тогда выработанных, огромный пласт таких, какие не имеют прямого отношения ни к идеологии, ни к пантеону христианства.

Травчатые узоры на тканях и поставцах столь же далеки от христианского мифа в его чистом виде, как Жар-птица наших сказок, богатыри наших былин, архитектурные особенности наших теремов или стилизованные петушки и фантастические звери, украшавшие печи, прялки и коньки изб. Этот пласт образов восходит, конечно, к дохристианскому мироотношению, к зачаточной и так и не развившейся славянской мифологии. Но важно то, что это мироотношение так же сказывается в XVII веке, как в XII; совершенно перестает быть заметным или, вернее, меняет свое обличье оно только в XX. Христианским же мифом оно не было преодолено или ассимилировано никогда. Произошло другое: параллельное сосуществование двух мироотношений, характеризующееся разграничением сфер проявления. При этом одно из них, христианское, быстро добившееся господства в качестве общегосударственного и общенародного круга идей, вытеснило своего соперника из целого ряда областей жизни, и прежде всего – из области обобщающей и систематизирующей мысли. Второе отношение укрылось в фольклор, в низовое и прикладное искусство, в народные обряды и заговоры, в быт, но так никогда и не поднялось до уровня философских или вообще идейных обобщений.

С другой же стороны, нас не может не поражать необычайная его устойчивость, феноменальная живучесть. Уже сама по себе эта живучесть говорит метаисторику о том, что мироотношение это коренилось не в случайных, не в преходящих чертах народной психологии, но в таких, которые присущи народу органически. Если же мы имеем дело с чертами народной психологии органическими и неистребимыми, мы всегда имеем перед собой фактор, связанный с проявлением творчества иерархий, ибо все в народе, находящееся вне сферы их деятельности, не носящее на себе печати их труда, оказывается кратковременным, наносным, эфемерным. В той стороне разбираемого отношения, которая связывалась с продолжением рода, во всем, что относилось к повышению уровня и напряженности половой стихии, различается мутная, горячая, беспокойно колышащаяся субстанция кароссы Дингры. Собственно, в условиях христианской страны никакой другой области для ее проявления и не оставалось. Но в мироотношении этом явственен еще и другой слой, преимущественно эстетический. Творческая радость, которую испытывали художники и мастера при создании этой орнаментики, этих сказок и этих теремов, так и пышет нам в душу при малейшем к ним прикосновении; любовь к миру, природе, стихиям, в них разлитая, свидетельствует о том, что уже не каросса, но силы самого демиурга веяли в создававшей эти произведения человеческой душе.

Это мироотношение (поскольку речь идет о русском национальном прошлом) приходится теперь извлекать из-под пластов христианского мифа либо при помощи кропотливого научного анализа, либо путем метаисторического созерцания и размышления. Мироотношение это я бы назвал прароссианством.

Прароссианство есть, в сущности, не что иное, как первая стадия развития мифа российского сверхнарода.

Сам по себе общий Трансмиф христианства не противоречит и не может противоречить трансмифам сверхнародов; не противоборствует и не может противоборствовать им. Напротив: Мировая Сальватэрра, вся пронизанная силами Логоса и Богоматери, то есть высочайшей реальностью Трансмифа христианского, остается в то же время вершиною вершин, смутно сквозящей через трансмифы сверхнародные. Исторические перспективы будущего были бы угрюмы и безрадостны, если бы их не озаряла наша вера в такое грядущее мироотношение, когда христианский миф будет взаимно дополняться мифами сверхнародов, сливаясь с ними в гармоническое целое. Но в историческом прошлом, зрелый уже христианский миф как бы застилал собою едва возникавший миф российского сверхнарода. Застилал – и в силу все той же присущей историческим церквам, с их ущербной узостью, потребности утверждать свой религиозный аспект мира как единственную и универсальную истину, исключающую самую возможность существования других.

Сколь благоговейным ни было бы субъективное отношение метаисторика к христианскому мифу, сколь высоко он ни расценивал бы роль этого последнего в культурной истории России, но вряд ли он сможет отделаться вполне от чувства горечи и сожаления, даже какой-то безотчетной обиды, при изучении любого из искусств средневековой Руси. Он почувствует, что тем росткам исконно национального мироотношения, которые пытались все же проявить себя хотя бы в искусстве, было зябко и мучительно тесно.

Довлела формула: «Мир лежит во зле». И любовь к нему, детская жизнерадостность, солнечная веселость и непосредственность едва осмеливались обнаруживать свое существование в яркой раскраске утвари, в сказочно-игрушечном, я бы сказал смеющемся, стиле изразцов или резьбы, в задних планах икон, где цветы, светила небесные и сказочные звери создают удивительный фон, излучающий трогательно чистую, пантеистическую любовь к миру.

Довлел монашеский аскетизм. И творческой деятельности Дингры отводились самые низы, прикровенное тло человеческой жизни. Соприкосновение духовности с физической стороной любви казалось кощунством: в брачную ночь образа плотно завешивались, ибо любовь, даже освященная таинством брака, оставалась грехом.

Довлел христианский пантеон. И душа, улавливавшая веяние иерархий сверхнарода и стихиалей, не осмеливалась даже отдать себе отчет в бытии этих иерархий, не нашедших места в христианском пантеоне, не санкционированных церковным авторитетом. Истины богопознания и миропознания казались исчерпанными двумя Заветами и учением отцов церкви; и всякая самостоятельная работа мысли оказалась бы подозрительной, едва ли не еретической.

Довлело отношение к искусству как к второстепенному виду выражения все тех же истин христианского мифа. И светская живопись не возникала, скульптура представлялась язычеством, поэзия прозябала в границах фольклора, танец едва терпелся даже в виде чинных хороводов, а зачатки театральных действ жестоко выкорчевывались.

Сопоставив все это, интересно обратить внимание на один вид искусства, в памятниках которого прароссианство и христианский миф сумели ужиться рядом, как бы поделив между собой территорию и почти не смешиваясь даже механически, и вместе с тем – как это ни странно – художественно и психологически дополняя друг друга. Я говорю о некоторых школах церковного зодчества, от шатрового храма до так называемого «Нарышкинского барокко». Поражает в этих памятниках одна особенность, ярче всего, пожалуй, сказавшаяся в храме Василия Блаженного: контраст экстерьера и интерьера. Заразительная, заставляющая невольно улыбаться всей душой, жизнерадостность этих пестрых луковок и пузатых колонок, этих стен, превращенных наивно веселым узорочьем в сказочные сады… А войдешь вовнутрь – и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни невозможно – почти столь же русскую: решетчатые оконца, узкие притворы, низкие своды, тяжелые устои, суровые лики, полумрак. Изгнанный наружу, вовне, миф сверхнарода – и противопоставляющий себя миру, созидающий внутреннее пространство, самодовлеющий и нетерпимый миф христианский. Прароссианство – и православие. И не синтез, даже не смешение, а почти механическое разграничение сфер действия. А если уж говорить о какой-нибудь диалектике, то – теза и антитеза.

Можно возразить, что, будучи очищены от наслоения веков, фрески и иконы наших храмов являют глазам гораздо более яркие краски, более жизнерадостные мотивы орнаментов, чем принято думать. Да, но если в жизнерадостном характере некоторых росписей и сказывалось веяние прароссианства, то время работало против него, гася звонкость красок копотью свечей и лампад, неизбежных и неотъемлемых атрибутов культа. Создавался единый колорит, как нельзя более соответствовавший и низким ходам, и крошечным оконцам, и общей минорной гамме богослужения. И наибольшего единства и выразительности достигло это соединение приемов именно в интерьере Василия Блаженного с его членением внутреннего пространства на множество изолированных ячеек, откуда богослужение не было видно, а только слышно и где обстановка предельно способствовала внутренней уединенной молитве.

Да и вообще, разве не поражает в облике русских святилищ любого века, от переданного нам Византией однокупольного храма до ампирных церквей XIX столетия, контраст между внешностью и внутренностью, формой и содержанием? О, это совсем, совсем не гармония! Русский храм гармоничен, да, пока мы созерцаем его снаружи: будь то белоснежный куб с золотыми шеломами или пестрый теремообразный цветок, изгибающийся своими деревянными или каменными лепестками и будто пребывающий в вечном веселии. Внутри он гармоничен тоже, хотя и совсем другой гармонией. Но между этими двумя гармониями – разрыв, взаимное непонимание, затаенная вражда.

В церковном зодчестве христианский миф (не вполне ясно, впрочем, почему) все же терпел, молчаливо принимал территориальное сосуществование с мифом сверхнарода[26]. В других же областях культуры и жизни было, как я уже отмечал, гораздо хуже. И не удивительно, что при таких условиях прароссианство не могло сложиться ни в какую автономную систему, ни в какое учение. Оно даже не могло осознать своего собственного существования. Для такого осознания необходимо наличие хоть какого-нибудь стержня, оси, какого-нибудь центрального образа, принадлежащего данному мифу и только ему; а стержня такого не было. Воздействие демиурга и Навны на индивидуум и на народ в целом не поднималось за порог сознания; а то, что переживалось в душевном ощущении, приписывалось действию других инстанций: инстанций исключительно христианского мифа.

Если в этом вопросе мы и способны удивляться чему-нибудь, так это тому, что прароссианство все-таки не было уничтожено. Больше того: создается впечатление, что враждебному натиску христианского мифа кто-то все время ставил как бы некий предел, кто-то, век за веком, оберегал слабые грядки прароссианства от вытаптывающей поступи воинствующей церкви. Демиург, сам причастный христианскому Трансмифу, но свободный от человеческой ограниченности, берег эту область потенций народного духа для далеких, великих веков; он сам оплодотворял ее своим дыханием; сама Навна питала ее мерцающей духовной росой.

Но еще более глубокая мудрость, мудрость жертвенного самоограничения сказывается в том, что Яросвет не дал прароссианскому мифу возможности буйного роста, мощного цветения. К чему это могло бы привести? Если бы прароссианство осознало само себя, сложилось бы в систему, стало бы претендовать на роль господствующей идеологии – страшная, не на жизнь, а на смерть борьба его с мифом христианским стала бы неизбежностью. Борьба – и уничтожение одной из сторон. Но в глазах высшей мудрости – обе стороны драгоценны, обе оправданы единой Истиной, таящейся в них под покровом двух правд. Искоренится ли на Руси христианство, заглохнет ли прароссианское оправдание мира – и исчезнет одна из двух основ грядущей синтетической культуры. Обе должны быть сохранены до тех отдаленных времен, когда станет возможным не уничтожение их во взаимной борьбе, но переход обеих в общее гармоническое мироотношение и богоотношение, свободное от узости, от эпохальной ограниченности одного из них и от безотчетности, безынтеллектуальности другого.

Ведь мы определили только тормозящее действие христианского мифа на миф сверхнарода. Но у того же процесса была и другая сторона. За христианским мифом мерцала не призрачная игра случайных теней, а высшая реальность, христианский Трансмиф – Небесный Иерусалим и сферы Мировой Сальватэрры. Самое уже прикосновение к этим ценностям высшего порядка (не говоря уже о тех случаях, когда жизнь прикоснувшегося превращалась в духовный подвиг, в житие) – таило в себе неисчерпаемый источник духовных сил, давало могучий толчок импульсу внутреннего самосоздания. Конечно, самосоздание это устремлялось, в сущности, одною аскетическою, иноческою дорогой; мирская праведность хотя и уважалась, но рассматривалась как низшая, подготовительная ступень к иночеству. Но ведь если бы православие выработало и сумело осуществить идеал праведности также и гражданской, семейной, общественной, государственной – это означало бы, что достигнута такая стадия человеческого совершенствования, какая и поднесь не достигнута нигде в мире. Другими словами, это было бы возможно лишь в двух случаях: или если бы миссия Христа была довершена, а не оборвана, или если бы новый поток космических духовных сил хлынул из макробрамфатуры в Шаданакар, ослабляя Гагтунгра и мощно способствуя преображению человечества.

В XVI веке Сильвестр сделал попытку, значение которой не вполне осознано до сих пор. «Домострой» есть попытка создания грандиозного религиозно-нравственного кодекса, который должен был установить и внедрить в жизнь именно идеалы мирской, семейной, общественной нравственности. Задача колоссальная: ее масштабы сопоставимы с тем, что осуществил для своего народа и культуры Конфуций. Очень легко, конечно, свалить неудачу на несоответствие масштаба личности Сильвестра масштабу таких задач. Но ведь можно вывернуть этот вопрос и наизнанку: не потому ли именно такой человек взялся за такую задачу, что малый масштаб личности не давал ему понять ни грандиозности задачи, ни ее неосуществимости на той ступени культурного и религиозного развития? Не потому ли в средневековой России ни один действительно великий духовно человек не дерзнул приблизиться к подобной задаче, что именно духовная зоркость и мудрость не могли не подсказать ему ее преждевременность? – Сильвестру, как известно, удалось сложить довольно плотно сколоченную, крепкую на вид совершенно плоскую систему, поражающую своей безблагодатностью. Ни размаха, отмечающего все, вдохновляемое демиургом; ни духовной красоты, лишенной которой не может быть ни одна инвольтация Навны; ни огненности, веющей в творениях, внушенных инстанциями христианского трансмифа. Совсем другой дух: безмерно самонадеянный, навязчиво-требовательный, самовлюбленно-доктринерский, ханжески прикрывающий идеал общественной неподвижности личиной богоугодного укрепления общественной гармонии, – гармонии, которой в реальной жизни не было и помину. В последующие эпохи мы еще не раз встретимся – совсем в других произведениях, в других доктринах – с этим тяжеловесным, приземистым, волевым духом: духом демона государственности.

Не в попытках создания общенародного кодекса этики, а в действенной разработке сурового иноческого пути заключается непреходящая ценность того, что создал в плане этики русский христианский миф. Аскетическому пути русская культура – правильнее, метакультура – обязана своими величайшими праведниками. История средневековой Руси характеризуется полным отсутствием творцов широкообъемлющих философских и научных концепций, ограниченным числом художественных гениев, большим числом героев (хотя потомством утрачены даже имена многих из них) и – не созвездием, но целым звездным небом праведников. Сотни их имен сохранены церковью. – Такое соотношение определялось опять-таки могуществом христианского мифа, еще из Византии принесшего неравноценное отношение к различным видам духовного творчества.

Как бы ни относиться к аскетическому принципу в применении к жизненным условиям, идеалам и психологическому климату XX столетия, но для метаисторика не может быть сомнения в том, способствует ли вообще жесткая дисциплина этого пути предельной концентрации внутренних сил на взаимной мистической связи человека с высочайшими инстанциями духовного мира. Еще бы она не способствовала!.. Если бы этому не способствовала наивозможно полная изоляция самого себя от захватывающих бурь, страстей и забот «мира дольнего», то что же тогда вообще могло бы способствовать? Среднее сознание нашего века точно мстит своей узостью в понимании таких вещей среднему сознанию Киевской и Московской Руси с его противоположно направленной узостью. Обвинение в эгоизме, в себялюбивом устремлении к спасению, которое бросается иногда представителям аскетического пути, правомерно лишь по отношению к тем, кто этот путь профанировал; но по отношению к тем, кто называется святыми, такое обвинение основано на невежестве либо на недоразумении. Логичен только последовательно материалистический взгляд, вообще не видящий никакой цены во внутреннем делании личности, если это делание не проявляется весьма быстро во внешних деяниях, для всех явных. Но если бы мы установились на материализме, то незачем, да и просто невозможно было бы начинать книгу «Роза Мира». – Внутреннее делание вообще, а келья и затвор в особенности, раскрывают в человеке то, благодаря чему становится служение человечеству и помогание ему из уединения. Но и этого мало: религиозное мировоззрение не может задумываться о жизни на земле в отрыве ее от потустороннего продолжения; в продолжении же этом именно праведник получает возможность, больше чем кто-либо другой, пользоваться теми сильнейшими духовными орудиями, теми средствами помощи человечеству и всем дольним мирам, теми средствами борьбы с темным началом, которые он выстрадал и выработал в себе за десятки лет самосоздания и самоочищения.

В метаисторическом отношении существование не только Нила Сорского или Серафима Саровского, но и праведников меньшей высоты, меньшего духовного величия, меньшего непосредственного влияния на народную психологию и нравственность, даже праведников, может быть оставшихся нам совершенно неизвестными, – важнее для метакультуры, чем прозябание тысяч людей духовной середины. Там «своя арифметика». Вспомним, что в то самое время, как гаввах, эйфос, излучения зависти, скупости, алчности, злобы восполняют убыль жизненных сил в стране демонов, излучения духовной радости, религиозного восторга и благоговения становятся тончайшим материалом для творчества затомисов; сорадование восполняет жизненные силы ангелов; излучения высокой любви между мужчиной и женщиной поднимаются в те миры, которые обозначены здесь как Волны Мировой Женственности и только лазурные отдаленные зарева которых можем мы воспринимать в минуты восхищения; сострадание же, вдохновение, творческий пламень людей укрепляют обитель Логоса Шаданакара.

Карамазовский «черт» попытался конечно, окарикатурить эти закономерности доведением их принципа до абсурда: по его словам, душа одного подвижника стоит будто бы целого созвездия. Созвездия – не созвездия, но во всяком случае рассудок был бы потрясен и возмущен, если бы мог убедиться в странных законах потусторонней «арифметики». Впрочем, она покажется не такой уж странной, если мы вспомним, что существование Пушкина важнее для русской поэзии, чем существование миллионов людей, пишущих плохие стихи. Разумеется, это не значит, что ценность людей измеряется только их отношением к поэзии, равно как и их отношением к праведности.

Дар святости есть такой же дар, как гениальность или как та незыблемая ось героического душевного склада, которая делает человека способным не на отдельный героический акт (на это способны многие), но на превращение своей жизни в героическую повесть. Все эти три дара (так же, как и дар родомысла, но об этом – в другой связи) заключаются в том, что к конкретной человеческой личности, выдающейся по своим врожденным способностям воспринимать светлую инспирацию иерархий, посылается с детства (реже – в зрелом возрасте) один из даймонов. Посланцы из мира крылатого человечества, где миссия Христа была победно завершена и само человечество безмерно опередило нас в своем духовном развитии, даймоны видят одну из своих главных задач в помощи ниже расположенным, отстающим, вообще подлежащим подниманию слоям бытия. Бодрствуя над людьми, обладающими светлым даром, то есть специальною миссией, даймоны становятся проводниками, через которые льется в разум и волю человека воздействие Провиденциальных начал. Именно ощущением их присутствия вызваны к жизни такие устойчивые представления, как убежденность многих гениальных поэтов в присутствии вдохновляющих муз, религиозных деятелей – в сопутствовании им ангелов-хранителей, а некоторых мыслителей – в воздействии на них даймонов в совершенно буквальном смысле.

Резюмируя, мы можем сказать, что абсолютное значение христианского мифа заключено в нем самом; частное же положительное значение его для метакультуры Российской состояло в том, что он раскрывал над сверхнародом как субъектом познания ту глубь и высь наивысших сфер Шаданакара, к которым стремится сам демиург, увлекая за собой сверхнарод как свое творение. В христианском трансмифе заключено (хотя в христианском мифе едва приоткрыто) то общепланетарное долженствование, которое лежит дальше – или выше – любых затомисов, любых стихиалей, любых иерархий.

Из всех существовавших до сих пор и вполне определивших себя культур человечества только две оказались способными выйти из локальных пределов и распространить свои начала на весь почти земной шар: культура Романо-католическая и культура Северо-западная. Сколько причин этого влияния ни обнаруживали бы историки – социально-экономических, географических, общекультурных – и сколько ни пытались бы замалчивать неудовлетворительность своих объяснений – для метаисторика, нисколько не отвергающего относительного значения и механизма этих причин, первичным, конечно, останется иное. Эту прапричину он будет искать в том факте, что христианский миф, исконно связанный не только с Эдемом и Монсальватом, но с реальностью Небесного Иерусалима и самой Мировой Сальватэрры, сообщил европейскому духу его истинные масштабы и сделал его способным к действительно всемирной миссии.

Две другие христианские метакультуры, Византийская и Абиссинская, были так стиснуты, так сжаты демоническими силами, что существование одной из них в Энрофе прекратилось совсем, а другая в своем пути была безнадежно задержана.

Пятой метакультурой, проникнутой лучами христианского Трансмифа, была метакультура Российская. В силу ряда внешних и внутренних причин, она развивалась медленнее своих западных сестер, но все же она преодолела ряд смертельных опасностей, устояла против потрясающих натисков и ко второму тысячелетию своего исторического бытия вышла на мировую арену, и для друзей своих и для врагов грозная явною всечеловечностью своих потенций.

Правда, другие международные религии были связаны, хотя бы отчасти, со слоями Шаданакара, высшими, чем затомисы метакультур. Казалось бы, пропорции духа, необходимые для задач всемирного масштаба, могли сообщить своим сверхнародам и они. Но в мусульманском мифе метаисторическому взгляду видятся три пласта. Один – отражающий трансмиф именно мусульманского сверхнарода и только к этому трансмифу, то есть к затомису Джаннэту, обращенный. Другой – дающий свой, сниженный и искаженный, но все-таки опирающийся на духовную реальность вариант христианского мифа. И третий – как бы пытающийся прорваться в метабрамфатуру, но бытие Мировой Сальватэрры, бытие Планетарного Логоса не осознавший и тем самым поставивший предел для себя самого, осудивший себя на нераскрытие в исламе как в религии потенций подлинной всечеловечности. Отблеск всемирной устремленности, трепетавший на миллионах душ, захваченных этой религией в свой поток в первые века ее существования, сделал возможным ее великолепный разлив, ее распространение на целый ряд стран; но под этой психологической устремленностью ко всемирному не лежало онтологической всечеловечности. Именно поэтому ислам, как разливающаяся религия, быстро иссяк и ныне не дерзает помышлять о распространении большем, чем удалось ему достигнуть в далекие минувшие века.

Буддийское созерцание, исключая, кажется, состояние «абхиджны» самого Гаутамы Будды, останавливается на Нирване, вернее, на мирах наивысшего аспекта буддийского Трансмифа, не стремясь осознать даже высших сфер Шаданакара. Чувство глубокой безнадежности, неверия в возможность преображения миров и просветление Закона проникают эту религию насквозь. Это естественно для всех религий, возникших до воплощения Планетарного Логоса в Энрофе. Естественно также, что эта безнадежность парализовала всякое стремление ко всемирному. Если можно здесь чему-нибудь удивляться, то скорее тому, что буддизм все-таки нашел в себе силы к разливу вширь, хотя, конечно, прозелитизм его духа давно отошел в минувшее.

Что же касается индуизма, то та же самая причина выразилась в судьбах этой религии еще и той исторической особенностью, что индуизму остался почти совершенно чужд какой бы то ни было прозелитизм.

Напротив: сознанию российского сверхнарода христианский миф с самого начала сообщил предчувствие именно всемирной миссии – не миссии всемирного державного владычества, но миссии некоторой высшей правды, которую он должен возвестить и утвердить на земле на благо всем. Это обнаруживается в тоне киевских и московских летописей и в наивной, но бесспорной идеологии былин, осмыслявших своих богатырей как носителей и борцов за высшую духовную правду, светящую для всякого, кто готов ей себя открыть. Далее, самосознание это творит идеальные образы Святой Руси: не великой, не могучей, не прекрасной, а именно святой[27]; наконец, в идее Третьего Рима чувство это кристаллизуется уже совершенно явственно.

А что до замедленности развития, то кто обязывает нас рассматривать ее только под каузальным углом зрения, а не под телеологическим? Разве невозможно, чтобы в масштабах всемирной метаистории было целесообразно, чтобы культура российская выступила на мировую арену именно тогда, когда она выступила? Однако здесь мы прикасаемся к проблеме, о которой в настоящем месте говорить еще преждевременно.

 

ГЛАВА 3. ЭПОХА ПЕРВОГО УИЦРАОРА

 

Итак, метаисторическим событием, лежавшим в основе того, что в истории называется возвышением Москвы и созданием национального государства, было рождение кароссой Дингрой от Яросвета демона великодержавной государственности и укрепление его демиургическими силами для борьбы с общим врагом.

Но в лице своего порождения и его преемников – двух, наследовавших первому, демонов великодержавия – Яросвет приобрел как бы метаисторического соперника, которому тоже предстояло стремиться к планетарной цели, но в корне подменив ее смысл.

Тройственность природы первого из рода Жругров делала сложным и трагическим его путь и путь его преемников, их метаисторическую судьбу и судьбу того, что они создавали в истории.

С течением веков, со сменою трех поколений уицраоров, с расширением их кругозора и возрастанием мощи импульс мировой миссии начинает осознаваться ими самими в его подлинном объеме. Разумеется, той отчетливости, какой достигло это осознание у последнего из уицраоров, у первого из них не могло быть. И тем не менее уже к XVI веку идея мировой миссии, христианско-демиургическая по своей природе, но непрерывно искажаемая, становится высшей санкцией, которой первый демон российского великодержавия оправдывает самого себя и свои универсальные притязания. Это – идея Третьего Рима – амальгама православно-религиозной исключительности, уицраоровской национальной гордыни и свойственных ранним стадиям культуры исторических фантазмов с исходящим от демиурга предчувствием планетарных масштабов будущего и с высокою этическою мечтой, внушаемой Трансмифом христианства.

Но эйцехоре, заключенное в уицраорах, наполняет мало-помалу этот импульс иным содержанием, ставит перед ним иную, внешне сходную, но внутренне противоположную цель. Сущность эйцехоре состоит в непреодолимом для самого обладателя мучительном стремлении – все поглотить в своем самостном Я. В пределе -он хочет быть во вселенной один, всю ее поглотив в себе. Это стремление к идеальной тирании присуще любой демонической монаде, но уицраорам присуще не только это стремление, но и ясное его осознание. Уицраор – внеэтичен. Это не значит, что он обладает иными, нечеловеческими этическими представлениями; это значит, что он вообще лишен возможности созерцать мир под этическим углом.

Третий элемент уицраора, унаследованный им от Дингры, это – бесконтрольность и импульсивность, в той или иной степени свойственная всем стихиалям, но в Лилит и в кароссах доходящая до предела. Отсюда – сила его чувств, неимоверный их накал и, несмотря на всю хитрость Жругра, недостаточность контролирующего ума.

Эфирные ткани русского эгрегора были поглощены демоном государственности. Эгрегор как некое подобие личности, обладавшее подобием сознательности и подобием воли, перестал существовать. Те излучения человеческих психик, которые превращались в его ткань, отныне сделались продуктом питания Жругра. Таким образом, его существование попало в зависимость от непрерывного притока тех эфирных сил, которыми обладает лишь масса конкретных человеческих единиц.

Как и уицраоры любой метакультуры, для грядущей – уже предвидимой борьбы с демиургом, синклитом и Соборной Душой, он вынужден принимать активнейшее участие в сооружении новой цитадели античеловечества – Друккарга и в создании условий для заселения его расами раруггов и игв. С этих пор интересы Жругра и российского античеловечества начинают совпадать почти полностью, ибо и он, и население Друккарга заинтересованы в шавва – питательной росе, поступающей из Энрофа России, и в победах над синклитом и демиургом, и в содержании Навны в плену, в крепости Друккарга, и в грядущем выходе игв в Энроф, и в захвате ими всех трех– и четырехмерных слоев Шаданакара. Обе стороны заинтересованы, разумеется, в ослаблении, а потом завоевании всех других шрастров, других уицраоров, всех других метакультур в целом.

Отсюда и сложный характер государства Московского. Являясь как бы крепостной стеной вокруг российской светлой диады и Дингры, обороняя их от натиска внешних эгрегоров и уицраоров, то есть защищая народ от иноземных порабощений, Жругр и его проекция в Энрофе – держава – выполняют задачу, возложенную на них демиургом. Жругр остается в границах этой задачи и тогда, когда стремится к расширению державы до естественных географических границ страны или захватывает пустующие пространства, будущую арену жизни и творчества для умножающегося сверхнарода. Но когда этот процесс естественного расширения перерастает в процесс сверхгосударственного распухания, пределом которого мыслятся только границы планетной сферы, – уицраор становится мучителем народа и рабом своего сатанинского ядра. Говоря еще прямее, становится абсолютно послушным орудием Великого Мучителя, пытавшегося уже несколько раз во всемирной истории создавать темноэфирный организм, который охватывал бы весь известный тогда земной Энроф ради приближения того дня, когда универсальная тирания создаст предпосылки для появления антихриста. Такими попытками, или, лучше сказать, репетициями, были и Римская империя, и империя Тимура, и папская иерократия, и та империя Филиппа II, в которой «не заходило солнце», и мировые колониальные державы современности.

Естественно, что и в тех случаях, когда уицраор в отношениях к своему собственному народу перестает ограничиваться той долей насилия, без которой невозможно существование никакого государства вообще, и, терзаясь неутолимой алчностью и жгучим желанием абсолютной власти, превращает свое государство в сплошную систему щупалец, всасывающих шавва в бездонное инфрафизическое чрево, – все это оказывается лишь другою стороной его деятельности как орудия Великого Мучителя.

Вампирическая структура, унаследованная от Гагтунг-ра, придает распухающей плоти уицраора характер упыря, бесчисленными присосками впившегося в народное тело, в его эфирную и астральную ткань. Жругр существует лишь постольку, поскольку ему удается всасывать шавва, то есть излучения людей, связанные с государственным комплексом их психики. Но, поглощая эту шавва, он нуждается в ее постоянном восстановлении и умножении. Прежде всего ему нужно, чтобы возрастало число единиц, составляющих народ, а затем, чтобы психика этих единиц выделяла наибольшее количество не каких-либо других излучений, а именно излучений государственного комплекса. Интересно, что в некоторые исторические эпохи забота уицраоров об умножении народонаселения страны находит отражение даже в системах законодательства, впрочем, и в другие эпохи эти Молохи великодержавия парадоксальным образом способствуют количественному росту сверхнарода. Вторая же цель – умножение таких человеческих единиц, которые наиболее способны к излучению шавва, – достигается множеством разнообразных, меняющихся от эпохи к эпохе средств воспитания, лучше сказать, душевного калечения, от муштры в казармах до воинственных проповедей в церквах и до вдалбливания в умы детей великодержавного идеала. Но все это – видимое каждому из нас. А невидимое заключается в том, о чем я уже говорил в книге об инфрафизике Шаданакара: во всасывании уицраором некоторых человеческих душ, точнее – астралов во время их физического сна и вбрасывании их в лоно кароссы. Пробуждение застает таких людей уже с наличием в их психике некоторых перемен: несколько ночей спустя акт повторяется, потом еще и еще, пока жертва не превратится в пламенного сторонника и бессознательного раба великодержавной идеологии. Разумеется, объект всегда воображает при этом, что дошел до нового credo путем беспристрастного и свободного размышления.

Механизму продолжения рода уицраоров, как я уже говорил, мы не нашли бы никаких, даже отдаленных аналогий, в мире человеческом. Процесс этот напоминает скорее процесс почкования, причем ничто, аналогичное стороннему оплодотворению, здесь не имеет места.

Как только порождение уицраора отделяется от родительского существа, оно становится для уицраора не столько детищем, сколько быстро возрастающим соперником и потенциальным отцеубийцей. Поэтому всякий уицраор стремится к пожиранию своих порождений. Извечное стремление всякой державной государственности к уничтожению ядер государственности новой, возникающей в стихийности всех тех движений, которые стремятся к смене существующего народоустройства другим, – в сущности не что иное, как отражение в историческом зеркале этих гнусных сцен, разыгрывающихся на изнанке мира.

Я был бы понят совершенно превратно, если бы кто-нибудь заключил из моих слов, будто дремлющая в человеческом существе тенденция тираническая определяется исключительно бытием уицраоров, а тенденция разрушительная – бытием Велги. Само собой разумеется, эти тенденции существовали бы и проявлялись бы и без них. Но инфрафизические хищники усиливают эти тенденции, пользуются реальными плодами активизации этих тенденций, притягивают и сосредоточивают их вокруг себя и в себе.

Иерархия, которой Великий Мучитель уже пользовался в первый период его борьбы со светлыми силами России, Велга, продолжает существовать в Гашшарве, временами взмывая оттуда и приходя в столкновение с уицраором. Он стремится к разбуханию темноэфирного организма государства, она – к разрушению этого организма и всасыванию его тканей в себя. Он – тиранический строитель, она – хищная разрушительница. Насытившись или будучи побежденной, она впадает в полусон в своем двухмерном мире, и ее пульс поддерживается тем, что можно назвать эфирными испарениями человеческой крови, вдыхаемыми ею сквозь сон из пытошных башен, из застенков, с эшафотов, с полей битв. Так длится до тех пор, пока – в плане метаистории – действия уицраора не приведут, против его собственной воли, к ее пробуждению, а в плане историческом – пока тирания великодержавия не вызовет обратной реакции: разнуздания низших инстинктов масс и срывания всех запретов со стихии разрушения.

Окончательной ликвидацией татарского ига при Иоанне III и завоеванием Казани и Астрахани при Иоанне IV завершается тот период жизни Первого Жругра, когда он создавал материально-человеческий сосуд, дающий в Энрофе грани и формы текучевеющей Соборной Душе народа. В этот период, как сказано, ему покровительствовали силы всех иерархий, и эйцехоре еще не определило собой направление его труда, терпеливо дожидаясь своего времени.

Если бы это существо было свободно от эйцехоре, исторически это сказалось бы в том, что российская государственность не переросла бы самое себя, держава не превратилась бы в хищника, терзающего свой собственный и окружающие народы; монархия не выродилась бы в тиранию.

Уточню, какого рода деятели подразумеваются в этой книге под словом «родомыслы». Родомысл есть тот, чья деятельность оказывает решающее и благотворное влияние на народную судьбу и судьбу государства и кто направляется в этой деятельности волей демиурга сверхнарода. Входя после смерти в синклит метакультуры вместе с праведниками, гениями, героями и всем множеством просветленных душ, родомысл оказывает громадное, от века к веку лишь возрастающее влияние на те стороны бытия, с которыми связана была его историческая деятельность во времена физического существования.

Родомыслами русского средневековья были Владимир Святой, Ярослав Мудрый, Мономах, Александр Невский, Минин, Пожарский, Гермоген. В течение некоторого периода своей жизни был родомыслом Дмитрий Донской. Отчасти им был Иоанн III, хотя инспирация уицраора начинала уже в нем заглушать инспирацию Яросвета, и сделанное этим государем оказалось сильно искаженным сравнительно с тем, что он должен был совершить как родомысл, как посланник и друг демиурга.

Родомыслом был призван стать и Иоанн IV.

Страшная трансфизическая судьба Грозного коренится в том, что некоторые свойства натуры сделали его легко доступным бессознательным духовным подменам, а неограниченная власть разнуздала его эмоции, развратила волю, расшатала ум, нанесла непоправимый ущерб его эфирному телу и превратила излучины его индивидуального пути, вернее падения, в цепь несчастий для сверхнарода и в катастрофу для государства.

Проследить и выявить внутреннюю сторону этого процесса, метаисторическую и психологическую, – задача особой монографии. Но всякий, даже и не специалист, заинтересовавшись этой темой, может легко проследить, как совмещались в Иоанне, то сливаясь, то вступая в борьбу, влияния демиурга сверхнарода и воинствующего демона великодержавия; как в 1564 году, во время его странного бегства из Москвы сначала к Троице, потом в Александровскую слободу, уицраор всецело подчинил его личность своим заданиям, и жуткая метаморфоза, происшедшая в государственном творчестве, душевном состоянии и даже во внешнем облике царя, потрясла его окружение. Учреждалась опричнина – то ядро абсолютной тирании, которое, по мысли его создателя, должно было организовать в себе и вокруг себя молодой дворянский класс, послушное орудие новой государственности. Вряд ли можно сомневаться в том, что опричнина мыслилась лишь первым этапом на пути превращения в ;зону абсолютной тирании всей страны, хотя бы ценой истребления целых классов и того стремительного и ужасающего снижения общего творческого и морального уровня, которое сопутствует всякому тираническому народоустройству.

Так отражалось в нашем трехмерном мире усиление того сооружения в мире демоническом, которое является перевернутым подобием Небесного Кремля и его трансфизическим полюсом; и которое сперва закачалось в зеркале истории бесовскою карикатурою на монастырь – Александровской слободою, а потом начало искажать Московский Кремль, осквернив его застенками, тюрьмами, плахами и богомерзкими оргиями. Это сооружалась и крепла в Друккарге черная цитадель, это создавали чертеж Грядущего великие игвы, это бесновались раругги, томимые жаждою крови и подстегиваемые безнаказанностью; это разнуздывались силы той исподней страны, которая была призвана стать несколько веков спустя средоточием планетарных сил, стремящихся вырвать из-под влияния Мировой Сальватэрры весь круг человечества.

Но фатум тирании непреоборим: на известной ступени развития тирания вступает в противоречие уже с интересами государства как суммы личностей. Это значит, что сквозь инспирацию уицраора пробивается другая: воля Велги. И если не трудно было понять, что в деяниях Иоанна IV, направленных на внешнее укрепление и внутреннее упорядочение государственного устройства, проявлялись перекрещивающиеся инспирации демиурга и демона государственности, а в другой цепи деяний, направленных на превращение державы в единовластную тиранию, инспирация только одного уицраора, – то несколько сложнее другая задача: вдуматься в метаисторический смысл той стороны деятельности царя, которая не укрепляла, а подтачивала это государство. Если же мы вдумаемся, то разглядим, кто утолял инфрафизический голод невиданными ранее потоками гавваха – излучением человеческого страдания на кровавых вакханалиях в Новгороде и Твери, пытками и бесчисленными казнями в Москве; физическим подобием каких бесовских полчищ были отряды черных всадников с собачьими головами у седла; и кто подчинил себе ослепшую от ярости душу царя, когда он поразил железным жезлом своего сына, наследника престола, надежду династии28.

Тонкую, интимную, глубоко человечную теплоту вносит в жгучий, какой-то раскаленный – если можно так выразиться – образ этого царя одно обстоятельство: веяние Идельной Народной Души, очевидно им переживавшееся в его любви к первой жене – рано, к сожалению, умершей Анастасии. Эту царицу он любил, по замечанию Ключевского, «какой-то особенной чувствительной, не-домостроевской любовью».

Естественно, что и посмертье такого деятеля было столь же катастрофично, как и его жизнь. Нетленная часть его существа была рассечена начетверо. И если шельту, в отношении которого даймон не выполнил своей задачи, он должен был теперь помогать в его необозримо долгом пути искупления, а часть существа, захваченная уицраором, увлеклась в поток темноэфирной крови, мчащейся по тканям демона великодержавия, то четвертая часть, добыча Велги, не могла испытать ничего иного, как распадения на десятки крошечных, похожих на хлопья, бездомных скорлуп, мечущихся в непредставимых для нас пустынях, на изнанке Российской метакультуры.

Таким образом, Иоанн IV являет собой ярчайший пример не столь уж редкого в истории типа родомысла-тирана, то есть личности, призванной к обширной культурно-государственной деятельности демиургом сверхнарода, блистательно вступившей на это поприще и сорвавшейся в пучину инфрафизических слоев с той крутизны, на которую вознес ее демон государственности.

Деятельность Грозного подготовила эпоху Великого Смутного времени – единственную в своем роде. Ее хроники озарены фантастическими отсветами массовых видений, сверхъестественных вмешательств, демонических вторжений. Если метаисторическое созерцание подготовило нас к пониманию таких свидетельств, как выражения массового душевного опыта сверхнарода, мы станем вчитываться в эти исторические события как в шифр, которым написана мрачная поэма всеобщего столкновения иерархий в начале XVII столетия.

 

 

КНИГА VIII. К МЕТАИСТОРИИ ЦАРСТВА МОСКОВСКОГО

 

ГЛАВА 1. СМЕНА УИЦРАОРОВ

 

Демиург сверхнарода снимает свое благословение с демона государственности, когда деятельность последнего начинает диктоваться только его черным ядром. В этот же момент в историческом слое лишается демиургической инвольтации и человекоорудие уицраора.

Это – формула. Но формула, в которой все понятия антропоморфизированы, дабы сделать их соизмеримыми с нашими способностями разумения. Так придется делать и впредь. Я не знаю других способов сделать мою тему удобоизлагаемой.

Итак, утрата царем способности к восприятию (или права на восприятие) демиургической инвольтации, превращение его целиком в орудие инфрафизической тирании – вот смысл Александровской слободы, то есть того периода в царствовании Грозного, за которым это прозвание закреплено.

Своеобразие подобных метаисторических и исторических положений заключается в том, что подчинение черному ядру всегда и неизбежно приводит уицраора и его человекоорудие к одновременному столкновению с обоими, взаимно противоположными началами: со светлою диадой сверхнарода и с Дингрою, с одной стороны, с Волгою– с другой. Ибо внутренние силы антикосмоса раздираемы борьбой и противоречиями: его устойчивое равновесие – лишь цель, которую ставит перед собой Гагтунгр, цель, которая могла бы быть осуществлена лишь универсальною тиранией.

Но тирания имеет свою неукоснительную логику. Дробясь в исторической действительности на множество проводников, на тысячи человеческих личностей, с их сложной душевной структурой, тираническая тенденция теряет свою монолитность. Проводники сами вырываются из-под контроля центра, сами начинают терзать тело государства. Было бы наивно думать, будто бы деятельность Грозного приняла формы, опасные для самого государства, лишь в силу случайностей. Такие формы принимает любая тирания; больше того: именно они являются ее признаками. Мы можем проследить этот процесс как во властвовании Калигулы, Нерона или Домициана, так и в эпоху Людовика XI во Франции, при Чингиз-хане на Востоке, при Ауренгзебе в Индии, при Гитлере в Германии и т. д.

Вместо укрепления государственного начала, опричнина внесла в общенародную жизнь только смуту, ужас и смятение. И если в произволе, в садистической жестокости, в анархической разнузданности антисоциальных страстей правящего меньшинства вообще проявляется воздействие Велги, то где же искать нам более яркого проявления этих сил, как не именно в опричнине?

Уже никакими деяниями, даже отменой опричнины, поправить это дело Грозный не мог: это был уже не человек, но заживо распадающееся душевное существо, не способное к движению по прямой ни в каком направлении. И когда, наконец, он в бессмысленном бешенстве умертвил наследника престола, от него и от его деградирующего рода отступился и демон государственности. Неудивительно, что последние годы царствования Грозного являют собой сплошную цепь неудач.

Стало ли ясно демоническому сознанию Жругра, столь от нас далекому, что исторический вариант его собственной тиранической тенденции грозит ему возможностью утерять даже то, что он уже приобрел? Но уицраор может временно отступить; изменить же свою основную тенденцию он не в состоянии, как не в состоянии извергнуть из себя свое эйцехоре. Вырвался из рук Иоанн IV – начинает подготавливаться Иоанн V, тот самый царевич Иван, чьего восшествия на престол с таким унынием и страхом ждали современники. Царевич погибает от руки собственного отца, попытавшись спасти от его вожделения свою молодую беременную жену; ударом колена по животу собственной невестки разъяренный старик довершает убийством своего внука убийство своего сына. Тогда демоническая инвольтация династии Рюриковичей прекращается окончательно, навсегда. Пусть богомольный Федор Иоаннович процарствует, как знает: ему все равно долго не жить, да и править будет не он. Нужен новый, молодой, крепкий, здоровый род – род восходящий. Ни одна отрасль разветвившегося древа Рюрика не годится: «вотчинный» тип мышления, удельные предрассудки, олигархические тенденции, дух соперничества, зоологическая приверженность к тому, что было до сих пор, – все это неотъемлемо присуще всем старобоярским фамилиям. Что нужно? Нужен волевой характер истинного государственного мужа. Нужен смелый и в то же время осторожный ум. Нужна свобода от феодально-боярских черт мышления. Нужно непомерное, но умеющее до времени скрываться властолюбие. Нужна, наконец, способность к охвату и пониманию проблем европейского масштаба. Иначе говоря, нужен Борис Годунов.

Препятствия устраняются, дорога расчищается, в умах парализуется определявший до сих пор все принцип знатности происхождения – и, впервые за всю историю России, безродный выскочка возводится на престол.

Нет: слишком поздно.

Мучительно – и за Годунова, и за всю страну – наблюдать, оглянувшись из далекой эпохи, как демон великодержавия пытался загладить результаты собственных деяний; как он стремился вернуть себе помощь демиурга, выдвигая царя Бориса в качестве личности, приемлемой для обеих сторон; как внушались Борису такие мероприятия, такие государственные замыслы, которые могли бы составить славу любому правителю. Наследник престола Федор воспитывался с небывалой заботливостью и дальновидностью; из него явно стремились сделать не только мудрого правителя, но и высоконравственного человека, достойного стать родомыслом, если бы перемирие с демиургом состоялось. И в то же время тираническая тенденция поминутно прорывалась сквозь эти начинания, то в виде новых волн опал и казней, вызывающих в памяти дни Грозного, то в узаконениях, которые заставляют отнести окончательное установление крепостного права именно к эпохе Бориса.

Когда в трагедии Пушкина царь Борис горестно вглядывается в цепь своих благих государственных начинаний и в их фатальную неудачу, он – по мысли поэта – склонен усматривать причину этого в том моральном законе, который сделал его, убийцу царевича, недостойным венца. Эта аберрация, характерная для тех, кто пытался перенести нормы человеческой морали и наивно нетерпеливое требование возмездия непременно здесь, в этой жизни – на явления большого масштаба, коренящиеся в метаистории. Разве мы не знаем множества случаев, когда неизмеримо большие преступления оставались безнаказанными для носителей власти, точнее – не наказанными здесь, на обозримом для всех этапе их необозримо длительного духовного пути? Разве Тимур, Генрих VIII, Людовик XIV, Сталин – все эти властители, умершие естественной смертью, в преклонном возрасте, на вершине могущества, были в состоянии хотя бы просто понять, почему и чем терзает себя пушкинский Борис? – Дело, конечно, в другом. А именно в том, что уже никакой деятель, выдвинутый уицраором, не получит санкции высших иерархий; в том, что уицраор оставлен один на один с последствиями своей тиранической попытки при Иоанне.

Подобно тому, как Ньютон, при всей своей гениальности, не мог в XVII веке «подняться» до идей теории относительности, не смог и Пушкин превысить уровня исторического опыта и метаисторического сознания, свойственных XIX столетию. Гениальность его сказалась в том уже, что он интуитивно ощутил этическую природу конфликта между замыслом Бориса и довлевшей над ним неблагословенностью. Не приходится удивляться тому, что великий поэт, творивший сто тридцать лет назад, объяснял этот конфликт элементарным нарушением царем нравственного закона.

Всякий знает, к чему привело то, что Годуновы были предоставлены собственным силам. И, вероятно, никто, знакомясь с историей Смутного времени, не может остаться безучастным к гибели молодого царя Федора Борисовича. Обладавший такой душевной чистотой и благородством, так заботливо воспитанный в ожидании предстоящих задач царствования, такой мужественный и добрый, он гибнет «за грехи отца» шестнадцатилетним мальчиком, едва взойдя по тронным ступеням, и гибнет, к тому же, такой ужасной смертью, что молодой богатырь лишился сознания от боли, этим дав, наконец, возможность своим убийцам довести их дело до конца. Только гибнет он «за грехи» не одного Бориса, но и за грехи четырех Иоаннов, трех Василиев, Дмитрия, Симеона и т.д.– всех, сплетавших ту карму престола, которую теперь этот мальчик понес. Он гибнет оттого, что в эту эпоху демиург отвергал все, даже благое, если оно исходило от уицраора или использовалось этим последним для себя. Но ясно и другое: прекрасная человеческая природа и легкая личная карма Федора II ограждали его от посмертной кармической связи с уицраором и его судьбой; связь эта исчерпалась его мученической кончиной. Все благое, проявленное человеком, будь оно даже в своей непосредственности отвергнуто демиургом, не может не дать плодов в духовном посмертии личности. Через положенный ему предел страдания Федор прошел в свой смертный час. Дальше ему предстояло собирать прекрасные плоды посеянного при жизни, и вместо ноши царствования в Москве, к достойному несению которой он был совершенно готов, принять бремя и радость соответствующего пути в Святой России.

Опережая ход событий, обращу внимание на судьбу другого деятеля той эпохи, внешне не схожую с судьбой Федора II почти ни в одной черте, но близкую ей по метаисторическому смыслу: судьбу Михаила Скопина-Шуйского. Это Первый Жругр пытался в последний раз вдвинуть в историю своего проводника, избрав для того счастливого полководца, доблестного государственного мужа, высоконравственного человека, народного героя. Но короткая цепь блестящих побед Скопина оборвалась катастрофически в тот момент, когда умиротворение государства казалось уже вопросом самого близкого будущего: на пиру у другого Шуйского, бесталанного честолюбца, мнившего занять престол после бездетного Василия IV, Скопину был поднесен красавицей-хозяйкой кубок с отравленным вином.

Смерть Скопина вызвала взрыв народного горя, небывалый со времен смерти Невского. Столица, города, села, монастыри огласились рыданиями. Порыв скорби объединил все слои Москвы от патриарха и бояр до городской черни. Царь Василий упал подле своего тронного кресла, раздирая в отчаянии волосы и одежду. Даже командир шведских наемников, лютеранин, преклонил колени перед гробом героя, и грубое лицо его было мокро от слез. – Казалось бы: в чем, как не в этом всеобщем горе, искать доказательство того, что Скопин был ведом демиургом сверхнарода, что ему предстояло стать родомыслом, спасителем страны и ее государственности в столь суровый час? – Но, повторяю, не всегда и не все светлые движения народного духа бывают вызваны этою иерархией. Если бы зрение демиурга не было зорче, чем зрение народной массы и ее вождей, если бы его мудрость уже далеко не превзошла человеческую, он не был бы демиургом сверхнарода. Нечто, невидимое народу, но известное ему принуждало его удерживать руку от благословения Скопина, от укрепления судьбы этого героя щитом своей санкции. Последним криком уицраора о помощи – вот чем было выдвижение Скопина: этим он отрекался еще раз перед Яросветом от своих тиранических притязаний, от своего прошлого, по крайней мере, теперь, на время. Повторялось по существу то же, что произошло с Федором II.

В зрелищах, подобных картине всенародного горя в час смерти Скопина, для метаисторического созерцания заключен источник благоговейного чувства, схожего, как ни странно, с просветляющей радостью. Беспросветность чужда метаисторическому мировоззрению. Метаисторику не приходится сомневаться в том, что великая народная любовь и деяния, ее вызвавшие, не подлежат закону уничтожения, если деяния были светлы и любовь оправдана. Герою, прошедшему через смертный час, тем самым открываются новые и новые пути творческого воздействия на исторический слой, сверху вниз. Деяния Скопина не были при его жизни приняты Яросветом. Но высокий замысел этих деяний не мог не вызвать своих плодов, и ко вступлению его души в синклит метакультуры препятствий больше не было. И какими границами можно очертить, на каких весах взвесить, какими понятиями определить значение духовно-творческого вклада в дело спасения России, в ее метаисторическое строительство, который был совершен Скопиным – да может быть совершается и теперь, – равно как и героями предшествовавших эпох, в их запредельном бытии?

Но, подготовленная внутренней метаисторией России, Великая Смута осложнилась, как известно, тем, что на западе, у самых границ и даже частично на русской земле, сформировалось государство Польско-Литовское: такое же молодое, как сама Россия, и также вступившее на путь воинственного расширения.

В связи с излагаемой концепцией это государство понуждает заговорить о нем лишь один раз, именно теперь. Разумеется, какие-либо соображения по поводу столь обширной и сложной темы, как метаистория Польши, были бы здесь неуместны; да я и не имею на них никакого права. Совершенно необходимо лишь одно: указать на существование под государственностью этой страны в ту эпоху некоего инфрафизического существа, которое я решаюсь назвать, не вдаваясь в детализацию, уицраором Польши. Сложные отношения, связывавшие это молодое и слабое, но уже обуреваемое претензиями существо с воинствующим демоном папства, способствовали кристаллизации в польских правящих кругах определенного умонастроения. Оно сводилось к весьма эмоциональной идее создания сильной державы на восточной окраине католической цивилизации за счет и против России. Как идеал рисовалась возможность искоренения в России православной культуры, подпадение этой страны под власть польской государственности и включение русских как малой и отсталой нации в число сателлитов романо-католического сверхнарода.

В поисках человеческой личности, способной стать его временным орудием, уицраор Польши обнаружил в Энрофе существо, еще совершенно безвестное, но глубоко убежденное в своих правах на российский престол и готовое ради достижения этой цели на союз хотя бы с самим чертом.

Способствовать уяснению вопроса о происхождении и настоящем имени этого человека метаисторическое созерцание, само собой разумеется, не может. Оно может в данном случае привести лишь к одному: обнаружению в существе незнакомца некоего компонента, который обладал незыблемой уверенностью в своей органической связи с ранее царствовавшей в России династией, в своих правах на занятый узурпатором трон и в долге мщения этому узурпатору.

Железная непоколебимость, чтобы не сказать маниакальность этой идеи, находится в поражающем противоречии с человеческим характером Лжедмитрия – непостоянным, беззаботным и ветреным. Этот человек мог впадать в малодушное отчаяние и приходить в безосновательный восторг, мог строить легкомысленнейшие планы и беззаветно отдаваться, забывая все, чувственным влечениям. Он был способен поставить под угрозу срыва свой замысел ради страсти к миловидной полячке, чтобы назавтра ей изменить с приглянувшейся ему Ксенией Годуновой. Самого себя он представлял с равною легкостью то в короне императора (не царя только, а именно императора), то в рубище изгнанника. Но идея – не идея даже, а иррациональное чувство своего права на престол, своей царственности, не померкло в нем никогда. Потрясающее впечатление производит последняя минута его жизни, когда он, простертый на кремлевских камнях, с разбитою грудной клеткой и сломанной ногой, видел над собой обнаженные мечи и разъяренные лица преследователей. Именно о праве на престол, и только об этом пролепетал, почти уже бессвязно, его костенеющий язык.

Подобная двойственность существа естественна при наличии в нем некоего инородного Я, двойственность эта может не осознаваться ее носителем (для осознания ее требуются некоторые, не часто встречающиеся особенности), но уже само пассивное наличие этого инородного компонента ведет к катастрофической декоординации между жизненной целью человека и его характером, между его данными и его поведением. С незнакомцем, известным под именем Лжедмитрия 1, случилось именно это. В его личность с ранних лет, может быть почти с рождением, вкралась и там угнездилась одна из множества бесприютно мечущихся скорлуп, ищущих пристанища в живых существах, – тех скорлуп, тех клочьев, на которые распалась часть существа Грозного, ставшая добычей Велги. Чтобы не повторять каждый раз, как я заговорю о них, многословных описаний, я буду впредь применять к этим обрывкам личности термин «микро-эго».

Уверенность в своей идентичности убитому царевичу была, очевидно, лишь индивидуальной аберрацией сознания этого человека, естественной для элементарного склада его натуры, чуждой всякому мистицизму и склонности к самоанализу. Иррациональное чувство своей царственности требовало рассудочного обоснования, оправдания. И невозможно было бы найти обоснование, более правдоподобное, чем то, которое было сначала подсказано рассудком, а потом слилось с основною идеей.

Таким образом, из ряда вон выходящая судьба Лжедмитрия определилась (поскольку она вообще определялась причинами внутренними) двумя факторами: обрывком существа погибшего родомысла-тирана – и собственным складом характера незнакомца. Эта несгармонированность и породила действия, не только не приведенные в соответствие с основной целью, но и фатальным образом ей противоречившие.

В длинном ряду странных – странных именно своей элементарностью – ошибок незнакомца две особенно бросаются в глаза. Одна заключалась, конечно, в тех отношениях, которыми он связал себя с Мариной, женщиной весьма хитрой, но начисто лишенной государственного смысла. Известно, что именно Марина оказалась одним из главных возбудителей конфликта между Лжедмитрием и московским обществом; именно с ней и за ней шляхта притащила в Москву навыки безалаберного государственного быта Польши, всю его анархию, произвол, все его воинствующее чванство. Другая же ошибка Лжедмитрия состояла в полном непонимании им своего положения в Москве и в целой цепочке его промахов во время царствования. Эти промахи (начиная с помилования Шуйского после раскрытия первого заговора и кончая демонстративным пренебрежением всеми традициями и навыками московского уклада) подливали масло в огонь конфликта до тех пор, пока не привели к катастрофе. Они показывают лишний раз, как чужеродна была для этой беспечной и, в сущности, добродушной натуры завладевшая ею жизненная идея.

Метаисторической инстанцией, наиболее активно проявлявшейся тогда в силах московского общества, оставался, кроме Велги, ослабевший демон великодержавной государственности. Он был еще жив, и ничего, кроме смертельной схватки между двумя уицраорами, не могло произойти в итоге воцарения Лжедмитрия. Для того чтобы, напрягая силы, погубить врага в своем географическом средоточии, в Кремле, куда силы уицраора Польши едва могли дотянуться, Жрутр был еще достаточно активен. Главное же – сама Велга больше не нуждалась в своем орудии: расшатав центральную власть в государстве, вмешав в жизнь страны чужеземные силы, потряся своим самозванством все привычные нормы и авторитеты в целом поколении русских, незнакомец отыграл свою роль.

Рассуждения о том, что некоторыми свойствами своего ума Лжедмитрий стоял выше московского общества того времени и о том, что если бы не стечение обстоятельств, определивших удачу государственного переворота в мае 1606 года, царь мог бы достойно продолжать наиболее прогрессивные начинания своих предшественников, – с метаисторической точки зрения лишены смысла. Каковы ни были бы его субъективные намерения, Лжедмитрий оставался пришлецом, лишенным органических связей с русской культурой и государственностью. Он не поддерживался на своем шатком троне ни иерархиями сверхнарода, ни демоном великодержавия, ни даже той инфрафизической хищницей, чьи силы помогали ему ранее в борьбе за власть. Неполный год – самый естественный срок для царствования подобного фантома.

Когда перед метаисториком предстает такой ряд вопросов, как свидетельства современников о различных темных чудесах над растерзанным и поруганным телом самозванца, его не интересует, имели ли место в действительности подобные факты так, как они описываются. Как искаженно ни преломлялись бы факты в стиле наивной фантастики магически-религиозным сознанием эпохи, сами по себе – и даже именно так, как они описываются современниками, – они говорят о некотором метаисторическом опыте, пережитом в ту эпоху не единицами, а огромными человеческими множествами и засвидетельствованном разнообразными авторами. Сквозь эти образы проступает жгучее ощущение близости буйствующих потусторонних сил, игралищем которых был незнакомец. Какие сонмища ликовали над его трупом на Красной площади в эту апокалиптическую ночь,– какие и почему?

Уицраор не принял в свою материальную ткань ни единой частицы погибшего: не властный над бессмертной частью его существа, стремительно падавшей на Дно Шаданакара, он остальное рассек на множество частей и разметал их по слоям от Скривнуса до Друккарга. Новое минутное человекоорудие демона точно воспроизвело в Энрофе этот акт над тем, над чем имело власть: над физическими останками незнакомца. И пушка, заряженная пеплом Лжедмитрия, выстрелила в сторону польского рубежа. Но этот акт ненависти и мести оказался самоубийственным.

Конечно, не только на уровне XVII, но и на уровне XX века нелегко бывает принять некоторые вещи. Абсурдом, бредом могут показаться мысли о том, что, например, одно из микро-эго Грозного, вселившись в существо незнакомца, отравило весь его душевный состав и, в то же время, подобно некоторым микроорганизмам в питательной среде, вступило в процесс распухания; о том, что посмертье незнакомца явило собой устрашающий пример распыления этого существа не только в физическом, но и в инфрафизическом пространстве; и о том, наконец, что каждая из этих частиц начала новый цикл существования, присасываясь паразитически к душам живых и порождая такие исторические явления, каких не знают другие эпохи. В продолжение десяти лет они дробятся и множатся в своеобразной прогрессии, стремительно мельчая в смысле масштаба личности и размаха действия. Наконец, дело доходит уже до совершенно призрачных образований, о которых истории известны только их клички. Дальнейший процесс ; дробления скрывается из наших глаз за гранью обозримых слоев инфрафизики.

Разумеется, загробная судьба шельта Лжедмитрия, который проявил себя при жизни не только азартной игрой интересами народа и государства, но и рядом великодушных деяний и всем тонусом личности, вполне доступной, по-видимому, движению восходящему, – посмертье этого шельта не могло быть идентично посмертью присосавшегося к нему микро-эго. Но, каковы бы ни были некоторые личные качества этого человека, его историческая роль – расшатывание общественных и нравственных устоев России – объективно была осуществлением его темной миссии. Ближайшие же этапы посмертия у всех носителей темных миссий – одни и те же: падение на Дно. Лишь веками пребывания там искупаются темные миссии, после чего – если Гагтунгр не затянет злосчастный шельт опять в Гашшарву – для шельта начинается новый этап: искупление в шрастре того кармического груза, который был создан личностью во время ее пребывания на земле в качестве главы и укрепителя государства. Вот почему самозванец пребывает теперь в Друккарге, трудясь рабом-камненосцем в ряду других узников-владык.

А тем временем вокруг каждой частицы дробящегося микро-эго Грозного возникают темноэфирные завихрения, взмывают волнами движения казачества, служилого дворянства, разоряемого крестьянства, деклассированного сброда, голытьбы. Наступает период, когда если и можно говорить о чьей-либо власти над страной, так только о власти Велги.

Ее пробуждение и выход из Гашшарвы в шрастр метакультуры, воронкообразные завитки ее свищущих покрывал, лиловых и черных, помавающих над сверхнародом, происходят всякий раз, как слабеет мощь государственного демона. Тем больше оснований для ее обнаружения в тех случаях, когда тираническая тенденция уицраоров и их насилия над миллионами человеческих судеб вызывают обесценение жизней и обнажение человеческого тла. Не «боги жаждут», но жаждет великая трансфизическая хищница – можно было бы сказать о таких эпохах.

Она поднялась из своих глубин, предшествуемая и сопровождаемая теми самыми бесовскими полчищами, которые потусторонний опыт народа запечатлел в бесчисленных фантастических рассказах того времени.

Иногда может показаться, что ее неистовства напоминают древние оргии кароссы: то же буйство разнуздавшейся стихии, те же всплески удали и омуты похоти; и порою действительно не сразу различишь исторические проекции обоих начал. Но это – лишь кажущееся сходство, лишь результат переплетения этих начал в смертельной схватке, ибо великая Разрушительница угрожает именно Ваятельнице плоти народа прежде всего. Импульс разрушения и осквернения, разгул центробежных антигосударственных сил, перекатывающиеся волны гражданских войн, борьба всех против всех, втягивание чужеземных разрушительных сил в общую воронку всенародного хаоса, столкновение мельчайших дифференцированных частиц – такова историческая проекция запредельных деяний Велги, втягивающей по частям живую материальную субстанцию народа, его арунгвильту-прану, в расщелины инфрафизики.

Этот хаос забушевал на поверхности истории еще при Василии Шуйском. Его царствование – это предсмертные конвульсии первого уицраора; это судорожные, уже почти слепые взмахи его щупалец, метание его головы на непредставимо длинной шее, содрогания его тела, заживо раздираемого врагами.

Печатью бесславия, неполноценности, непоправимого духовного ущерба отмечено это царствование с начала и до конца: провозгласила Шуйского царем, как известно, стихийно собравшаяся на площади толпа, а четыре года спустя этого царя, хватавшегося за дверные косяки, выволакивали из дворца и постригали в монахи, держа его за руки и подавая вслух, вместо него, те реплики, какие требовались по чину пострижения. Отражая безмерное унижение уицраора, зеркало исторического плана показывает нам ошеломляющий заключительный эпизод: дряхлого Шуйского в польском плену, целующего в Кракове, на глазах всего двора и шляхты, руку Сигизмунда. Подобного унижения русская государственность не испытывала со времен поездок князей к золотоордынскому хану.

Что же означает ничтожная личность Василия IV? Что означает именно ее ничтожество? Очевидно, инвольтирующие силы демона великодержавия стремительно истощались; впрочем, другого процесса трудно было и ожидать после разрыва с демиургом. Положение, видимо, было таково, что приходилось, если можно так выразиться, хвататься за любого политического деятеля, который обладал бы хоть двумя свойствами: органическою связанностью со старым государственным началом – и жаждою власти.

Это было горестное царствование, когда Жругр мог видеть, как отпочковываются от него его детища, и каждое из них могло и хотело пожрать его самого и занять его место. Они воплощались в те ядра новой государственности, которые кажутся историкам возникающими в хаотической стихийности революционных движений. Для борьбы уже не хватало сил, приходитесь звать на помощь то поляков, то шведов, показывая иностранцам путь в самое сердце страны. В руках Москвы оставался лишь небольшой клочок этого недавно столь обширного государства. После смерти Скопина и низложения царя Василия часы жизни Первого Жругра были сочтены. Он умер в тот метаисторический момент, которому в историческом слое соответствовало междуцарствие.

Порождения Жругра извивались кругом, борясь друг с другом и спеша уплотнить свои темноэфирные ткани, – разнохарактерные скопления, в большинстве имевшие облик ратей, ополчений, дружин, иногда даже разбойничьих шаек. Вероятно, то, что я намереваюсь сказать, покажется не вполне понятным, но обойти этот факт невозможно: будущий уицраор должен был поглотить сердце своего предшественника и отца, средоточие круга его чувств и его воли, бесприютно носившееся в состоянии невыразимого томления по пространствам Крагра – того слоя, где происходят битвы уицраоров – после того, как его демонический шельт опустился в глубоких Уппум, мир, называемый Дождем Вечной Тоски, Схватках и взаимоистреблению жругритов и неистовствам Велги не представлялось конца. Дингра изнемогала в борьбе с инфрафизическими хищниками. Сосуд народоустройства был разбит. Навна сияющим туманом поднималась вверх, а снизу вздымались, преграждая ей спуск в народ, волны инфрафизической стихии. Ставился вопрос о метаисторическом и материальном бытии сверхнарода.

А между тем уицраор Польши предпринимал новый натиск.

К великому счастью для России, этот уицраор, чей характер столь исчерпывающе отразился в бестолковой государственности шляхетской Польши, был, если позволительно так выразиться, сам себе враг: не желая ничего поставить выше своего минутного произвола, он не сумел обеспечить своему человекоорудию возможности практически осуществить уицраориальную инвольтацию; он не сумел даже выбрать своим орудием человека, чьи индивидуальные особенности отвечали бы поставленным задачам. Если бы во главе движения оказалась личность более волевая и дальнозоркая, с более ясным умом, чем Сигизмунд III, события повернулись бы иначе, на московском престоле очутилась бы польская династия, и трудно угадать, какие новые исторические потрясения это повлекло бы за собой.

И все же судьба уицраора Польши продолжала двигаться по восходящей. Поляки владели сердцем России – Кремлем, а вокруг все еще клокотала страна, казавшаяся обезглавленной, и все-таки живая.

Что уяснил страшный опыт этой апокалиптической эпохи самому Яросвету? Даже не дерзко – лишь наивно было бы пытаться осмыслить этот опыт нам, с нашим трехмерным сознанием. Но тот эквивалент, который в это сознание проецируется, неизбежно упрощаясь, приобретает вид приблизительно вот какого хода идей.

Для осуществления цели Яросвета на земле, для рождения от него Соборной Душою сверхнарода Звенты-Свентаны сверхнарод должен дорасти до создания достойного материального вместилища; таким вместилищем может быть лишь народоустройство, неизмеримо более совершенное, чем какое бы то ни было государство. Всякий уицраор российского сверхнарода будет нести в себе искажающее и гибельное эйцехоре. Так. Но кто, кроме могучих Жругров, мог бы охранить сверхнарод от порабощения уицраорами других держав, его окружающих? Кто мог бы обеспечить кароссе Дингре воспроизведение новых и новых поколений людей в России? Кто мог бы оградить Навну от опасности пленения чужими уицраорами либо от ее развоплощения, ее возвращения в небесный Рангарайдр, но не в качестве выполнившего свою задачу великого соборного Я, а лишь как монады, потерпевшей непоправимое крушение в Шаданакаре и вынужденной начинать свое творческое восхождение сызнова, в непредставимых временах, пространствах и формах? Пути к грядущему всемирному братству пребывали укрытыми непроницаемой мглой. Но, чтобы отвратить от сверхнарода опасность, нависшую над ним теперь, чтобы обеспечить его дальнейшее физическое существование, оставалось одно: остановить свой выбор на одном из порождений первого уицраора, влить в него силы, благословить на бой с внешним врагом и на века существования в грядущем, как великого государства, как единственно возможного пока ограждения Соборной Души.

И выбор был сделан. Потенциальным носителем наиболее здорового ядра народоустройства, самым полноценным пластом нации оказывался средний класс: ремесленники, купцы, мелкое духовенство. Там еще сохранились старинные нравственные устои, способность к подвигу и самоотречению, воля к строительству жизни и к творчеству, душевная цельность, чистота.

Через великого родомысла Смутного времени – патриарха Гермогена обратился демиург сверхнарода к коренным его слоям. Гермоген мученической смертью оплатил брошенный им призыв, но призыв подхватил родомысл Минин. Золото и серебро, лившееся в молодое ополчение, усиливавшее его и умножавшее, становилось физическим подобием тех высших сил, которые вливались в нового уицраора от стоявших выше его источников светлой воли и власти: Яросвета и Синклита России. Наступила пора могучего излияния в исторический слой воли второго демона государственности и самого демиурга, излияния, охватывавшего все более широкие слои народа, превращавшего дворянство, купечество, духовенство, казачество и крестьян в участников подвига и ведущего ополчение к Москве под водительством родомысла Пожарского для завершения кровавой всероссийской драмы: смены уицраоров.

Когда Велга, в стенах подземного Друккарга раненая новым Жругром, уползла, извиваясь, как поникшие и разорванные черные покрывала, в свою Гашшарву, а уицраор Польши втянулся в пределы своей страны, зализывая раны, зиявшие на месте отрубленных щупальцев, – новый Жругр поглотил сердце первого, и новая династия, венчаемая Яросветом и силами христианского мифа, приступила к труду над новым историческим народоустройством России.

 

ГЛАВА 2. ЭГРЕГОР ПРАВОСЛАВИЯ И ИНФРАФИЗИЧЕСКИЙ СТРАХ

 

Вряд ли хоть один добросовестный исследователь стал бы отрицать горький для нашего национального самолюбия факт: отсутствие в допетровской Руси каких-либо памятников, свидетельствующих о плодотворной работе анализирующей и широко обобщающей мысли. Ни к русским летописцам, ни к церковным поэтам и писателям XII-XVI веков, ни даже к Иоанну Грозному, проявившему в письмах к Курбскому незаурядный умственный темперамент, мы, строго говоря, не могли бы применить термин «мыслители».

В сущности, это естественно. На ранних исторических стадиях какого бы то ни было народа не бывает и не может быть иначе. Если что и может уязвить наше самолюбие, так это чрезмерно затянувшийся – больше, чем на восемьсот лет, – период культурного детства.

Естественно и другое: необычайная цельность характера и, я бы сказал, недифференцированность душевной жизни, свойственная людям тех эпох. Русские характеры XI или XVI века, будь то Александр Невский или Иван Калита, Святополк Окаянный или Малюта Скуратов, Стефан Пермский или Нил Сорский, Андрей Рублев или автор «Слова о полку Игореве» (поскольку можно судить о его личности по его произведению), – кажутся нам фигурами, высеченными из цельного камня. По-видимому, единственный тип внутреннего конфликта, хорошо знакомый этим людям, состоял в угрызениях совести, но и для него был найден катарсис руководительницей душ, церковью: покаяние и как крайняя форма – постриг.

Это естественно потому, что вплоть до второй половины XVI столетия исторический опыт не сталкивал русское сознание с неразрешимыми противоречиями мысли и духа, не давал повода заглянуть в пропасть этического или религиозного дуализма. Борьба с татарами была борьбой с конкретным, открытым, ясно очерченным, общенациональным врагом: такая борьба могла только способствовать выработке цельного и крепкого, как кремень, характера. Столкновение же христианского мифа с прароссианством вряд ли даже осознавалось как глубокий духовный конфликт современниками Юрия Долгорукого или Василия Темного. Скорее, это был род синкретизма – устойчивое, не вполне отчетливо осознанное бытовое двоеверие, которое не разделялось только немногочисленной крайней общественной группой: монашеством.

Первой исторической фигурой, возвещавшей переход на другую ступень, был Грозный; понятно, что такая фигура, будучи вознесенной на предельную высоту государственной власти, так сказать, на показ всему народу, не могла не произвести на современников впечатления ошеломляющего, ужасающего и даже, пожалуй, обескураживающего. Но за Грозным последовала Великая Смута со всею обнаженностью столкновения метаисторических сил – Смута, втянувшая в свой апокалипсис все пласты сверхнарода. Годы эти стали рубежом в развитии русского сознания.

В результате метаисторического опыта этих лет в широких народных слоях сложилось некое общее умонастроение, то самое, которое, в логическом своем развитии, привело к великому церковному расколу.

Жестокая травмированность народной психики бедствиями Смуты и их трансфизической подосновой могла быть изжита лишь со сменой нескольких поколений. Слишком явным и жгучим было дыхание антикосмоса, опалившее современников Грозного и Лжедмитрия. Впервые в своей истории народ пережил близость гибели, угрожавшей не от руки открытого, для всех явного внешнего врага, как татары, а от непонятных сил, таящихся в нем самом и открывающих врата врагу внешнему, – сил иррациональных, таинственных и тем более устрашающих. Россия впервые ощутила, какими безднами окружено не только физическое, но и душевное ее существование. Неслыханные преступления, безнаказанно совершавшиеся главами государства, их душевные трагедии, выносимые напоказ всем, конфликты их совести, их безумный ужас перед загробным возмездием, эфемерность царского величия, непрочность всех начинаний, на которых не чувствовалось благословения свыше, массовые видения светлых и темных воинств, борющихся между собой за что-то самое священное, самое коренное, самое неприкосновенное в народе, может быть, за какую-то его божественную сущность, – такова была атмосфера страны от детства Грозного до детства Петра. Острая настороженность, недоверчивость, подозрительность ко всему новому, непроверенному были в ту пору естественны и закономерны. Для того чтобы оказаться способным воспринять и примириться с таким культурным переворотом, как переворот Петра, народ должен был отойти от Смутного времени на целое столетие.

Да: без проявившейся слишком рано и слишком бурно тиранической тенденции первого уицраора преобразования Петра оказались бы внутренне возможными на столетие раньше. Мне лично кажется даже, что светлая миссия Иоанна IV, лишь малую часть которой он сумел осуществить, заключалась в подготовке, в создании условий именно для широких реформ, направленных ко внутреннему сближению с другими христианскими культурами. Но дело в том, что России не только не требовалось в этот период спешить с выходом на Запад, но именно заторможенность ее исторического движения в XVI-XVII веках могла иметь также и провиденциальный смысл. Если бы переворот петровской направленности был произведен еще в XVI столетии (а при единовластии московских государей, начиная с Грозного, это могло бы произойти, окажись на престоле легитимный государь типа и масштаба Петра), то переворот этот мог бы жестоко исказить намечавшиеся метаисторические – и исторические – пути России. Народ был еще слишком наивен духовно, слишком ослаблен душевно татарским игом, слишком не закален в борьбе с инфрафизическими соблазнами. Европеизм, который хлынул бы внутрь российской культурной зоны, мог бы затопить очаги национально-русской духовности, задушить под наносным илом чужеземной, более высокой материальной цивилизации слабые ростки самобытной русской культуры. Нужно было дать им окрепнуть, нужно было провести страну через горнило сатанинских искушений – поскольку они неизбежны все равно, – но заставить при этом искушающие силы ограничиться такими искушениями, с какими народ в состоянии был справиться, а не с такими, как соблазны высокоинтеллектуального и этически низкого католицизма эпохи инквизиции, с одной стороны, или как соблазны безрелигиозной эры, в которую уже готовилась вступить Западная Европа, с другой стороны. Россия предназначалась для единственной и неповторимой роли, миссия мирового масштаба подготавливалась внутри нее и над ней. И осуществление этой миссии было бы заранее обречено, если бы неокрепшая культура, духовно незакаленный народ, неподготовленная страна оказались бы втянутыми в орбиту более зрелых метакультур Запада, то есть превратились бы в одну из многих наций Католической или Северо-западной культуры.

Демиурги сверхнародов не есть высшая метаисторическая инстанция. Есть иные. Есть Гридруттва, Белый Чертог, где просветленные, поднимаясь из затомисов в Синклит Мира, совместно творят духовный план общечеловеческого восхождения; есть Синклит Человечества, есть Элита Шаданакара, есть Мировая Сальватэрра. Бездонно глубокие замыслы этих инстанций приоткрываются хотя бы частично лишь по прошествии веков. Тогда начинает просвечивать второй, глубиннейший слой телеологии, только зыбкими, частичными отражениями которого становятся телеологические планы всех демиургов человечества – создания духов великих, но все-таки ограниченных, планы несовершенные или слишком узкие при всем своем великолепии, не все предучитывающие, не обо всем помыслившие, не все охватившие.

Итак, Великая Смута вывела народ из состояния детства. Она дала ему метаисторический опыт, который обогатил его. Но усвоение этого опыта потребовало длительного времени; вполне он не усвоен, как видно, и до сих пор. Семнадцатый же век целиком стоит под знаком этого усвоения, этого перехода от отрочества к юности. Под знаком этого усвоения – и вместе с тем под знаком некоего нового фактора, усложнявшего процесс и придававшего ему своеобразнейшие формы.

Всемирной метаистории хорошо известны случаи, когда воинствующие эгрегоры возникали и над религиозными общинами. Бурно проявляющаяся тенденция завоевательная, и тем более вампирическая, если они плотно слились с самим религиозно-общинным мировоззрением, оказываются лучшими свидетельствами сильного религиозного эгрегора, активно демонизируемого Гагтунгром и превращающегося из простой неизбежной помехи Провиденциальному процессу метаистории в деятельного и сознательного врага его. Достаточно вызвать в памяти историю иудаизма или кровавую экспансию раннего ислама.

Мы уже говорили об огромном и притом счастливейшем значении для России, которое заключалось в персональном решении князя Владимира Святого относительно государственного вероисповедания. Теперь же необходимо вспомнить, что Владимиром было привлечено на Русь именно то вероисповедание, которое, по своей почти тысячелетней традиции, по обстоятельствам своего формирования в культурных центрах Византии у самого императорского трона, осталось чуждым крайней теократической тенденции. Сравнительно с эгрегорами ислама или кальвинизма, а тем более – с чудовищами, возникшими за спиной иудаизма и папства, эгрегор русского православия был косным, аморфным, неагрессивным, слабым. Церковь издавна заняла позицию духовной союзницы государства, позднее из союзницы превратилась в помощницу, потом в слугу, а при Третьем Жругре – в рабу и только раз попробовала заявить претензию на верховную общегосударственную роль. Сколь ни печально с религиозно-культурной, а тем более с конфессионально-православной точки зрения это нисхождение церкви по ступеням подчинения государству, все же это – меньшее из двух зол, если сопоставить его с противоположной крайностью.

Темноэфирный эгрегор окреп над русской православной церковью на почве того психологического климата, который сложился в стране в результате борьбы с татарами и установлением национально-воинствующего самодержавия. Эгрегор образовывался из тех излучений причастного церкви людского множества, какие вносились любой душой, не достигшей праведности и примешивавшей к излучениям благоговения, умиления и любви излучения так называемого «житейского попечения». Роковым образом способствовали росту эгрегора и особенности средневекового полумагического благочестия, заставляющего верующих делать огромные вклады в монастыри на помин души, князей – жаловать монастырям колоссальные угодья, а самих монахов – принимать все это как должное. Непомерное обогащение монастырей, обмирщение иночества и вообще духовенства было весьма благодатной почвой для темноэфирного нароста на организме церкви. У подножия ее соборной метаэфирной вершины сгущался этот мглистый клуб, этот волнующийся туман, своим слепым эквивалентом сознания отождествляя себя, очевидно, с самой церковью. Угроза его разбухания представлялась как бы возникновением невидимой преграды между душою верующего и трансфизической сущностью церкви, к которой эта душа устремлялась. Поэтому, сколь смутно ни ощущал бы верующий природу этой опасности, она должна была рисоваться ему еще более грозной, чем вампирическая тенденция Жругров.

Церковь, конечно, не оставалась равнодушной к этому угрожающему явлению; и историческим выражением двух основных боровшихся в ней тенденций – эгрегориальной и Провиденциальной – явимтесь в XVI веке столкновение сторонников и противников крупного монастырского землевладения, ярчайшими представителями обоих! течений – Нил Сорский и Иосиф Волоцкий, а открытой формой и ареной борьбы – Собор 1503 года и горячая литературная полемика. Показательно при этом, что вождем противников землевладения оказался именно Нил Сорский, человек с тончайшей душевной организацией, истинный поэт скитского жития, носитель настоящей святости, в полном смысле слова – сосуд духовности. Не волнение «исторического чувства», которого Нил Сорский, как и все почти православные подвижники, был лишен, а глубокая трансфизическая тревога за церковь вывела его из скитского уединения и подвигла на борьбу с иосифлянами. Но, хотя церковь впоследствии причислила его к лику святых – не сделать этого по отношению к памяти едва ли не величайшего из русских праведников было просто невозможно, – но за иосифлянами, в общем, оставалась победа, и, таким образом, эгрегор православия сохранил для себя ту почву, которая порождала его питательную темноэфирную среду. Результаты сказались с лишком через столетие, вскоре после Смутного времени.

Проводя свои внутрицерковные реформы почти исключительно богослужебного и текстологического характера, патриарх Никон оставался, конечно, выразителем воли церкви как таковой. Выступив же в качестве претендента на первенствующее значение в государстве, стремясь подчинить царский сан сану патриарха, он становился – каковы бы ни были его субъективные намерения – прямым выразителем воли того паразитирующего на церковном теле темноэфирного образования, о котором мы говорим.

Поражение его и его инспиратора было обусловлено не только большей силой демона государственности, но и большей эпохально-исторической оправданностью его действий. Эта правота уицраора ощущалась, по-видимому, широкими народными слоями. Если уже чисто богослужебные реформы Никона вызвали противодействующее движение столь сильное, что конструктивные формы старообрядчества, в которые оно отлилось, досуществовали до наших дней, – то его попытка теократического, вернее иерократического переворота, должна была испугать еще более широкие слои, включая подавляющее большинство церковной иерархии, на которую подобный переворот возложил бы непомерную, странную, ей самой непонятную и потому невыполнимую ответственность. От папистских притязаний Никона повеяло смутно знакомым духом: чем-то напоминали они ту тираническую тенденцию, которая так страшно обожгла русское общество при Грозном и уже опять успела дохнуть на него в конце царствования Бориса. Слишком памятно было всем, какие страдания это несет и в какие пропасти уводит; а то обстоятельство, что теперь опасность исходила не от демона государственности, но от чего-то зловеще неясного, образовавшегося внутри самой церкви, лишь увеличивало иррациональный, трансфизический страх.

Иерократические поползновения Никона были пресечены, но потусторонний страх уже не мог быть искоренен одним этим. Из него и вырос раскол, весь пронизанный этим ужасом перед «князем мира сего», уже будто бы пришедшим в мир и сумевшим свить гнездо в самом святая святых человечества, в церкви. Отсюда – надклассовость или внеклассовость раскола, к которому примыкали люди любого состояния или сословия, если только в сердце зарождался этот инфрафизический страх. Отсюда – неистовая нетерпимость Аввакума, яростное отрицание им возможности малейшего компромисса и страстная жажда мученического конца. Отсюда – непреклонная беспощадность раскольников, готовых, в случае церковно-политической победы, громоздить гекатомбы из тел «детей сатаны». Отсюда же – та жгучая, нетерпеливая жажда избавления, окончательного спасения, взыскуемого окончания мира, которую так трудно понять людям других эпох. И отсюда же, наконец, тот беспримерный героизм телесного самоуничтожения, который ставит нас, при вникновении в историю массовых самосожжений, в тупик, если метаисторическое созерцание нам чуждо в какой бы то ни было степени, и который потрясает нас до глубочайшего трепета, если подобный род созерцания приоткрыл нам природу удивительных этих явлений.

Никон был сослан, умер, но церковь санкционировала его реформы; проходили десятилетия, а никакого поворота вспять, к древней вере, даже и не намечалось. И когда демиург, осуществляя свой всемирный замысел, выдвинул такого колосса, как Петр; когда Второй Жругр инвольтировал его всей своей молодой мощью; когда, от лица царя-реформатора государство отвело церкви небольшой угол в державе, подчинив религию своим интересам и сузив пределы духовного творчества народа, – тогда раскол обрел конкретное лицо, на котором сосредоточился его потусторонний ужас и ненависть. Петр I был объявлен антихристом.

Напрасно удивляемся мы мелочности чисто формальных, отнюдь не догматических расхождений между старообрядчеством и никонианством; с точки зрения сознания XVII века, наполовину магического и вместе с тем не боявшегося крайних выводов, антихристов дух вовсе не должен был выразиться непременно в восстании против Символа веры или в физическом истреблении религиозной общины. Дух этот представлялся исчадием «отца лжи», начинающего со второстепенных внешних подмен и по их лестнице низводящего уловляемую душу в пучину антикосмоса. И если мы не можем ощутить сочувствия героям раскола в их идейной направленности или в их методике, нам доступно зато понимание и сочувствие великому душевному смятению, раскол вызвавшему.

Правда, эгрегор православия получит должный отпор и опасность с этой стороны исчезла. Правда, конечно, и то, что за Петром стояли такие инспираторы, а путь, начертываемый этим царем, раскрывал такие перспективы, что идея Третьего Рима могла показаться захолустным провинциализмом. Но это грядущее сулило, вместе с тем, цепь таких перемен или подмен, зияло такими неизведанными безднами, а из недавнего прошлого еще отблескивали так предостерегающие огни Смутного времени, что дух невольно отшатываются вспять, вглубь, к духовно достоверным, веками освященным формам древности, доставившим спасение бесчисленному легиону душ – прадедам и прапрадедам.

Таким образом, в XVI веке обозначился, а в XVII определился духовный процесс чрезвычайной важности. Ню можно было бы очертить следующими взаимно дополняющими определениями:

а) как распад первичной цельности душевного строя;

б) как диалектически неизбежное прохождение через длительный этап внутренней дисгармонии;

в) как развитие способности к одновременному созерцанию противоположных духовных глубин;

г) как культурное и трансфизическое расширение границ личности;

д) как борьба мысли за осмысление метаисторического опыта.

Свидетельствовало бы о полной беспомощности, о неспособности вникать в существо культурно-исторических процессов предположение, будто бы данный духовный процесс оборвался, заглох или замкнулся в старообрядчестве. Напротив: вся религиозная философия и историософия XIX века от Чаадаева и славянофилов до Владимира Соловьева, Мережковского и Сергея Булгакова, вся душевная раздвоенность, все созерцание и эмоционально-жизненное переживание обоих духовных полюсов, свойственное как Лермонтову и Гоголю, так – в еще большей степени – Достоевскому, Врубелю и, наконец, Блоку, являются не чем иным, как следующими этапами этого процесса.

Проследим это подробнее.

Распад первичной цельности душевного строя достиг в XIX веке такой глубины, что на его фоне даже исполненная противоречий, сложно эволюционировавшая личность Пушкина, прошедшего через противоположные полюсы религиозных и политических воззрений, кажется нам, однако, цельной сравнительно с душевным обликом его современников и потомков.

Под знаком внутренней дисгармонии стоит почти все культурное творчество XIX века. Только к концу его намечается один из путей ее преодоления – преодоления, однако, ущербного и чреватого еще более глубокими катастрофами – и в общеисторическом плане, и в плане личной эсхатологии, то есть посмертной судьбы человеческих шельтов. Я разумею здесь то колоссальное движение, у истоков которого возвышаются фигуры Плеханова и Ленина.

Способность к одновременному созерцанию противоположных духовных глубин оказывалась не чем иным, как соответствовавшим новому культурному возрасту нации проявлением в духовной сфере исконной русской способности к неограниченному размаху: тому самому размаху, который во времена примитивных и цельных натур выражался психологически – в слитности душевного склада с ширью необозримых лесов и степей, эмоционально – в богатырской удали, а исторически – в создании монолитной державы от Балтики до Тихого океана. Печорины и Пьеры Безуховы, Ставрогины и Иваны Карамазовы, герои «Очарованного странника» и «Преступления и наказания» – внуки землепроходцев и опричников, иноков и разбойников, казачьих атаманов и сжигавших самих себя раскольников; только разный культурный возраст и разные, следовательно, сферы размаха.

Это вело к культурному и трансфизическому расширению границ личности – факту, слишком очевидному, чтобы нуждаться в каких-либо иллюстрациях или комментариях.

Что же касается борьбы мысли за осмысление метаисторического опыта, то этим, в сущности, были заняты все выдающиеся русские умы XIX столетия, и это несмотря на то, что самое понятие метаистории оставалось еще несформулированным и даже неосознанным. Разве в размышлениях Белинского по поводу новой русской литературы не чувствуется усилий прочесть историю как систему видимых знаков некоего невидимого духовного процесса? Разве в не имеющей равных исторической эпопее Льва Толстого народные массы и их вожди не становятся проявлениями и даже орудиями запредельных сил? Разве в исторических концепциях Достоевского не брезжит непрерывно этот потусторонний свет, превращающий исторические перспективы в сдвинутые, опрокинутые, странные и завораживающие перспективы метаистории? Станет ли кто-нибудь отрицать этот духовный угол зрения на национальное прошлое в полотнах Сурикова, в народных драмах Мусоргского? – Я ограничиваюсь указанием только на корифеев XIX века: перечисление имен меньшего масштаба потребовало бы специальной главы.

Итак, все пять признаков разбираемого процесса, которые я указал страницей ранее, оказываются налицо. Мы убеждаемся, что процесс, возникший в незапамятные времена опричнины, – процесс переживания обоих полюсов трансфизического мира, познания их и осмысления, переходя из фазы в фазу, к XX веку достигает высоты гениальных художественных обобщений и философских интуиций. Я не думаю, чтобы имелась надобность в разъяснении того, что события XX века должны еще углубить этот процесс, должны довести до крайности и внутреннюю дисгармонию, и борющиеся концепции, и эмоциональную накаленность поляризующихся идей, этим подготавливая фазу некоего синтеза, предстоящего следующим поколениям.

В этом смысле мы не можем не ощущать себя кровными потомками тех, кто 250 лет назад совершали, для нас теперь уже почти недоступный, подвиг самосожжения; и тех, кто в следующие десятилетия создавали сказание о невидимом граде Китеже.

Все изложенное создало предпосылки для кристаллизации этой легенды именно в расколе. Естественно, что именно в глухих заволжских лесах, издревле озаренных лампадами скитского жития угодников Божиих, поместило сказание этот город праведных на берегу Светлояра. Его связь с внешним миром осуществляется через город Малый Китеж, вынесенный на границу степей, – символ исторической церкви с ее человеческими слабостями: той исторической церкви, подлинную духовную сущность которой скрывает от ищущих душ, замутняет, искажает мглистый, плотный и чувственный православный эгрегор. Под ударами внезапно нахлынувшего внешнего врага историческая церковь гибнет «без боя, с великим позором». Но, конечно, гибнет не вся: дева Феврония, олицетворение Идеальной Души, овеянная той поэзией, которая может исходить от Навны, и только от нее, вступает через страдальческую смерть в Великий Китеж29. Великий Китеж телесно беззащитен: небольшая рать его героев принимает мученический венец в битве над Керженцем. Тогда, в ответ на жаркую молитву всего народа перед Великой Заступницей, город таинственно погружается на дно Светлояра, «в жизнь вечную» – переходит в иную сферу бытия.

Сказание отразило в преображенном виде суть раскола так, как она рисовалась его лучшим мечтателям, созерцателям и «поэтам сердца». Оно до неузнаваемости идеализировало действительность, да; но этим самым оно дало образ, несравненно более глубокий, долговечный и универсальный, чем само историческое явление раскола: мистерию народа, культуры или отдельной души, чья неприкосновенная внутренняя святыня, оберегаемая иерархиями Света, остается недоступной никакому, самому могущественному врагу, уходя в таинственную духовную глубь от любого вторжения, от любого враждебного прикосновения.

 

ГЛАВА 3. ЗАПОЛНЕНИЕ ПРОСТРАНСТВА МЕЖДУ КУЛЬТУРАМИ

 

Какими импульсами создавалось то гигантское географическое целое, тот странный конгломерат пустынь, тундр, плодороднейших густонаселенных областей, огромных городов и необозримой тайги, которое, в общих чертах, совпало с границами российского сверхнарода?

Задаваясь таким вопросом, нельзя, конечно, не вспомнить некоторых эпох всемирной истории, когда народ или сверхнарод переходил из состояния географической замкнутости в состояние стремительной экспансии. Историческая наука выдвинула в качестве объяснения таких феноменов ряд остроумных соображений о географических, социально-политических и в особенности об экономических причинах. Однако можно усомниться в том, только ли недостаток годных для обработки земель толкнул арабов, на протяжении веков довольствовавшихся прозябанием на своем полуострове в виде разрозненных племен – к ошеломляюще быстрому объединению и к молниеносной, головокружительной экспансии; экспансии, похожей на развернувшуюся пружину, на излияние лавы из кратера, на ураган; экспансии, и не подумавшей остановиться на захвате богатых и плодородных соседних стран, но в какие-нибудь пятьдесят лет захлестнувшей территорию от Гвадалквивира до Инда.

Позволительно задать также вопрос, почему же, в конце концов, именно в Западной Европе экономика сложилась на рубеже XVI века столь беспрецедентно и изумительно, что впервые за всю человеческую историю два сверхнарода – романо-католический и северо-западный – одолели океан, залили Америку, втянули в своюорбиту Африку, открыли и частично подчинили своей цивилизации древние культуры Востока? Оставаясь в пределах системы экономических и социально-политических мотиваций, нам придется ответить пожиманием плечей и разведением рук на простой вопрос: отчего социально-экономическая конъюнктура, эту экспансию вызвавшая, сложилась за всю историю многочисленных культур человечества только один раз и в одном месте? Если же подобная конъюнктура сложилась хоть раз еще где-нибудь, например в Китае, то почему она не возымела тех же результатов?

– Оказывается, не грешно сохранить долю сомнения в исчерпывающей силе социально-экономических объяснений и даже заподозрить в подобных исторических явлениях наличие некоего фактора, не покрываемого сетью исторической причинности, – фактора иррационального.

Это сомнение и подозрение перерастают в огромный вопросительный знак, коль скоро дело переходит к проблеме русской экспансии на Восток в конце XVI и в XVII столетии.

XVII век вообще задал исторической мысли немало загадок, и одна из самых глубоких заключается в следующем: почему и ради чего, какими именно социально-экономическими причинами понуждаемый, русский народ, и без того донельзя разреженный на громадной, необжитой еще Восточно-Европейской равнине, в какие-нибудь сто лет усилиями отнюдь не государства, а исключительно частных людей, залил пространство, в три раза превышающее территорию его родины, пространство суровое, холодное, неуютное, почти необитаемое, богатое только пушниной да рыбой, а в следующем столетии перешагнул через Берингово море и дотянулся до Калифорнии?

Конечно, усиливавшаяся крепостная эксплуатация выбрасывала тысячи людей на восточные, незаселенные окраины, где им приходилось изыскивать средства к существованию. Но разве Урал и Западная Сибирь не были достаточно обширны, чтобы вместить и прокормить население в десятки раз большее, чем казацкие дружины, переваливавшие через Каменный Пояс при Грозном, Борисе или Алексее Михайловиче? Отчего эти крестьяне (а казаками становились ведь в подавляющем большинстве именно крестьяне) не брались на новых плодородных местах за свой привычный труд, а переходили на охотничий промысел – промысел, ставивший их, по условиям сбыта продукции, в тяжелую зависимость от купцов и от государства? – Народ бежал от гнета помещиков. Так. Бежал. Но почему же нельзя было остановиться и прочно обосноваться на Оби, на Иртыше, на Ангаре, где никаких помещиков никогда не водилось, а требовалось бежать дальше и дальше, бежать не от погони, которой не было, а – неизвестно от кого, неизвестно зачем и неизвестно куда, в непробудную глухомань, через исполинские реки и непролазную тайгу, через районы, занятые инородцами, оказывавшими сопротивление, и, добежав, наконец, до Тихого океана, не успокоиться даже и там, а перепрыгнуть в Америку?

Русских казаков, дескать, привлекали изобилие зверя и рыбные богатства Дальнего Востока. Да, привлекали. Но не одни ведь русские знали, что рыба – вкусная вещь; не одни же русские носили меха и торговали ими. Почему же, странное дело, эти самые богатства не привлекали, например, китайцев, обитавших к ним гораздо ближе, в культурном отношении стоявших в XVII веке бесспорно выше русских и к тому же страдавших от перенаселенности в своей стране?

На все эти вопросы, сами собой напрашивающиеся еще на школьной скамье, невозможно добиться ответа потому, что из факторов, с которыми удостаивает иметь дело современная наука, этого ответа не извлечешь; фактор же, этот ответ в себе заключающий, остается вне поля ее зрения. Это тот самый фактор, который, в его нарочито упрощенном понимании принято, пренебрежительно морщась, называть психологическим и без учета которого вся история превращается не только в мертвую схему, но в прямую подделку науки – подделку, прикрывающую свою неспособность отвечать на элементарные вопросы или догматическими разглагольствованиями, или притворным незамечанием этих вопросов.

Не будем пугаться слов. Да: избыток телесных сил и мужание народного духа, в котором, при неутраченной еще до конца внутренней цельности, пробуждается стремление вдаль, – вот, в психологическом плане, проявление этого иррационального фактора в разбираемую нами эпоху. Что же это за непреодолимый зов, увлекавший землепроходцев дальше и дальше? Что это за непонятный инстинкт (употребим уж этот таинственный термин, более загадочный, чем «эфир» в физике недавнего прошлого)?

Но нет никакой необходимости представлять себе инвольтацию демиурга непременно в виде головокружительного озарения или потока ослепительных образов. Напротив: такая форма инвольтации – или инспирации – явление далеко не частое. Оно предполагает развитую личность, яркую индивидуальность, даже некую специфическую одаренность, близкую отчасти к художественной, но не идентичную ей: скорее, это один из видов одаренности религиозной. Демиургическая же инвольтация «человека массы» знает совсем иные пути. В такой душе демиург не бушует подобно буре; такому уму он не внушает никаких огромных идей, не распахивает перед такой душой ни космических панорам, ни этических горизонтов. Он совершает другое: он поднимается из глубин души бессловесным, грозным и не пререкаемым зовом Бессознательного.

Голосами Бессознательного говорят с человеком массы и другие инстанции: каросса, уицраор, Соборная Душа народа, даже Велга. Различить эти голоса можно только по характеру пробуждаемых ими чувств и внушаемых ими деяний.

А деяния, внушавшиеся землепроходцам, сводились к одному – только к одному, но великому: силами нескольких сотен богатырей захватить и закрепить за сверхнародом российским грандиозные пространственные резервы – всю пустующую территорию между массивами существующих ныне на земле культур. Ни один казак, ни один герой сибирских завоеваний этого, конечно, даже приближенно не понимал. Перед каждым возникала не эта общая историческая цель, а мелкая, частная, конкретная: бороться за свое существование путем устремления на Восток за горностаем, за белкой, за соболем. Всего этого имелось в изобилии в уже захваченных местах; но остановиться почему-то было невозможно. Этому мешали дикие запахи с неведомых пустошей Востока, ударяющие в ноздри и пьянящие как вино. Этому мешало курлыканье журавлей, трубные клики оленей – напряженные, страстные, вольные голоса звериного мира. Этому мешала синеватая дымка, затуманивавшая на востоке дремучий лесной горизонт. Этому мешали бездомные ночлеги, костры, лица и рассказы товарищей, песни, удалая жизнь. Даже само солнце мешало этому, поднимаясь над таинственными восточными просторами, словно указывая молча путь и цель. Главное же – мешала собственная кровь, учившая именно так понимать голоса ветра и солнца, зверей и птиц, – кровь, гудящая по жилам властным призывом вдаль, внеразумным и провиденциальным хмелем бродяжничества.

Да это даже не психология, это просто поэзия! – скажет кто-нибудь. Что же, разве историческая наука выше поэзии, чтобы позволять себе смотреть на нее свысока? А если они равноценны, если они должны друг друга оплодотворить, то закономерна не только история поэзии, но и поэзия истории. В особенности же не стоит иронизировать над поэтическим элементом в истории тому, кто без привлечения на помощь этого элемента не сумел ответить на поставленные вопросы ничем, кроме словесного топтания вокруг них или же стыдливого молчания.

Показательно, что демон государственности долгое время оставался в стороне от движения землепроходцев. Это видно хотя бы по той безучастности, с какой Российское государство взирало на занятие русским народом огромных земель на Востоке. Когда это движение началось. Первый Жругр был поглощен другим: санкция демиурга была утрачена и самое существование уицраора клонилось к концу. Тут было уж не до Сибири. Второй же Жругр на протяжении всех трех столетий своего существования понимал просторы Азии только как второстепенную статью государственного обогащения. Поразительно, что вплоть до XX столетия он так и не понял, зачем, собственно, история и его собственный народ обременили его Сибирью и Дальним Востоком. И когда пушной промысел перестал играть в государственных доходах заметную роль – Сибирь превратилась в место ссылки, а Русская Америка была продана. Что сказал бы Петр, этот великий флотостроитель и морелюбец, если бы мог знать, что через двести лет, в 1925 году, его преемники все еще не будут иметь военного, да в сущности и гражданского флота на Тихом океане? А Петр бессознательно понимал больше, чем демон государственности. Он понимал, например, что для чего-то нужно (неизвестно, собственно, зачем именно) осуществить такое грандиозное предприятие, как Великая Северная экспедиция. Подобного предприятия не замышлял и не проводил ни один европейский монарх ни в XVII, ни в XVIII, ни даже в XIX столетии. Нет данных, однако, предполагать, что Петр ясно отдавал себе отчет в смысле и цели такого предприятия. Во всяком случае, колоссальные расходы, которых оно потребовало, не могли окупиться ничтожными экономическими выгодами, даже если бы русским кораблям удалось пробиться в Индию через Ледовитый океан. А бросать деньги на затеи, не сулящие большой государственной выгоды, Петр не любил. Но дело в том, что Петр I, как стремлюсь я показать в следующей главе, был не только проводником воли демона государственности: через него больше, чем через всех других русских государей нового времени, водил демиург, и если мы откажемся видеть плоды его инспирации в целом ряде деяний Петра, мы ничего не поймем в русской истории последних столетий.

Итак, волнение демиурга явственно сказалось в занятии русскими североазиатских пространств, обширных и почти пустых. Но почему он так торопил этот процесс? Чтобы не опередили другие? Но кто же? Китай? Но Китай до XX века не мог овладеть как следует даже Маньчжурией. Англия? Но Англию Сибирь не привлекала ни раньше, ни после. Япония, Соединенные Штаты? Но экспансия этих государств началась только на рубеже XX века.

Мы не можем знать, во избежание какого зла демиург ускорял закрепление за своим сверхнародом этих территорий. Предвидел ли он все же возможность их захвата каким-нибудь чужеземным завоевателем? Или не исключена была возможность образования в Сибири самостоятельного государства, сильного, способного к обороне и наступлению, что повлекло бы за собой цепь лишних трудностей, жертв, кровопролитий? Все это – предположения, не опирающиеся ни на какой метаисторический опыт, следовательно, лишенные какой бы то ни было цены.

Но достаточно очевидно, что превращению России из окраинной восточноевропейской страны в великую евразийскую державу, заполняющую все полое пространство между Северо-западной, Романо-католической, Мусульманской, Индийской и Дальневосточной культурами (то есть между почти всеми культурами, ныне существующими) Яросветом придавалось особое значение. Можно догадываться, что это имело отношение ко всемирно-историческому назначению России и что эти пространственные резервы должны послужить ареной для тех творческих деяний сверхнарода, свидетелем которых явится XXI или XXII век. Культура, призванная перерасти в интеркультуру, может осуществить свое назначение, лишь тесно соприкасаясь со всеми культурами, которые она должна ассимилировать, объединить и претворить в планетарное единство. Если сверхнарод предназначен стать реактивом, трансформирующим и себя, и все сверхнароды мира в духовно единое Человечество, то ему должны быть уготованы пространства, соответствующие размаху его борьбы, его идей и творческого труда.

 

ГЛАВА 4. РОДОМЫСЛ ПЕТР И ДЕМОНИЧЕСКОЕ ИСКАЖЕНИЕ ЕГО МИССИИ

 

Среди загадок, заданных XVII веком исторической мысли, не последнее место занимает странный факт рождения именно в царской семье, именно в качестве царского сына такого человека, который по своим духовным масштабам, дарованиям, уму, характеру и даже физическому темпераменту в точности соответствовал идеальному образу государственного деятеля, какого требовали тогда Россия, ее метакультура, ее миссия, ее судьба.

Рождение личностей такого масштаба приходится исчислять единицами на сотни миллионов рождений. По теории вероятности, шансы в пользу того, чтобы таким человеком оказался именно царевич, близки к нулю.

А между тем в условиях XVII столетия переворот, подобный перевороту Петра, мог осуществить только великий государственный гений при одном непременном, однако, условии: законности его власти в глазах современников. Гораздо более скромные начинания Бориса и Лжедмитрия, имевшие в виду сближение России с Западом, не были прощены русскими ни тому, ни другому и послужили одной из причин этих двух преждевременных смертей. Конечно, масштаб государственного разума этих двух государей далеко уступает гению Петра, но никакому узурпатору, будь он хотя бы и столь же гениален, как Петр, общество той эпохи, еще полностью проникнутое древней идеей родового права на власть, не позволило бы, конечно, опрокидывать вековые общественные устои.

Однако науке сегодняшнего дня, догматически отрицающей телеологию истории, приходится и этот факт обходить молчанием. Как всегда в подобных случаях, она притворяется, будто вопросы такого рода не имеют смысла. Она прекрасно понимает, что при исключительно каузальном подходе к явлениям она не сможет произнести в объяснение этого факта ни единого звука.

Такое положение современного историка – историка в собственном значении этого слова – совершенно закономерно. Для него применение к историческим фактам принципа телеологического невозможно и в самом деле: какая методика позволила бы ему подходить к фактам с вопросом «зачем»? С крутого берега этого вопроса ему не видится ничего, кроме безбрежного моря фантазии.

Но метаисторику нет надобности суживать свои возможности до границ, очерченных каузальным подходом. Для него – с крутизны вопроса «зачем» – тоже открывается море, но не фантазии, а второй действительности. Никаким фетишем он каузальность считать не намерен и ко многим проблемам подходит с другой стороны, именно – с телеологической. В частности, о зависимости характера и способностей от условий рождения и детства. Если же историку будет угодно не видеть коренного различия между игрой фантазии и метаисторическим методом – не будем, по крайней мере, лишать его того утешения, которое он почерпнет в идее, будто сидение в клетке каузальности есть последнее и блистательнейшее достижение на пути познания.

По-видимому, подготовительная работа демиурга и кароссы Дингры над эфирно-физическою формой или, вернее, аппаратом, который был бы способен вместить столь колоссальную инвольтацию и осуществить ее задания, началась очень давно – за несколько поколений в роду отца царевича и в роду его матери. Процесс этой подготовки находится, конечно, вне поля зрения метаисторика; ему представляется возможность проследить только самый конец его – провиденциальность обстоятельств детства и юности Петра, его личность досоздавших.

Задачи преобразователя должны были потребовать от него исполинского напряжения физических сил. И детство Петра в селе Преображенском, вырывая его из тепличной атмосферы дворца, где захирели оба его брата, закаляет его тело и представляет возможность для любых физических упражнений, в том числе и для таких, какие кажутся его современникам совершенно неуместными для царевича.

Будущему реформатору понадобится величайшая независимость ума, привычка к отсутствию авторитетов и к самостоятельному мышлению. И вот ни в детстве, ни в отрочестве не допускается в его окружение ни один человек, по своим интеллектуальным и волевым качествам способный хотя бы на время подменить в мальчике самостоятельную умственную работу слепым доверием к авторитету.

Невероятные задачи царствования потребуют от него неслыханных, чудовищных, почти неосуществимых форм поведения. Ему придется сбросить царское облачение и, засучив рукава, подавать пример плотникам, кораблестроителям, кузнецам, столярам – мастерам всевозможных ремесел. И в том же Преображенском возникают условия, вполне отвечающие потребности будущего царя – не только приучить себя к трудам подобного рода, но и практически изучить некоторые из них.

На смену боярству ему придется находить талантливых разночинцев, а вместо стрелецкого войска создать – неизвестно как и откуда – новую армию, отвечающую потребностям грядущих дней. И вот товарищами его игр в Преображенском оказываются мальчишки из простонародья, смышленые, преданные и смелые: ядро будущей гвардии.

Суровый долг революционера на престоле потребует от него непримиримости к врагам его государственной идеи. И сердце его ожесточается с ранних лет такими зрелищами, как кровавые стрелецкие бунты и казни, и такими человеческими отношениями, как отношение к нему царевны Софьи.

Если бы всеми этими условиями был окружен обыкновенный, то есть никакими метаисторическими силами не выпестованный ребенок, ничего исключительного из него все-таки не получилось бы. Но при врожденной гениальности, то есть при выработанной еще ранее силами демиурга и кароссы повышенной способности к восприятию инспирации посланного ему даймона, – условия села Преображенского доформировали, дошлифовали это человекоорудие.

Подобное телеологическое рассмотрение могло бы быть применено к биографии любого человека, принадлежащего к числу родомысюв, гениев, праведников, при одном условии: при достаточном количестве биографических сведений, находящихся в нашем распоряжении.

В чем же состояла историческая задача Петра 1, поскольку эта задача указывалась демиургом?

Насколько можно отслоить в личности и деяниях Петра эту задачу от воздействий уицраора и насколько она вообще выразима в человеческих понятиях, задача эта обрисовывается в следующем виде:

России суждена всемирная миссия, смысла которой императору не дано знать. Он должен быть уверен лишь в одном: в ее мировом характере. Его персональная задача сводится к тому, чтобы повернуть сверхнарод на путь, ведущий из прозябания в национальной замкнутости на простор общечеловеческого становления. При этом народ русский надлежит ввести в круг передовых народов не в качестве чьего-либо сателлита или младшего исторического партнера, а в качестве великой державы, которую другие народы вынуждены будут принимать всерьез с самого начала. Такой поворот возможен только при условии, если Россией будут восприняты объективно передовые начала соседней, старшей культуры, ибо эта культура – одна из двух, сумевших расторгнуть аристократически сословную ограниченность внутри себя и локальную изолированность – по отношению к остальному миру. Для того же, чтобы такой переворот был осуществлен и результаты его прочны, требуется полное преобразование внутри: оно упразднит боярство как правящую группу, показавшую свою неспособность быть на уровне исторических задач, и передаст ведущую роль дворянству и среднему классу. Почему не духовенству, не крестьянству? Потому не духовенству, что господство в государстве этого последнего привело бы к торжеству эгрегора православия и, в конечном счете, к иерократической деспотии, наиболее косной из всех деспотий. Не крестьянству же – потому, что крестьянство было самым отсталым из всех классов и ему еще веками следовало оказывать помощь, прежде чем оно смогло бы принять положительное участие в государственном и социальном творчестве.

Здесь невозможно подробное рассмотрение вопроса о том, в какой мере историческая деятельность Петра отвечала этому заданию. Но возможно и необходимо другое: указать на смысл второй инвольтации, как бы прослаивавшейся между инвольтацией демиурга и личностью императора и придававшей деятельности последнего характер, не всегда и не во всем отвечавший желаниям Яросвета.

Эта инвольтация демона государственности обращалась на некоторые свойства характера и темперамента Петра, а в иных случаях – на свойства его рассудка. При этом она искажала ход его мысли и действий в той мере, в какой этот ход не был свободен от воздействия этих самых черт характера, темперамента и рассудка.

Жругр заботливо потрудился над тем, чтобы внедрить в родомысла свою тираническую тенденцию. Ему удалось в целях этого переразвить суровую твердость, необходимую и неизбежную в положении Петра, в неумолимость, внутреннюю свободу от авторитета – в свирепую лютость ко всяким авторитетам прошлого, прямолинейную преданность своей идее – в ненависть ко всему, что ему казалось бесполезным, то есть чего нельзя было обратить на пользу его идее, а стихийный размах – в бесконтрольную чувственность и непомерную грубость. Ирония переросла в склонность к глумлению. Утилитарность мышления выхолостила эстетическое начало натуры, введя его в два русла: русло артистического отношения к ремеслам и русло ремесленного отношения к искусствам. А в проявлениях жестокости стал порою различаться явно садистический оттенок.

Из этих качеств проистекли те промахи государственной мысли, которые привели Петра к деяниям, с точки зрения метаистории – а, пожалуй, также и истории – ошибочным и вредным: к неоправданной ничем жестокости в отношении бояр, стрельцов, раскольников, собственного сына, а главное – собственного народа, приносившего замыслам своего царя жертвы мало сказать огромные, но даже иногда не вызывавшиеся необходимостью; к слепому непониманию настоятельнейшей исторической потребности – обеспечить рост, а позднее и ведущую роль среднего класса, – ошибка, имевшая для будущею воистину роковые значение; к насилиями над церковью, в результате которых она после Петра оказалась, по выражению позднейших мыслителей, в параличе, а при третьем уицраоре дошла до такого низкопоклонства перед собственным врагом, какое в любую другую эпоху показалось бы совершенно неправдоподобным; к пренебрежению интересами крестьянства, что повлекло за собой упрочение крепостного строя и на века затормозило культурное развитие основного по численности класса российского общества; и, наконец – к воцарению в стране той атмосферы террора, обесценения человеческой жизни и неуважения к личности, которая надолго пережила Петра и сделалась атрибутом самодержавия в ряде последующих эпох.

Как грандиозна ни была фигура этого императора и сколь провиденциально необходимой ни являлась его деятельность, но двойственность инвольтации, воспринятых его бушующим сердцем, богатырской волей и дальновидным, но утилитарным умом, превратила родомысла в двойственное существо, перед которым врата Синклита оказались закрытыми.

Трудно найти более разительную противоположность между образами двух родомыслов, допустивших глубокий ущерб своей миссии: тем, кто, будучи вознесен на предельную высоту единодержавия, непоправимо сорвался с этой крутизны – Иоанном IV, и Петром, до конца своей жизни продолжавшим, несмотря ни на что воспринимать инспирацию Яросвета; трудно найти контраст между ними более разительный, чем тот, что обнаруживается при сопоставлении обстоятельств смерти их сыновей, Ивана и Алексея. В одном случае – самоубийственный для династии и государства акт, совершенный существом, потерявшим человеческий облик и охваченным бессмысленным бешенством: ярко выраженное проявление воли Велги. В другом – холодно продуманное и беспощадно, вопреки собственному человеческому чувству, осуществленное мероприятие во имя государственной идеи, которой приносится в жертву собственная плоть и кровь: столь же очевидная инвольтация демона государственности.

Не менее любопытно, пожалуй, представить обоих царей не решающими государственные дела, не поражающими татар или шведов, а пирующими. Один – исподлобья озирающий сотрапезников и тут же совершающий что-нибудь безобразное; можно даже сказать монструозное: один раз – поражающий опального боярина посохом в грудь, в другой раз – откусывающий ухо у кого-нибудь из гостей, в третий – хохочущий до слез над князем, зашитым в медвежью шкуру и растерзываемым собаками, в четвертый – заставляющий какого-нибудь несчастного съесть уд собственного отца.

И – великий государь через полтора столетия: гигант с мутным взором, но твердо стоящий на широко расставленных ногах, заставляющий, хохоча и хлопая по плечу бывшего боярина или, может быть, вчерашнего сапожника либо пирожника, а теперь сановника, выпить залпом кубок Большого Орла.

Истинно великий человек не может не быть великодушным. Грозный – огромен; но он лишен великодушия – и он не велик. Петр же был великодушен – необычным, каким-то великолепным великодушием. Как чудесно уловил это Пушкин.

 

То он с подданным мирится:

Виноватому вину

Отпуская, веселится;

Кружку пенит с ним одну.

 

Но самой выразительной параллелью будет, мне кажется, сопоставление обстоятельств смерти обоих царей. В первом случае – гниение заживо, метание в тоске и молитвах, отчаянные попытки смягчить Божество приказами о помиловании преступников, об отпирании всех темниц. В другом – безоглядная отдача себя порыву – спасти погибающих матросов – и собственная смерть как следствие этого героического поступка. Ясно, конечно, что и посмертье Петра не могло иметь ничего общего с посмертьем его далекого предшественника.

Но в синклит не может вступить тот, кто сам превратил себя в палача – и в переносном и в буквальном смысле; кто перешагивал через гекатомбы жертв – собственных подданных, не повинных ни в чем и отдавших Богу душу только потому, что вождю потребовалось сию же минуту и без малейшей заботы о жизни тысяч строителей воздвигнуть новую столицу – ключ к мировому будущему России.

К этой столице и привязались шельт, астрал и демонизированный эфир основателя Петербургской империи. Медный Всадник Фальконета – не просто статуя. Это – нечто вроде иконы Второго Жругра, персонифицированного в условном обличий самого яркого из его человекоорудий. Это также подобие основателя Друккарга, мчащегося на бешеном раругге. Мало того: это исправленное сообразно человеческому сознанию и условиям Энрофа отображение основателя Дуггура, восседающего в лунной полутьме на гигантском змее и озаряющего факелом в простертой руке пышную и мрачную площадь. На площади Сената понятия переворачиваются: Петр мчится на коне, попирая змею; кругом – светлые колоннады ампира. Но, как и всякая икона, в которой встретились излучения изображенного с излучениями эмоционально созерцающих и благоговейных людских множеств, этот памятник тысячами нитей связан с тем, чей прах двести лет покоится в подземелии Петербургской крепости.

А шельт императора, облаченный теперь в демонизированный материальный покров, прикован тяжкой цепью своих деяний к изнанке своего собственного сооружения. Как движущаяся кариатида в цитадели Друккарга, этот гигант и доныне поддерживает то, что созидал: Российскую мировую державу. Да и он ли один? Могут сменяться Жругры, рушиться и снова строиться формы народоустройств, но великий реформатор останется одним из тех, кто поддерживает своей мощью Российское государство, пока оно существует на Земле. А потом? Кто и когда снимет с этого Атласа его ношу? Только освобождение Навны, только разрушение Друккарга, только гибель последнего из Жругров, только конец российского великодержавия.

 

 

КНИГА IX. К МЕТАИСТОРИИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ ИМПЕРИИ

 

ГЛАВА 1. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНЕШНЕЕ ПРОСТРАНСТВО

 

Перед мыслью, направленной на осмысление русской метаистории последних веков, само собою возникает разительное сопоставление двух исторических моментов.

Избранная всенародным собором, благословляемая церковью, приветствуемая всеми сословиями страны, санкционируемая авторитетом великих родомыслов Смутного времени, приступила династия Романовых к благодарному и суровому труду – восстановлению и возвеличению России. Царем был шестнадцатилетний мальчик, лишенный каких бы то ни было даров, не проявивший исключительных качеств и позднее; но ему прощалось все, никто не требовал от него гениальности. Общество было сильно непоколебимой уверенностью в том, что эта монархия, выстраданная народом в страшном горниле смут, иноземных вторжений и безвластия, охраняема и направляема свыше. И действительно: фатальная невозможность создать другие, светлейшие силы, дабы оградить народ от погибельных натисков извне и от погибельных распрь внутри, довлела над демиургом. Она вела к тому, что второй уицраор России вместе со своими человекоорудиями – носителями государственной власти – был осенен провиденциальной санкцией как меньшее из зол.

Миновало триста лет. Ненавидимая всеми классами, презираемая всеми творческими умами нации, осуждаемая высшим представительством народа, увлеченная в мистическую муть гипнотизирующим взором мужика-проходимца, мечтавшего о патриаршем клобуке, монархия Романовых рухнула почти без сопротивления. Последний самодержец был столь же бесцветен и недалек, как и ее основатель; но ему не простилось ничто. Ему вменялось именно врожденное отсутствие гениальности, ибо лишь государственный гений мог бы спасти старую державу, сообщив ей поступательное движение, влив новые силы и указав новую цель. Общество было непоколебимо убеждено в том, что монархия Романовых не справилась с историческими задачами, никакими силами свыше не направляема, и что права на жизнь у нее больше нет. И действительно: никаких отблесков демиурга давно уже не мерцало над челом императоров. Упрямые глупцы либо трагические неудачники, они не сумели низвести благодать на свою деятельность. И то, что торжественный обряд коронования превратился в жалкий маскарад, в фикцию, понимали все. Если бы катастрофа не оборвала естественного хода вещей, можно было бы ожидать, что Григорий Распутин добьется восстановления патриаршества, что клобук святого Гермогена будет возложен на голову хлыстовского «саваофа», развратника и бывшего конокрада, и что несколькими годами позднее император Алексей II будет коронован в Успенском соборе этим бесноватым, этой марионеткой Гашшарвы. От подобного несмываемого позора церковь была спасена только катастрофой.

Очевидно, санкция со второго уицраора была снята давно.

Почему же? И когда именно?

То, что инвольтацией демиурга – хотя и не только ею одной – была насыщена деятельность Петра, не подлежит, очевидно, сомнению. Следовательно, утрата санкции свершилась в одну из последующих эпох. Но когда же? При ком? В чем заключались вины уицраора, эту утрату повлекшие за собой? И не видим ли мы на этой поворотной точке истории какого-нибудь исключительного деятеля, судьба которого полна еще непонятым смыслом?

Историзм всех школ сходится на том, что из числа стоявших у кормила правления за эти триста лет крупнейшею фигурою был Петр и что ничье значение ничей масштаб личности не могут быть сопоставлены его значением и масштабом. Этот тезис требует пересмотра. Требует потому, что он основан на учете не всех фактов и не всех процессов; и потому еще, что духовную сторону исторического процесса в целом, то есть метаисторию, он игнорирует совершенно.

Проверим же, не возникла ли в историческом слое уже после Петра личность не менее значительная, чем он, но по характеру своего значения могущая быть названной антиподом великого основателя империи. Выясним также, не имеет ли судьба этого лица отношения именно тем обстоятельствам и именно к тому периоду, когда санкция демиурга была снята с деятельности второго уицраора. И, наконец, вникнем в значение – не для его современников только, но и для нас, для далеких потомков, – истинное значение этого странного, двоящегося, окруженного легендами, загадочного образа.

Однако прежде чем приступить вплотную к этой задаче, нельзя избежать рассмотрения целой цепи других проблем, без метаисторического уяснения которых роль того лица, о коем идет речь, не может быть понята. Проблемы эти сводятся к итоговой оценке деятельности второго уицраора на основе сопоставления того, какие задачи ставил перед ним демиург России и что фактически оказалось осуществленным вторым демоном великодержавия.

Зенитом его творческой мощи была, без сомнения, эпоха Петра. В сравнении с историческими перспективами, открывшимися тогда перед Россией, старая концепция Третьего Рима начинала казаться беспочвенными мечтаниями, бессодержательной абстракцией. Но что, собственно, следует понимать под этою новою перспективой? То есть как именно могла она рисоваться сознанию тех, кто жил на рубеже XVIII века?

Очевидно, это было смутное, но властное ощущение мировых пространств; оно походило на дыхание океана, на пронизывающий, соленый и шумный ветер, вдруг ворвавшийся в замкнутый столько веков мир. На берег морского пространства перенесся центр государственности. Государственность стала созидаться новым континентом людей; и для них эта атмосфера, не знающая твердых географических границ, по-северному холодная, по-морскому требовательная, казалась чем-то несравненно высшим сравнительно с насыщенной местными запахами, душной, земляной и вязкой атмосферой Московской Руси.

Исторический смысл этого ощущения заключается, мне кажется, в том, что современники Петра и их потомки по-новому осознали человечество и свое место в нем.

Татарщина и вековая борьба за создание национального государства сталкивали русских лишь с народностями, по культурному уровню их не превышавшими. и притом сталкивали почти исключительно на полях битв. В итоге выработался огромный национальный эгоцентризм, переливавший всеми цветами радуги от религиозно-мистической гордыни до пошлой обывательской спеси. А после победы над поляками в 1612 году народ русский вырос в собственных глазах в некоего исполина, в единственный народ Божий на земле; недалеко уже было и до той температуры кипения, которая порождает пары столь бурные, что они в конце концов взрывают сосуд национально-государственного бытия, как это случились однажды с народом еврейским. Когда читаешь творения протопопа Аввакума или знакомишься с эсхатологическими упованиями других учителей раскола, этот православно-русский мессианизм ударяет в наш, к счастью, уже невосприимчивый ум с такою силой, что от этих писаний отшатываешься с чувством, похожим на то ощущение, которое заставляет нас отдернуть руку из-под стоградусной паровой струи. Преклоняться перед личным героизмом раскольников можно и должно. По-своему разделять чувство породившей раскол трансфизической тревоги – вполне естественно. Но слава Богу за то, что это движение не стало на Руси власть имеющим. Народ, возомнивший себя мессией, а все остальное человечество – блуждающим во тьме, обрекает себя на одно из двух: или на трагедию разрушения своей исторической цитадели (вспомним опять-таки еврейство), или на бесплодное кипение и выкипание в самом себе, в тех самых границах, которые он счел броней против великих культурных и этических соблазнов: вспомним Византию. Давно уже осознан и выражен тот факт, что всякий народ, несущий в мир, как говорил Достоевский, новое слово, ощущает свое избранничество. Но это избранничество – не единственно, и всякое самообольщение на этот счет грозит катастрофой.

Эпоха Петра спасительно перевернула представление русских о человечестве; теперь оно начало слагаться не из двух, а уже из трех величин. Во-первых – великая Западная культура (тогда еще не замечали, что культур на Западе – две: Романо-католическая и Северо-западная, в основном германская, тесно связавшая себя с протестантизмом). Эта единая, как казалось, Западная культура была волшебно-притягивающей, глубокой, зрелой, многосторонней; культура, удивительная, между прочим, и тем, что, становясь демократически-трудолюбивой, она оставалась аристократически-презрительной. Приходилось во многом идти к ней на выучку.

Во-вторых неопределенное туманище «диких» и «языческих» народов, со включением в эту категорию, по причине собственного невежества, народов буддийских, индуистских и даже мусульманских: считалось, что у этих учиться нечему и по отношению к ним можно в свою очередь усвоить аристократический взгляд сверху вниз.

И, наконец, собственный сверхнарод: это хоть и не мессия, но и по объему своему, и по размерам территории, и по ощущению затаенной в нем силы предназначен, очевидно, к чему-то великому и вынужден торопливо нагонять упущенное.

Но если попробовать под этим слоем новых представлений обнаружить какую-либо идейную глубину, мы скоро принуждены будем остановиться в горестном недоумении. В самом деле: какое содержание вкладывалось в понятие «великого будущего» России? Каким культурным или социальным смыслом оно насыщалось?

В XVIII веке мы не найдем ответа более содержательного, чем ломоносовская формула, возвещавшая, что «будет собственных Платонов и быстрых разумов Невтонов Российская земля рождать». То есть народ российский окажется не беднее других, выдвигая на авансцену отдельные личности, одаренные гениальностью. И только.

Но Ломоносов – сам, быть может, наш первый гений (вестник) со времен Андрея Рублева – не мог, очевидное дело, не находиться в той или иной степени под воздействием Яросвета и Навны. Когда же мы от поэтических формул, пусть до крайности упрощенных, но все же несущих отсвет этой инспирации, перейдем к тем пластам национального сознания, которыми владел демон великодержавной государственности, нас еще более поразит пустота идеи «российского величия».

Сколько бы мы ни разыскивали в высказываниях людей XVIII века от Меньшикова до Потемкина и Суворова содержания этой идеи, мы не найдем ничего, кроме представления о военном, великодержавном, чисто внешнем могуществе. Этот идеал будет провозглашаться то сухо повелительным языком приказов и узаконений, то напыщенной лексикой манифестов, то выкриками воинской команды, то, наконец, торжественным бряцанием пиитических лир. Теорию Третьего Рима озарял смутный, но все же отблеск идеала религиозно-этического. Теперь погасло и это отдаленное сияние, и привычные словеса о «православном» царе выродились в мертвую риторическую фигуру. Да и трудно было, в самом деле, придавать большое значение православию тех, величайший из которых забавлял себя и свою столицу зрелищем «всешутейшего собора», то есть хулиганскими выходками в стиле тех антирелигиозных шествий и карнавалов, которыми так печально прославилось добровольное общество «Безбожник» в двадцатых годах двадцатого века. Но руководители этого общества не провозглашали себя, по крайней мере, православными. Напротив: со всей обнаженностью и резкостью они заявляли о своей антирелигиозной нетерпимости. Что же можно сказать о «православии» их далекого предшественника? Конечно, Петр был личностью сложной, противоречивой, двойственной. Сегодня – глумление над церковью, завтра – искренняя молитва. Но в искренность его молитв вряд ли могли верить многие из тех, кто накануне наблюдал его кощунственные забавы.

Таким образом, уже очень скоро определилась идейная нищета второго демона государственности; обнажилось его стремление ко внешнему могуществу как к единственной положительной цели.

Цепь победоносных военных предприятий и плеяда блистательных героев империи отразили в историческом слое XVIII века это метаисторическое стремление уицраора. Нужны ли были эти предприятия – с точки зрения телеологии демиурга Яросвета?

Если бы второй уицраор уже тогда полностью вышел из-под демиургического водительства, подобно тому, как это случилось с его предшественником при Грозном, санкция Яросвета была бы снята уже в XVIII столетии. Однако такое событие, как Отечественная война 1812 года с ее потрясающим, пробуждающим народ воздействием, указывает, что даже в эту позднюю эпоху было возможно действие демиурга и демона государственности, так сказать, заодно. Стало быть, сколь пустыми ни кажутся нашему взгляду войны Анны, Елизаветы и Екатерины, но некоторыми из них преследовалась цель, неясная самим исполнителям, но имеющая метаисторическое оправдание. Благодаря им к XIX столетию государство приобрело те географические контуры, которые совпали в общих чертах с границами сверхнарода. Этим была устранена опасность, так грозно осуществившаяся в истории большинства других культур: опасность дробления на несколько устойчивых государственных единиц, веками раздиравших тело и душу своего сверхнарода кровопролитной борьбой и духовным соперничеством.

Но при всем том второй уицраор до самого конца так и не приобрел действительно мирового кругозора. Может быть, это было естественно для демона сугубо континентальной нации; во всяком случае Петр так и не передал своим преемникам, ни ближним, ни дальним, океанического размаха своей мечты, позднее лишь в сознании Александра I брезжила, по-видимому, мечта его прапрадеда, когда он снаряжал одну экспедицию за другой в кругосветное плавание.

Остальные же носители государственной власти от Бирона до Николая II повторили в историческом плане слепую ограниченность того, кто завороженным взором вперился в темноэфирных гигантов Западной Европы, только их учитывая и только в этой зоне усматривая смысл своего желаемого торжества.

Идейная нищета принуждала хвататься за предания исторического прошлого, хоть этим пытаясь возместить собственное творческое бесплодие. Таково упрямое цепляние российской государственности за идею своей преемственности от Византийской империи – жалкий рудимент религиозной концепции Третьего Рима. Образы двуглавого орла на цитадели Стамбула и креста на Айя-Софии приковывали к себе ее взор с гипнотической силой из века в век. Кругом возникали и рушились державы, мир сотрясали великие революции, на горизонте возникали вновь открытые материки, рождались идеологические системы, грозившие не оставить от старых мифологем камня на камне; предшествуемые пророчествами и социальными бурями, приближались палачи не только монархии, не только православия… А навязчивая идея Царьграда и «проливов» маячила перед взором последнего царя с такой же неподвижностью, как перед взором Потемкина. Сказывалась все та же врожденная неспособность мыслить в мировом масштабе и расти вровень с раздвиганием исторических арен.

Проблема проливов заслуживала быть одной из второстепенных проблем российской государственности – не более. Ибо выход в Средиземное море, столь же замкнутое, как и Черное, не сулил России ничего, кроме частных торговых выгод да новых конфликтов с новыми соседями. Только неисправимо провинциальному сознанию он мог вообще казаться выходом куда-то. Он вопиюще не соответствовал ни размаху, ни перспективам XIX и тем более XX века. Уж если приходилось добиваться выхода к открытому морю, то как было не видеть, что прямо по тифлисскому меридиану на юг, отгороженные от России только остановившейся в развитии, но все еще агрессивной Персией, подкатываются к берегу волны Индийского океана? То, чего не мог бы добиться Петр, когда южные степи и Грузия еще не были присоединены, могли бы и должны были бы выполнить государи на рубеже или в начале XIX века. Но все они с поразительным равнодушием отнеслись к этой задаче. Достаточно было столкнуться с дипломатическими происками Англии, чтобы начавшееся в Иран русское движение было приостановлено навсегда. Только гибель Грибоедова чернеет, как траурный памятник, на этой дороге, по которой российская государственность сумела сделать лишь один шаг, и притом только для того, чтобы сейчас же отдернуть ногу.

Столь же не способен оказался второй демон государственности усмотреть что-либо серьезное во владениях сибирских и тихоокеанских. В конце концов эта аморфная, близорукая политика достойно увенчалась Цусимою и Мукденом.

Однако часто ставится вопрос: действительно ли нуждалась Россия в этих пустых пространствах? Не слишком ли огромной оказалась территория? Стоила ли она таких жертв?

Верно, жертв она стоила немало, стоит и до сих пор. Но занятие почти пустых сибирских, дальневосточных, американских территорий производилось, как я уже указывал, не силами государства, а силами самого народа. Сетовать на подобный процесс так же странно, как жаловаться, например, на жидкость, которая, будучи разлита на плоской поверхности, в силу законов природы будет растекаться по ней до тех пор, пока энергию растекания не перевесит сила сцепления частиц. Но в той же мере, в какой согласно с естественными законами было растекание сверхнарода по просторам пустых земель, в такой же мере несогласны с этими законами, а согласны с ложно понятыми государственными интересами были многие завоевательные устремления империи второго уицраора. Это целиком относится и к идее проливов, и к кровопролитным Балканским войнам, и к завоеванию стран Средней Азии, в которых Россия нисколько не нуждалась и о присоединении которых не подумал бы, вероятно, никто, если бы не трусость государственных деятелей, в чьих глазах опасность занятия Средней Азии англичанами – опасность совершенно нереальная – выросла наконец до размеров неотвязного кошмара. Словом, удары направлялись не туда, куда направил бы их уицраор, если бы смысл и пафос мирового пространства не был ему чужд. Инвольтировать этим пафосом демона государственности демиургу не удавалось. А задача между тем заключалась именно в том, чтобы заполнить Россией все полое пространство между существующими ныне культурами. Занятием Сибири и Аляски народ подсказывал своей империи, в каком направлении следует прилагать усилия; но этот голос не был ни услышан, ни понят. География и история подсказывали императорам выход в Индийский океан; но и это оказалось гласом вопиющего в пустыне.

Однако как же это, – может поразиться кто-нибудь: значит, историческое размышление может приводить к оправданию завоевательных предприятий? и даже к сожалению о том, что такого-то предприятия не произошло? Мыслимо ли примирить это с элементарными нравственными нормами, ясными для нас как день и необходимыми как хлеб?

Затрагивается кардинальнейшая тема, основные принципы метаисторической этики. Конечно, и читателям, и автору было бы приятнее, если бы ответ был дан в виде лаконических афоризмов. Но это превышает мои возможности. И, не претендуя на краткость этой главы, я предпочту здесь немного задержаться, чем оставить читателя в состоянии недоумения и даже возмущения.

Облегчить задачу поможет то предварительное соображение, что некоторые явления истории, сами по себе остающиеся злом, потому что они несут множеству людей страдание и гибель, могут быть в то же время, и даже совершенно очевидно, меньшим из зол. Война есть источник страдания народов и понижения их морального уровня, следовательно – зло. Но мыслимо зло еще большее, например – зло длительного, всеобщего, истощающего народ порабощения. И если ставится исторический выбор между этими двумя проявлениями зла, то выбор меньшего из них оправдывается. Борьба с татарами, с польским нашествием в 1612 году, с Наполеоном – все эти войны стоили колоссальной суммы страданий и жертв, и, однако, в том, что эти жертвы были оправданы, не сомневается никто. С точки зрения метаистории, самой страшной катастрофой является непоправимая неудача выполнения сверхнародом его метаисторического (и исторического) задания. Любая извилина исторического пути, в конце которой маячит такая опасность, должна быть избегнута любой ценой. И когда подобная опасность давит на одну из чаш весов, никакая сумма личных страданий не может ее перевесить.

Конечно, этот закон жесток. Но в этом повинны не демиурги, и не Бог-Творец. Биологическим и историческим законам, господствующим в Шаданакаре теперь, нельзя найти иного нравственного осмысления, как только признать их двойственность; понять утяжеленность, искаженность первоначальных, Провидением творившихся принципов всеобщего восхождения вмешательством демонических сил. Но просветление Закона – задача грандиозных периодов. Оно не совершится в мгновение ока по нашему мановению. Мы живем внутри Закона, ему подчинены и с ним принуждены считаться как с фактом. Больше того: Закон – далеко не худшее из возможного. Худшее из возможного – его дальнейшее искажение и утяжеление – мечта Противобога. Вот почему и к самому Закону во многих случаях следует подходить как к меньшему из зол.

Оставлять этот тезис без конкретных исторических примеров я не хочу. Как подойти, скажем, к такому факту, как колониальная экспансия европейских наций в XVI– XIX веках? С точки зрения «абсолютного гуманизма» это было непрерывной цепью насилий сильного над слабым, а зачастую даже худшего над лучшим. Путем этого насилия обогащались верхние слои западноевропейского общества и истощались, даже вовсе сходили с исторической сцены народы в других частях света. Не только с точки зрения каких-либо теорий, но и просто с точки зрения нашей непосредственной живой совести, это чудовищно.

Так. Ну, а с точки зрения метаисторической?

Метаистория потому и есть метаистория, что для нее невозможно рассмотрение ни отдельной человеческой жизни, ни существование целого народа или человечества в отрыве от духовного предсуществования и посмертия. Стезя космического становления любого существа или их группы прочертилась уже сквозь слои иноматериальностей, ряды миров, по лестнице разных форм бытия и, миновав форму, в которой мы пребываем сейчас, устремится – может быть, на неизмеримые периоды – в новую чреду восходящих и просветляющихся миров. Переживаемый нами отрезок по отношению к целому сравним с десятисекундной остановкой на полустанке в ночной степи пересекающего гигантский материк пассажирского поезда. И пока мы не приучим себя к созерцанию исторических и космических панорам во всем их величии, пока не привыкнем к таким пропорциям, масштабам и закономерностям, до тех пор наши суждения будут мало чем отличаться от суждений насекомого или животного, умеющего подходить к явлениям жизни только под углом зрения его личных интересов или интересов крошечного коллектива.

Наша непосредственная совесть возмущается зрелищем страдания – и в этом она права. Но она не умеет учитывать ни возможностей еще горшего страдания, которые данным страданием предотвращаются, ни всей необозримой дали и неисповедимой сложности духовных судеб как монады, так и их объединений. В этом – ее ограниченность. Столь же правильны и столь же ограниченны и все гуманистические нормы, из импульса этой совести рожденные.

Метаисторическая этика зиждется на абсолютном доверии. В иных случаях метаисторику может приоткрыться то, ради чего принесены и чем окупятся такие-то историческое, казалось бы бессмысленные, жертвы. В других случаях это превышает вместимость его сознания. В третьих – уясняется, что данные жертвы и сами исторические обстоятельства, их вызвавшие, суть проявления сил противобога, вызваны наперекор и вразрез с замыслами Провиденциальных начал и потому не оправданы ничем. Но во всех этих случаях метаисторик верен своему единственному догмату: Ты – благ, и благ Твой промысел. Темное и жестокое – не от Тебя.

Итак, на поставленный вопрос следует отвечать без обиняков, сколько бы индивидуальных нравственных сознаний ни оттолкнуло такое высказывание. Да: всемирной задачей двух западных сверхнародов является создание такого уровня цивилизации, на котором объединение земного шара станет реально возможным, и осуществление в большинстве стран некоторой суммы морально-правовых норм, еще не очень высоких, но дающих возможность возникнуть и возобладать идее, уже не от западных демиургов исходящей и не ими руководимой: идее преобразования государств в братства параллельно с процессом их объединения сперва во всемирную федерацию, а впоследствии – в монолитное человечество, причем различные национальные и культурные уклады будут в нем не механически объединены аппаратом государственного насилия, но спаяны духовностью и высокою этикой. Этот процесс будет возглавлен все возрастающим контингентом людей, воспитывающих в новых поколениях идеал человека облагороженного образа; однако этот этап находится уже за пределами долженствования западных культур как таковых.

Развиться именно так, чтобы выработать и распространить указанную сумму предварительно необходимых морально-правовых норм оказалась способной только одна Северо-западная культура. Колониальная экспансия произошла ранее, чем они были выработаны; вырабатывались они северо-западными нациями параллельно, синхронически с порабощением и истощением колонизуемых. Только к XX веку принципы эти уяснились и утвердились в северо-западных обществах настолько, чтобы начать свое распространение и вовне; и тогда экспансия военная стала сменяться экспансией социально-правовых идей. Мы не знаем, сколько еще веков должны были бы народы Востока и Юга пребывать на уровне социально-правового примитива, если бы демократические, гуманистические, социально-экономические понятия не хлынули бы в их сознание из поработившей их и их же теперь освобождающей западной цивилизации. Освобождающей – вопреки собственному колониализму, просто в силу логики вещей; освобождающей не только от ее собственного угнетения, но от тысячелетнего феодального хаоса, от гнета древних выдохшихся идей и окостеневших форм жизни и от множества других зол. А ведь это – только начало этапа, действительно всемирного, когда человечество будет пожинать плоды, посеянные на полях всех стран земли этою беспощадно кровавой и высокогуманной цивилизацией.

Разбираемый вопрос представляется мне настолько важным, что я рискну задержать внимание читателя еще на одном примере, более частном, но не менее сложном. Нас оскорбляет и ужасает злодейское уничтожение испанскими завоевателями царства и культуры Перу. Никаких оправданий для преступлений испанских конкистадоров измыслить невозможно; посмертная судьба каждого из них была, надо полагать, ужасна. Но это – только одна сторона катастрофы, разразившейся в Южной Америке в 1532 году. Другую понять несравненно труднее.

Трудно принять то, что удивительнейшая и своеобразнейшая империя инков (для историка, впрочем, остающаяся только любопытным локальным раритетом) для метаисторического созерцания предстает феноменом совершенно другого масштаба, эмбрионом неосуществленного образования, грандиозного и устрашающего, чреватого срывом необозримых человеческих множеств с предательски скрытой духовной крутизны.

К моменту появления испанцев империя инков уже распространила почти на четверть южноамериканского материка тот необычайный духовный, экономический и социально-политический уклад (некоторые исследователи называют его теократическим социализмом), который характеризуется высоким материальным довольством, купленным ценой предельного порабощения личности, ценой потери человеческого Я в беспрекословно повинующейся безликой массе. Страшнее такого строя, доведенного до совершенства, то есть до превращения в дьявольскую машину массовых духовных убийств, нет ничего; мечта Гагтунгра в той мере, в какой она касается человечества, заключается именно в этом. Только масштабы при этом грезятся не национальные, а планетарные, но ведь надо же с чего-нибудь начинать… Если бы держава инков нашла в себе силы для отпора испанцам, для усвоения их технических и военных преимуществ и для дальнейшего самостоятельного развития, как, например, Япония, то через некоторое время человечество стало бы лицом к лицу с тиранией столь централизованной, столь совершенной, столь мощной и неколебимой, что взор теряется в мутных заревах общечеловеческих катаклизмов, не совершившихся именно благодаря испанцам и только им.

Оправдываются ли этими дальними положительными следствиями те, кто совершал зверства над императором Атахуальпой, надо всеми личностями, составлявшими перуанский народ? Служат ли вообще в оправдание человеку, совершившему зло, косвенные, дальние, непредвиденные им положительные следствия его деяний? – Странная мысль. Конечно, нет! Косвенные, дальние следствия, которых он предвидеть не мог, будь они благими или дурными, не идут совершившему ни в оправдание, ни в осуждение. Оправдывается он или осуждается за совершенное только следствиями ближайшими, находившимися в поле его зрения, и, главное, теми побуждениями, которые им в данном случае руководили. В этом и заключается карма личная.

Что же пожинает своими страданиями и смертью человек, падающий жертвой национального бедствия? – Отчасти он все-таки пожинает этим плоды личной кармы; если же он сам ни в каких злодеяниях не виновен, то он страдает и умирает не в качестве личности, а в качестве члена национального коллектива, и своим страданием и смертью способствует развязыванию этого кармического узла навсегда, В этом заключается карма коллективная, в данном случае – национально-культурно-государственная. Сумма личностей, составлявших перуанский народ во второй четверти XVI века и развязавших своей гибелью страшный узел национальной кармы, – освобождается ли эта сумма личностей тем самым для восхождения в иноматериальных мирах и для творения там своей просветленной метакультурной сферы? – Да, конечно. Такая сфера творится в ряду затомисов; она называется Интиль, и туда поднялись или поднимутся, рано или поздно, все, составлявшие некогда великий народ древнего Перу.

Подлежит ли в таком случае – не отдельные злодеяния конкистадоров, но суммарный факт уничтожения перуанской империи – некоторой второй этической оценке, такой оценке, которая не снимет с совершивших это зло ни осуждения нашей совести, ни беспощадных кармических следствий в посмертии каждого из них, вплоть до вековых мучений в Укарвайре или Пропулке, но которая даст этому злу относительное оправдание: оправдание не в плане индивидуальной человеческой моральной ответственности, а в плане становления народов и человечества, в плане стези демиургов? – Да, подлежит.

Именно в такой оценке проявится, в применении к разбираемому случаю, этика метаистории. Это есть как бы второй этический слой, простертый над привычным для нашего сознания и нашей совести слоем этики чисто гуманистической.

Обширное отступление это о некоторых принципах метаисторической этики было необходимо для ответа на вопрос, поставленный несколькими страницами ранее.

Да, в некоторых случаях метаисторическое созерцание может приводить к относительному оправданию (только в плане общечеловеческого становления, а не в плане индивидуальной кармической ответственности) завоевательных предприятий. И даже к невольному сокрушению о том, что такого-то предприятия не произошло. Примирить это с элементарными нравственными нормами, «ясными как день, и необходимыми как хлеб», – можно, и я показал, как.

Только теперь можем мы возвратиться к окончательному разъяснению проблемы об отношении второго уицраора к мировому пространству.

Итак, почему же все-таки в плане метаисторическом надо считать ошибкой утрату такой пустынной, далекой, трудно сохранимой территории, как Русская Америка? И почему неосуществленному выходу в Индийский океан придается здесь такое значение?

Но ведь уже было упомянуто дважды об эпохальной задаче, поставленной перед российской государственностью: заполнение пространства между всеми культурами, ныне существующими. Заполнение – значит теснейшее соприкосновение со всеми ними, совместный обмен духовных излучений и, следовательно, не только внешнее сближение, но и взаимное духовное обогащение.

Упорное, ни перед какими затратами не останавливающееся, ускоренными темпами идущее освоение Русской Америки не могло бы не повлечь за собой возникновение теснейших, огромной важности культурных узлов между Россией и восходящей, одаренной огромными потенциями молодой культурой Соединенных Штатов. Весьма возможно, что Русская Америка, обогащенная открытием золота в ее недрах и пользуясь выгодами своей удаленности от метрополии, отделилась бы и образовала как бы вторую Россию, несравненно меньшую, но передовую, предприимчивую и, главное, демократическую. Обратное культурно-идеологическое воздействие ее на самодержавную метрополию активизировало бы силы освободительного движения в империи, придало бы ему совсем иную окраску, и к середине XX столетия, вместо изнемогания под тиранической властью третьего Жругра, русские достигли бы уже более гармонического строя и более нравственного, мягкого и справедливого уклада жизни.

Выход на Индийский океан, в соприкосновение с арабо-мусульманской культурой не на ее захолустных окраинах, какими сделались Средняя Азия и Азербайджан, а у подлинных очагов этой культуры и, что еще гораздо важнее, в непосредственное соседство с неисчерпаемыми духовными богатствами высокоразвитых культур индийской и индо-малайской – все это привело бы неизбежно к установлению сперва торговых, а потом и тесных культурных связей со всеми странами индоокеанского бассейна. Близкое ознакомление с накопленными и созидающимися ценностями этих культур, со всем разнообразием и яркостью их психологических, социальных, религиозных, художественных обликов, с историческим и духовным опытом, который хранит каждая из них в своей литературе и быте, философии и религии, искусстве и нравственности, – все это так раздвинуло бы горизонт мыслящих слоев российского сверхнарода, что от его континентального полуевропейского провинциализма не осталось бы и следа. Двести лет продолжалось у нас культурное паломничество на Запад. Оно было необходимо, неизбежно, глубоко осмысленно и оправданно. Но исключительность этой обращенности русского взора на Западную Европу лишила русских возможности сопоставлять облики и ценности различных равновеликих культур; плоскостность и утилитаризм новейшей европейской цивилизации были восприняты широкими слоями как своего рода жизненная философия, как мироотношение, и удручающие последствия этого весьма далеки от своего изживания до сих пор. Культурное паломничество на Восток, к тысячелетним очагам духовности, ослабило бы воздействие этой клингзоровской стороны западного духа, уравновесило бы его тем идеализмом и той необходимой созерцательностью, без которых народная энергия оказывается обращенной на достижение только материальных благ, а ум – на постижение только рассудочно очевидных истин. Русские умеют хорошо ассимилировать. В ассимилированные же формы они вливают новое содержание; в итоге возникают совершенно своеобразные создания культуры и цивилизации. Примеров множество. Вспомним хотя бы о русской литературе, которой мы по праву гордимся, одной из глубочайших литератур: ведь жанры, в которых она жила и живет, заимствованы с Запада. Мало того: именно лишь после их ассимиляции родилась великая русская литература. Если же свершилось бы то, о чем я говорю, русская литература обогатилась бы новыми темами, жанрами, приемами, сюжетами, и они оказались бы адекватны идеям и образам тех шедевров, которые в действительности так и остались невоплощенными ни в чем. Русское изобразительное искусство обогатилось бы новыми способами видеть мир, оно не застряло бы на целых сто лет на реалистическом примитиве передвижников, а засверкало бы такими красками, композициями, чувствами и сюжетами, какие сейчас и представить невозможно. Русская архитектура, надолго истощившаяся после заимствованного с Запада, но по-своему претворенного классицизма, получила бы такой приток идей из неисчерпаемых сокровищ зодчества Востока, что вторую половину XIX и, наверное, все XX столетие пришлось бы рассматривать не как период ее глубокого упадка, а как ее золотой век. – Россия (пора уже это признать) не создала философии. Тип философии, выработанный античностью и Западом, оказался неадекватным глубинным потребностям русской обобщающей мысли и почти ничем ее не оплодотворил. Так ли было бы, если бы перед широкими интеллигентными слоями предстали сто лет назад во весь рост философемы и мифологемы Востока? – Консервативный провинциализм русского православия не был ни поколеблен, ни освежен вторжением европеизма. Но остался ли бы он столь аморфным и косным, если бы с Востока и Юга хлынул поток идей, выработанных тысячелетиями духовной жизни в этой колыбели всех религий, в Азии?

Главное же: сверхнароду российскому предстоит рано или поздно стать во главе созидания интеррелигии и интеркультуры. Возможно, что в дальнейшем ведущие роли в этом процессе перейдут к другим народам, но задача закладывания основ ляжет, по-видимому, именно на его плечи. Такому народу больше, чем какому-нибудь другому, необходимо не только знание, но и душевное понимание чужих психологий, умение синтетически претворять и любить другие умственные уклады, культурные облики, жизненные идеалы, иные расовые и национальные выражения духа. Что же могло бы сильнее способствовать этому, как не взаимопроникновение, дружеское, и, конечно, не единиц, а именно широких слоев, с историческими реальностями других культур? Что иное могло бы так уберечь от навязывания другим народам именно своего и только своего социально-политического строя, именно у нас господствующего в данный момент мировоззрения?.. – В нашей истории должно было быть, но, к великому горю нашему и всего мира, не совершилось культурное паломничество на Восток и Юг.

Пока мы не освободимся от нашей национально-культурной спеси, пока не перестанем чувствовать так, как если бы Россия и в самом деле была лучшей страной на свете, – до тех пор из нашего огромного массива не получится ничего, кроме деспотической угрозы для человечества.

Возможно, некоторых из читающих мои аргументы не убедили, и они остались при своем недоумении относительно того, как же можно сожалеть о том, что российская экспансия не направилась полтораста лет назад в сторону Ирана. Разве не сводятся мои аргументы к перечислению выгод, которые получила бы от этой экспансии Россия, а интересы Ирана совершенно не принимаются в расчет?

Нет. Аргументы мои сводятся совсем к другому. Они сводятся к перечислению тех преимуществ, какие приобрел бы в случае этой экспансии российский сверхнарод не сам по себе и не сам для себя, а в качестве носителя совершенно определенной всемирной миссии. Сами по себе народы России просуществовали эти полтораста лет без присоединения Ирана, не погибнув и не захирев. И если бы моим ходом мыслей руководил национальный эгоизм, они были бы выражены где угодно, но только не на страницах «Розы Мира». Те изменения в российской культуре, истории, психологии, характере и мироотношении, которые вызвала бы эта экспансия, отразились бы и на том, что распространяет над миром Россия в середине и к концу XX столетия. Распространяемое ею было бы иным: более широким, свободным и гуманным, более терпимым, ласковым и добрым, более духовным. А в этом заинтересованы все народы мира, и народ иранский не меньше других. Исторические же потери, которые понес бы этот народ в случае завоевания Ирана русскими полтораста лет назад, вряд ли сделали бы его более несчастным, чем он был эти полтораста лет под владычеством своих шахов, и уж во всяком случае не более несчастным, чем была Средняя Азия после присоединения ее к России.

Но ведь выхода в Индийский океан – скажут – не произошло. Зачем же такая тирада о том, что упущено?

А затем, что мы, во-первых, разбираем вопрос о втором уицраоре России, о его отношении к мировому пространству и о том, в чем он был прав и в чем неправ. А во-вторых, как это всякому известно, мы учимся именно на ошибках и упущениях прошлого. Осознав, наконец, что именно мы упустили, как исказили и утяжелили этим свой исторический путь и как затруднили осуществление миссии сверхнарода, мы в новых условиях, в другую эпоху можем постараться нагнать упущенное. Под этим я разумею, конечно, не какие-либо попытки вернуть себе Русскую Америку или захватить Иран: ныне и Россия, и весь мир проходят уже совершенно иной этап, и всякому ясно, что в современных условиях подобные замыслы были бы только смешным и вредным анахронизмом, напоминая того чудака, который плясал на похоронах лишь потому, что упустил это сделать на свадьбе. Я разумею совсем иное: воспитывание в себе, в нашей нации, в ее широчайших кругах именно такого отношения к другим культурам, другим психологиям, укладам, мировоззрениям, отношения дружественного и чуткого, исполненного понимания, интереса, терпимости и любви; такого отношения, сутью которого является устремление духовно обогащаться самому, духовно обогащая всех.

Итак, второй уицраор, временами почти задыхавшийся от мечты о своем физическом, то есть военном могуществе, не только не сумел стать в уровень всемирных задач сверхнарода (на этот уровень не может стать ни один уицраор вследствие своей демонической природы), не только не насытил идею внешнего могущества каким-либо содержанием, но он не оказался на уровне тех эпохальных задач, какие ставились перед государственностью империи. Он остался глубоко провинциальным. Ибо всякий национализм, если понимать под этим словом предпочтение своей нации всем остальным и преследование ее интересов за счет остальных наций, есть не что иное, как провинциализм, возведенный в принцип и исповедуемый как мировоззрение.

Так доказал второй уицраор свою несостоятельность по отношению к внешнему пространству. Как же справился он со своей задачей по отношению к пространству внутреннему?

 

ГЛАВА 2. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНУТРЕННЕЕ ПРОСТРАНСТВО

 

Пытаясь проектировать на плоскость человеческих понятий те требования демиурга, которые были поставлены перед демоном государственности при Петре, я подчеркнул в предыдущих главах насущную необходимость внутренних в России преобразований, а именно: упразднение боярства как ведущей силы (это и было совершено), передачу ведущей роли дворянству (это тоже было совершено) и среднему классу (этого совершено не было) с тем, чтобы постепенно поднять и вовлечь в гражданскую и культурную жизнь нищее, дикое крестьянство. Этого не было совершено тоже.

Тот исторический факт, что это не было совершено Петром, составлял только половину беды: сроки еще не были упущены. Настоящая беда заключалась в том, что этого не сумели или не хотели сделать его преемники в течение полутораста лет.

Если правильно понять те замечания об интеррелигии, интеркультуре, о превращении государства в братство, которые мне уже довелось сделать в предыдущих главах, то нельзя не сделать горького вывода: зрелище сверхнарода, вызванного из небытия ради подобных целей и после тысячи лет все еще пребывающего на 80% своего массива в состоянии рабства, – такое зрелище вызывает тревогу и глубокую печаль.

Печален при этом не столько сам факт крепостного права: на известном этапе это было злом вряд ли отвратимым, обусловленным рядом объективных причин, всем известных, и обрисовать которые здесь не для чего. Печально и непоправимо было запоздание раскрепощения.

Нас ужасает зияющая бездна между долженствованием сверхнарода и тем этическим качеством народоустройства, которое он допускал у себя столько веков. Пугает разрыв между реальным этическим уровнем сверхнарода и тем уровнем, который требуется для осуществления его миссии. Притом задержка освобождения имела ряд ближайших, прямых следствий, отозвавшихся в свою очередь на действительности нашей, послереволюционной, эпохи.

Какие из этих следствий наиболее важны с точки зрения метаистории?

Первое следствие – экономическое и культурное. Это – троглодитский уровень материального благосостояния и соответствующий ему уровень требований к жизни. Не говоря уже об этом как о полном, безотносительном зле, не возвышавшем, а принижавшем человека, поймем, что без этого фактора формация третьего уицраора – этого монстра XX столетия – не получила бы возможности развернуть свою методику, мыслимую лишь в обществе, приученном ко всевозможным лишениям, убожеству и нищете.

Второе следствие – нравственно-психологическое. Это – устойчивые, глубоко вкорененные в психологию народных масс навыки рабского мироотношения: отсутствие комплекса гражданских чувств и идей, унизительная покорность, неуважение к личности и, наконец, склонность превращаться в деспота, если игра случая вознесла раба выше привычной для него ступени. Как трагически звучит признание, сделанное уже на пороге XX века одним из корифеев нашей литературы, Чеховым, о том, что даже он – он! – годами, всю жизнь, «по капле выдавливал из себя раба».

Без этой трудно и долго изживавшейся психологической особенности возникновение и пышный расцвет третьего уицраора были бы невозможны также.

Третье следствие – религиозное в широком смысле. Из рабской психологии, из убожества требований и стремлений, из узости кругозора, из нищеты проистек и паралич духовно-творческого импульса. Нельзя сидеть при лучине с раздутым от голода животом, с необогащенным ни одною книгою мозгом и с оравой голодных и голых ребят и творить «духовные ценности». Народ, в лице крупнейших представителей доказавший духовную свою одаренность, глубину и размах религиозных возможностей, в массе своей за много веков не произвел духовных движений, более осмысленных, чем старообрядчество. Обозрение русских сект оставляет неизгладимо тягостное впечатление, в особенности на того, кто хотя бы поверхностно знаком с историей религиозной мысли в античности, в Византии, в Индии, в Германии. Русское сектантство – это либо всплески древней оргиа-стической стихии, смешавшейся с неузнаваемо замутненной струей христианства и превратившейся в мелкие завихрения мистической похоти, в подмену духовности излучениями Дуггура; либо же это рационалистические секты западноевропейского происхождения, свободные от хлыстовской мути и скопческого изуверства, но удручающие мелочностью своих заповедей, удивительным отсутствием эстетического начала, безмолвием воображения и какою-то общею бескрылостью, я бы сказал – безблагодатностью. В интеллектуально-обобщающую, с позволения сказать «богословскую», сторону всех этих сект лучше не углубляться совсем: это пустынный ландшафт, усеянный только мелкими колючками озлобленной и высокомерной полемики. Что же касается господствовавшей церкви, то, кроме пяти-шести имен выдающихся подвижников, в лоне этого единственного подлинно духовного водоема великой страны за два столетия не шелохнулась ни одна волна, не засверкала ни одна струя. Только бесшумные подводные течения – паломничество, странничество, келейное молитвенное делание да мистериальное приобщение масс к трансмифу христианства через богослужение и таинства еще свидетельствовали, что церковь не умерла.

Таково было третье следствие векового рабства масс и церковной политики империи. Вряд ли нужно указывать, что и без этого следствия было бы невозможно возникновение громады третьего уицраора в том душеубийственном виде, в каком она сформировалась в истории. Был бы невозможен позднейший разлив примитивного материализма во всю ширь необозримого рабочего класса и полуинтеллигентных слоев. Было бы немыслимо то религиозное невежество новых советских поколений, которое сравнимо разве только с первобытным нигилизмом знаменитого в науке племени кубу. Словом, была бы невозможной устойчивость такого религиозного уровня, который поставит перед просветителями следующей эпохи, перед провозвестниками Розы Мира, задачу, почти сверхчеловеческую по своей трудности.

Но еще и другая вина удлиняла список вин отупевшего демона великодержавия. Я уже упоминал о ней вскользь; это – игнорирование насущнейшей исторической потребности – передачи ведущей государственно-общественной роли среднему классу.

Излагать правительственные мероприятия, в продолжении полутораста лет тормозившие развитие купечества и мещанства, державшие точно в опале низшее духовенство; указывать на бездействие государственности вплоть до эпохи Александра II в деле создания межсословной интеллигенции – значит повторять то, что известно всем. Но не мешает, может быть, высказать мысль, многими разделяемую, хотя еще не сформулированную, насколько мне известно, в нашей литературе: если бы государственность, не разрывая с дворянством, сумела опереться на купечество и мещанство еще в XVIII веке, если бы формирование национальной буржуазии и разночинной интеллигенции нашло место несколькими десятилетиями раньше, чем это получилось, – история России повернула бы на другой путь, вероятнее всего – на путь эволюционный в узком смысле этого слова. Невозможно даже вообразить, от скольких бедствий и трагедий избавило бы это и нашу родину, и все человечество.

Однако, размышляя о винах второго демона великодержавия, приведших в итоге к снятию с него санкции демиурга и к его гибели, мы не можем не спросить себя: но, быть может, эти вины несет не столько он, сколько неудачные проводники его воли, преемственно возглавлявшие Российское государство в последние века?

С древних времен вплоть до XX столетия Россия оставалась наследственной монархией. Поэтому династия становилась сама собой в положение главного проводника воли уицраоров. Но династию составляли не призрачные автоматы, не идеально пригодные для уицраора агенты, а живые люди, разнохарактерные по своим врожденным свойствам. Создавалась своеобразная шкала различных степеней инвольтированности. Иные из монархов становились в известной мере проводниками демонической воли лишь в силу занимаемого ими положения и, так сказать, логики власти; отсутствие специальных способностей делало их для уицраора только терпимыми, не более. Другие оказывались и вовсе непригодными для его целей: вялость умственных движений, крайняя неуравновешенность натуры или младенческий возраст при отсутствии подходящего регента делали их неспособными к осуществлению какой бы то ни было целеустремленной цепи деяний. Таких приходилось устранять насильственным путем (Иоанн VI и Анна Леопольдовна, Петр III, Павел). Таким образом, столкновение между волей уицраоров и живою пестротой человеческих характеров было одним из трагических внутренних противоречий того народоустройства, которое уицраор хранил и укреплял и которое могло возглавляться только наследственным монархом. Принцип наследственного абсолютизма оказывался инструментом крайне несовершенным, ненадежным, искажавшим осуществление метаисторического плана уицраоров постоянным вмешательством случайностей.

Но положение демона государственности осложнялось еще и тем, что, устраняя одних претендентов на власть и возводя других, к тому же роду принадлежавших, он создавал нечто, выходившее за пределы его разумения, как и все, связанное с областью этики, ибо уицраоры аморальны по своей природе. Я разумею сеть человеческой кармы, пряжу вин и воздаяний, нравственный закон преступления и возмездия. Согласно этому закону, преодолеваемому нечасто и лишь вмешательством могущественных Провиденциальных начал, вина, не искупленная при жизни, как бы раздваивается, отягощая не только посмертье совершившего, но и посюстороннюю судьбу его потомства.

Можно представить себе возникновение капитального психолого-исторического исследования, построенного на кропотливом изучении огромного биографического материала о жизни представителей династии Романовых, – исследования, которое вскрыло неуклонное осуществление закона кармы от патриарха Филарета до последнего императора и его детей. В нем пришлось бы коснуться не только внешнего течения судеб, но и глубины душевной жизни, внутренних коллизий, проникнуть в лабиринт которых может лишь тот, кто сочетал эрудицию и беспристрастие ученого с воображением художника и с интуицией мыслителя. Я этими данными не обладаю, и в мою задачу входит лишь указание на возможность такой темы да несколько беглых замечаний об отдельных узловых моментах этой вековой династической трагедии.

Умерщвляя своего сына Алексея, Петр I так же мало подозревал о том узле, который он завязывает, как и его невидимый инспиратор. Бразды правления оказались в руках последовательного ряда членов династии, право на трон каждого из которых подвергалось сомнению. Из числа тринадцати монархов, занимавших престол от Петра Великого до Николая II, четверо взошли на трон путем переворота, а шесть погибли насильственной смертью. В залах Зимнего дворца и Ропши, в опочивальне Инженерного замка, в шлиссельбургских казематах и в подвалах революционного Екатеринбурга, даже на освещенной скупым зимним солнцем петербургской набережной, настигал самодержцев роковой час, а нарастающий клубок вин переходил, обогащаясь новыми и новыми нитями, в судьбу их преемников.

Таким образом, столкновение между волей уицраора и непонятным ему законом человеческой кармы было вторым противоречием того народоустройства, которое он охранял и укреплял. Цепь же дворцовых переворотов оказывалась только выражением этой метаисторической неупорядоченности в вопросе передачи власти. Лица, стоявшие во главе державы, удачные или неудачные проводники воли Жругра, несли в посмертии каждый свое. Но ответственность за то, что в течение двухсот лет демон государственности не сумел и даже не пытался создать исторического инструмента, более совершенно воспринимающего инвольтацию и обеспечивающего закономерную смену человекоорудий во главе государственности, мог и должен был нести, конечно, только он сам.

Но главное еще не в этом. Если, рассматривая историческую деятельность уицраора, мы хоть на миг упустим из виду конечную его цель и мечту – идеальную тиранию, – мы запутаемся в противоречиях и в конце концов ничего не поймем в разбираемом материале. Цель идеальной тирании маячила перед вторым уицраором сперва как отдаленная мечта, но со времени Петра Великого становится заметно следующее: демон великодержавия начинает как бы раскачиваться между попытками выполнить волю демиурга – и своей собственной тенденцией к превращению государственности в тиранический аппарат. Это можно проследить в деятельности Анны, Екатерины II, Павла и, наконец. Александра I. В конце царствования последнего готовность уицраора к выполнению демиургических предначертаний гаснет совершенно, и Николай I, став, наконец, послушным орудием охваченного непомерной гордыней уицраора, вступает на тот же гибельный путь, на который за триста лет перед тем вступил Иоанн Грозный.

Так приходим мы к пониманию причин, вследствие которых Вторым Жругром была утрачена санкция Яросвета и тем самым он оказался исторически обречен.

Я не хотел бы, однако, чтобы это рассмотрение деятельности второго уицраора было бы воспринято в плане запоздалой критики. Это не критика, а попытка оценки исторической деятельности того, кто три столетия возглавлял созидание цитадели игв внизу, в Друккарге, и цитадели российского великодержавия ? наверху, здесь. Лишь метаистория может приближаться к оценке исторических явлений через постановку вопроса: а что произошло бы, если бы в таком-то случае был бы сделан не этот выбор, а другой, победила бы не эта сила, а противоположная? Метаисторическое размышление и чувство масштабности помешают при этом задавать вопросы касательно явлений второстепенных, а усвоенная методика воспрепятствует растеканию в предположениях фантастических и неправдоподобных. По-видимому, только на этом, пока что, пути возможно переключение общих положений телеологии, общего понимания истории как цепи знаков в прочтение этих знаков, в расшифровку действительности, в истолкование конкретных исторических явлений.

 

ГЛАВА 3. СНЯТИЕ САНКЦИИ

 

Когда граф Пален вырвал, наконец, у цесаревича Александра согласие на отстранение от власти Павла I, это было согласием именно на его отстранение. Об убийстве полубезумного императора вопрос не возникал. Предполагалось, что внезапно арестованный государь подпишет акт об отречении и будет отправлен в Павловск. Но никто из знавших характер Павла Петровича, не мог быть уверен, что в эту ночь не прольется царская кровь. Цесаревичу предоставлялась полная свобода тешить себя упованием на благополучный исход предприятия, сколь угодно отгонять мысль о том, что несчастный маньяк, считавший себя правым всегда и во всем, будет защищать свое царское достоинство и свои права, пока жив. Такая мысль не могла не гореть в трепещущей душе Александра. И когда кровь действительно пролилась, он счел себя виновным в отцеубийстве.

Если бы его восшествие на престол было законным, этим он принял бы на себя, как и всякий самодержавный монарх, груз государственной кармы: тот самый груз, который влечет за гробом, после распутывания кармы личной, участь строителя-раба в цитадели уицраоров. Теперь же Александр отягчил свое эфирное существо безмолвным, не формальным, а внутренним согласием на отцеубийство. Подобное преступление влечет за собою в посмертии падение в глубину трансфизических магм.

Конечно, то обстоятельство, что этот акт был, в сущности, мерой самообороны и Александра, и всего общества от деяний власти, внушенных заживо распадающейся психикой Павла 1, облегчает в высшей степени тяжесть этой вины. Но субъективная совесть Александра говорила ему, что это не так. Был ли то страх загробного возмездия? Преобладающим оттенком его раскаяния было, по-видимому, другое: стыд. Стыд – и жалость к убитому. Стыд, жалость и то, ни с чем не сравнимое, пронизывающе жгучее ощущение, которое составляет самую суть угрызений совести.

Это неотступное чувство, преследовавшее его везде и всегда и не утихавшее с годами, послужило одним из важнейших слагаемых в той сумме причин, которые привели его к беспримерному в истории повороту судьбы – в самом конце царствования и уже за его хронологическим пределом.

Вторым слагаемым был врожденный мистический склад его натуры. Это был один из носителей такого характера, такого склада ума и такой концепции чувства, при которых человек ощущает все свои действия (и тем в большей степени, чем большая власть сосредоточена в его руках) как бы в непрерывной связи с некими инстанциями Добра и Зла, пребывающими и вне его, и внутри его души в духовном единоборстве.

Трепет глубокой совести (некоторые поверхностные наблюдатели принимали его за слабость натуры) и чувство ответственности достигали мучительной остроты благодаря стремлению прикладывать ко всему религиозно-нравственный критерий и склонности к самоанализу. Воля была достаточно крепка, чтобы выдержать борьбу с Наполеоном, если при этом сознавалось сочувствие человеческого множества; но недостаточно устойчива для неуклонного проведения широких замыслов, если в этих замыслах он был одинок. А одиноким его делало все, и притом все более и более одиноким: и положение самодержца, и оригинальность натуры, и склонность к идеям, не находящим отзвука в эпохе, и коллизии личной жизни, и, наконец, врожденная скрытность, усугубляемая чувством совершенного преступления.

Третьим же из главных слагаемых было в натуре Александра то, за что в кругах, близких к императору и чутких к тому, что от его личности излучалось, его до 1812 года называли «нашим ангелом», а после победы над Наполеоном прозвали «Благословенным» и «родомыслом девятнадцатого века».

Можно, конечно, усугубить свою врожденную близорукость до того, что во всех чуждых явлениях общественно-политической и идейной жизни видеть мотивы только низкие и мелкие. Тогда в этих прозвищах Александра мы не усмотрим ничего, кроме проявлений монархического низкопоклонства. Но важно то, что даже низкопоклонство присвоило ему именно эти наименования и никаких иных. Почему-то ни один льстец даже не пробовал именовать его «мудрым», «доблестным» или «великим», но множество людей, и не только придворных, но и в слоях дворянских, купеческих и даже мещанских называли его почему-то именно «Благословенным», именно – «родомыслом». Может быть, эти прозвища были неточны, философски и исторически не оправданы; в них сказался, конечно, не вывод метаисторической мысли, а совсем другое: живая потребность народа, неискушенного в философских и мистических тонкостях, выразить свое понимание того, что личность этого монарха имеет какое-то особое значение, в высшей степени светлое, нравственное и, как тогда говорили, «угодное Богу». Очевидно, от личности царя излучалось нечто, резко отличавшее его от царственно-величественного, иногда благоволящего, иногда грозного и жуткого, но никогда не «ангельского» излучения личности его предшественников. Такое излучение дается только глубокою духовной жизнью, привычкой к ощущению своего этического долженствования и взвешиванием всякого своего шага на нравственных весах.

Эти три слагаемых – глубокая совесть, мистический склад натуры и чувство этического долженствования себя как самодержца и человека – были проявлениями глубиннейшего существа императора Александра, его лучшего, его высшего Я.

Противостояло же этому два фактора: врожденный и приобретенный.

Только 1/16 часть крови в жилах Александра была русской. То была наследственность Великого Петра, прошедшая через психофизическую форму убогого Петра III и душевнобольного Павла. Как бы отравленная на этих ступенях рода, она смешалась на них с густой, упорной, неуступчивой кровью владетельных родов Германии. Благоговение перед прусским началом; ощущение всего немецкого как иррационально-родственного; любовь к милитарной парадности; представление о высоком, будто бы нравственном значении, милитарности вообще в сочетании с мелочным и формальным пониманием качеств воина; восторженное, почти экстатическое отношение к шагистике и муштре – все это передавалось в династии с поразительной неуклонностью из рода в род, начиная с Петра III и до Александра III включительно. В Александре I это начало было выражено слабее, чем во многих других, но свободным от него он не был и быть не мог. Это было сильнее его, потому что это была наследственность.

И, наконец, фактор приобретенный: он играл в деятельности Александра немалую роль, и притом чисто отрицательную. Это была та «логика власти», которая присуща всякому единодержавию. Уже самое пребывание на престоле вынуждает монарха порою подчиняться голосу демона государственности: вопреки морали, вопреки собственной человечности, вопреки высокому разуму. Многие из таких проявлений, хотя и не все, иные политики бывают склонны именовать оправдывающими и даже льстивыми терминами: «государственный здравый смысл», «государственный реализм». Демон великодержавия самостен и абсолютно эгоцентричен. Он не способен поступаться своими непосредственными интересами ради каких бы то ни было общих идей. Именно этим объясняются психологически те случаи, когда преобразования, начатые под влиянием высоких идеалов, замирали, не доводились до конца или искажались до неузнаваемости; когда государство упрямо отказывалось от малейшего ограничения своего суверенитета ради объединения с другими для преследования целей общих, а не частных; когда, упираясь в политическую традицию, точно в землю копытами, власть сопротивлялась силам в собственной стране, добивавшимся самых насущных, исторически оправданных реформ; когда, наконец, охваченная животным страхом за собственное существование, она отваживалась на массовые репрессии, этим отталкивая от себя и тех, кто доселе были ее сторонниками. Надо быть совершенным родомыслом, чтобы, находясь на престоле, никогда не поддаваться этому голосу. Александр же, вопреки молве, родомыслом не был.

В его сложной натуре голос «государственного здравого смысла» причудливо скрещивался с иррациональным страхом перед люциферически-революционным началом, с глубокой травмированностью психики революционными бурями в Европе. Этот голос спорил с его лучшим Я все те годы, пока длилась его реформаторская деятельность. Этот голос заставлял его мельчить и выхолащивать проекты преобразований; звучание этого голоса победно усиливалось, когда с ним сливался хор реакционных общественных кругов с участием солиста Карамзина, вопиявших за сохранение крепостного права; этот голос заглушил все остальные перед Отечественной войной, когда идеолог и осуществитель реформ Сперанский был отправлен в ссылку. Именно это все и доказывает, что родомыслом Александр не стал, несмотря на несомненные к тому возможности.

Но наступил великий исторический момент, когда противостояние двух воль в его стране и в его душе – воли демиурга и воли самодовлеющего великодержавия – внезапно совпали и раздиравшееся ими сознание царя озарилось блеском совершенной уверенности в правоте его дела, в помощи Божией – Наполеон вторгся в Россию.

Провиденциальность исхода Отечественной войны настолько бросается в глаза, что не нуждается ни в каких пояснениях. Бородинские залпы и зарево Москвы воистину пробудили дремотное сознание и волю тысячелетнего раба. Что же касается провиденциальности самого хода событий, эту войну ознаменовавших, то она уясняется скорее всего из тех огромных исторических итогов, которые война 1812-14 гг. могла иметь, только развиваясь именно так, а не иначе. Пробуждение самосознания и активизация сил во всех слоях населения были бы невозможны без мощного толчка, каким явились Бородинская битва, занятие неприятелем древнего, священного сердца страны и пожар его. Сокрушение империи Бонапартов не совершилось бы, если бы, как желал Кутузов, русские ограничились изгнанием врага из родных пределов. Проникновение в русское общество идей и живых впечатлений более зрелой культуры – а последствия этого проникновения были неисчислимы – оказалось бы немыслимо без перенесения войны на поля Западной Европы и длительного пребывания русской армии там. Все это очевидно. Гораздо менее очевидно и менее изучено другое: радикальное отличие первоначальной идеи Священного союза, принадлежавшей лично Александру, от того, во что выродился Священный союз, когда Александр, не встречая понимания ни в России, ни на Западе, отступил, и европейская реакция, обретая орудие в «государственном здравом смысле» и аморальной воле Меттерниха, использовала это учреждение в интересах местных охранительных начал.

Отблеск высокого этического долженствования всегда мерцал на представлениях Александра о верховной власти, ее смысле и назначении. С этими представлениями, возникшими еще в юности отчасти под влиянием Лагарпа и от сопоставления с разнузданным произволом Павла I, он вступил на престол; исходя из них, он предпринял оборвавшиеся потом реформы; эти представления маячили перед его мыслью в 1812, 1813 и 1814 годах; и они же осенили высшей внутренней санкцией идею Священного союза.

Идея Священного союза, как она рисовалась Александру, заключалась, по-видимому, в объединении всех ведущих наций Европы в некое гармоническое, религиозно-нравственной истиной вдохновляемое целое, под руководством тех, кто представлялся сознанию того времени естественными, законными правителями народов. Руководство это становилось инстанцией, превышавшей суверенитет отдельных наций, и должно было обеспечить Европе безопасность от войн, переворотов и диктатур, внутреннее спокойствие, развитие духовных сил и постепенное нравственное совершенствование христианского мира30.

Таким образом, идея Священного союза была первым в истории шагом к объединению человечества, по крайней мере христианского, сверху, мирным путем. Никаких прецедентов этому мы не найдем, разве только в космополитической иерократии римских пап. Нужно ли, однако, показывать, насколько ближе была и идея, и даже методы Священного союза к гуманистическим, гражданственным предприятиям XX столетия, чем к насильственному жреческому автократизму средних веков? Дальнейшим этапом этой идеи было не что иное, как расширение идеального объема желаемого союза до всечеловеческих границ и попытка конкретно воплотить его в Лиге Наций, потом в ООН и, наконец, во Всемирной федерации будущего.

Метаисторика все это удивить не может. Если предощущение, хотя бы человечески ограниченное, целей Яросвета как целей превращения всемирного народоустройства в братство станет его драгоценнейшим упованием, может ли ему показаться странным или психологически необоснованным то, что первое, приближенное отображение этого замысла возникло в сознании именно этого монарха? В чьем же тогда сознании, если не в сознании Александра, самого глубокого, самого религиозного и самого этически чуткого человека из всех, занимавших русский престол?

Но если в каком-либо государстве, за которым стоит уицраор, государственный руководитель искренно и всерьез провозглашает идеалы этического порядка, за этим следует одно из двух: либо силы демона великодержавия устраняют такого провозвестника как досадную помеху, либо уицраор надевает провозглашенный идеал, как маску, на собственную морду, постепенно выхолащивая первоначальный замысел провозвестника и превращая это замысел в его противоположность.

Тем более этого не могло не случиться с идеей, которою Александр опередил свое время на целое столетие. Связанный уицраориальным принципом легитимности, император не смог измыслить никакой высшей надгосударственной инстанции, кроме как доброй воли и живой совести христианских государей. А так как это были не идеальные люди, а самые обыкновенные короли, руководимые прежде всего пресловутым «государственным реализмом» и «здравым смыслом», то можно было сказать с самого начала, что практика дискредитирует идеал, и ничего больше.

Естественно, что в этом величайшем, действительно мировом замысле своей жизни Александр оказался одиноким еще больше, чем в каком-либо другом.

Через три-четыре года императору стало окончательно ясно, что руководители европейских держав проникнуться подобными замыслами неспособны; что в умственной сфере России идея эта не воспламенила ни одного сердца, не нашла отклика ни в одной душе; что государственных деятелей, на понимание которых император мог бы опереться, нет, – нет ни единого; и что Священный союз в том виде, как он мечтался, неосуществим. Хуже того: уже будучи создан по его же инициативе, он неуклонно трансформируется в чисто политический инструмент феодальной реакции и, в частности и в особенности, в орудие узкой, своекорыстной политики австрийского двора.

Победителем Наполеона, арбитром великих держав, господином Европы он возвратился в Петербург. Тонкий дипломат, джентльмен до кончиков ногтей – таким остался он в памяти высшего европейского общества.

Неисправимый любитель военных парадов, способный проводить часы и дни над изобретением новой формы петлиц или галунов для какого-нибудь гвардейского полка; царственный всадник, в минуту торжественного въезда в столицу внезапно бросившийся с саблей наголо за мужиком, неосторожно перебежавшим ему дорогу; друг Аракчеева – таким узнали его теперь в России.

Таким знал его и Пушкин. Вглядевшись в «бюст завоевателя», он решил, что портрет правдив:

 

Напрасно видишь здесь ошибку:

Рука искусства навела

На мрамор этих уст улыбку

И гнев – на хладный лоск чела.

 

Но рука искусства не сделала ни единого движения резцом, чтобы дать понять людям, что перед ними – портрет мечтателя о превращении человечества в христианское братство; портрет жадного искателя мистических бесед с престарелой духовидицей, госпожой Крюдинер; портрет неутомимого читателя Священного Писания, отцов церкви и визионеров Запада; портрет несчастного человека, часами простаивавшего на коленях в своей одинокой комнате, а ночью плакавшего в подушку как дитя.

Как понимал он крушение своей мечты об идеальном Священном союзе? Вероятно, он видел в этом знак того, что его светлый замысел неугоден Провидению. Неугоден не сам по себе, а потому, что с этим замыслом осмелился выступить он, – он, преступник, нарушитель самых основ нравственного миропорядка в ночь своего восшествия на престол.

Ему постоянно чувствовалось так, будто Провидение ждет от него какого-то шага, о котором он не может догадаться. Очевидно, деятельностью своей, как государя, он должен искупить этот грех. Да и только ли этот? Разве не лежат не нем вины всей династии, этого «темного дома Атридов, где возмездие переходит с головы на голову»?31 В 1812 году он надежды Промысла оправдал – это он чувствует непреложно. Но до и после войны… Что он должен сделать, что? Священный союз – это, очевидно, то, что следует, но его деяние не принято свыше: он недостоин. Реформы?..

Реформы…

Да: вот была задача, которую он не сумел решить. Вот была последняя оттяжка, данная демону великодержавия! Быть может, если бы возвращение Александра из освобожденной им Европы ознаменовалось широкими преобразованиями; если бы в цитадели уицраоров демон сам разрушил темницу Навны, а его человекоорудие – император – отобразил этот великий акт тем, что, ограничив права самодержца и отменив жестокие запреты, открыл врата свободному волеизъявлению народа, – санкция демиурга не оказалась бы снята с демона государственности. Но Жрутр становился все самовластнее. Косность его росла, надежда на возможность инвольтации его силами Яросвета иссякла. Его голос – то, что мы называем логикой власти и государственным здравым смыслом, совпадал с голосом наследственности и с иррациональным страхом перед революцией. Он и раньше твердил государю, что, становясь на путь реформ, Александр ошибся; после пребывания на Западе Александр убедился в этом окончательно. Этот голос уверял, что меттерниховский вариант Священного союза – все же лучше, чем новый тур европейских революций и падение России в этот потоп. И этот же голос способствовал раздвоению жизни Александра с 1816 года: с одной стороны – Аракчеев, реакция, военные поселения, Магницкий – то, что могло, казалось, хотя бы отсрочить бурю, раскаты которой воспринимались издалека; с другой – тайная, напряженная, скорбная жизнь души, ее уход во внутреннее пространство, метание от идеи к идее, смертельная тоска от желания осмыслить, наконец, свой долг, понять свое долженствование. Судить о том, на какой именно год падает момент прояснения, момент отчетливого понимания, что последний отблеск божественных лучей над помазанником и над всей империей погас, у меня нет данных. Очевидно только, что это произошло в конце царствования.

Но пока этого не совершилось, его религиозная жизнь требовала какого-то действия, видного всем, какого-то увековечивания его горячей веры, как бы благодарственной хвалы Богу за те героические дни борьбы с иноземным завоевателем, когда он чувствовал (всего какой-нибудь год из двадцати пяти лет царствования), что он делает именно то, чего хочет от него Бог. И он приступил к выполнению своего обета, к сооружению храма в память Отечественной войны. На конкурсе проектов его поразил необыкновенный архитектурный эскиз: могучие лестницы, поднимающиеся от реки, глубокие пещерные залы – усыпальницы павших на Бородинском поле, за рядами тяжелых колонн таящиеся в обрыве высокой прибрежной гряды; над ними, уже на гребне – просторный и торжественный храм, а еще выше – подобно золотой вершине вознесенная в синеву великолепная ротонда с царственным куполом. Это был проект Александра Витберга – молодого, почти никому не известного, даже не питомца Академии художеств. И в императоре заговорил тот, чье тончайшее художественное чутье, высокий вкус и эстетическая окрыленность способствовали подъему русской архитектуры до ее зенита, а столицу превратили в один из красивейших городов мира. Проект был высочайше утвержден мимо всех проектов прославленных академиков, и в 1817 году в Москве на Воробьевых горах, при стечении пятисот тысяч человек, после торжественного молебствия с участием нескольких сот иерархов церкви, в присутствии царя, был заложен храм Тела, Души и Духа.

Но год проходил за годом, а замысел не воплощался. Песчаный грунт Воробьевых гор не мог выдержать тяжести столь грандиозного сооружения. Витберг был отстранен от руководства строительством, работы приостановлены. На Воробьевых горах по-прежнему шумели березы и шелестели пустынные поля.

А он?

Внутренняя тревога гнала его с места на место, из одного дворца в другой, из города в город. В распутицу и метель, в стужу и зной мчалась, пугая прохожих, императорская карета по полудиким губерниям, по жалким приземистым городам, по штампованным на одно лицо военным поселениям. Один за другим восходили и опускались за свинцовый горизонт годы скорбной и уединенной работы духа внутри самого себя.

Но человека с таким душевным строем, каким был Александр, человека, чья совесть истекала кровью, как от величайшего преступления, от того, через что другой перешагнул бы, не замечая; человека, убедившегося за двадцать лет царствования в невозможности озарения государственности светом высших начал; человека, осознавшего на своих плечах тяжесть религиозного и этического долга за всю династию и за всю страну; человека, издавна задумывавшегося над высшей правдой иноческого пути и, следовательно, над искупительным смыслом отречения от престола, – такого человека эта работа духа неотвратимо должна была привести к выводу, переворачивающему жизнь в самых ее основах и уводящему судьбу из поля зрения истории в сумрачную и таинственную даль.

 

ГЛАВА 4. ПОДВИГ

 

– Государственность отягощена первородным грехом; озарить ее невозможно. – Вот в какую формулу, мне думается, мог бы он облечь субъективный опыт царствования, невольно пользуясь традиционными понятиями христианства.

Он сам – и как монарх, и как нарушитель в кровавую ночь на 12 марта этических основ ради благополучия и себя самого, и своей державы, – он сам вдвойне стал носителем этого первородного греха аморальной государственности. Он чувствует себя ответственным и за тех, кто царствовал до него, и за тех, кому суждено царствовать в будущем. Может ли он эту ответственность оправдать, оставаясь на престоле? Но то облагораживание государства, какое вообще осуществимо практически, грозит расшатыванием всех скреп, революционным взрывом, крушением всего. К какому-либо иному просветлению нет объективных путей; да у отцеубийцы все равно не было бы на то субъективного права.

Есть иная правда – надгосударственная. Единственная, в которой он незыблемо убежден. Покаяние – любовь – духовное делание для человечества во имя Божие.

Что же: торжественное отречение от престола ради монастыря? Но он – не Карл V. Превратить интимнейшую драму судьбы и души в театрально-мистический маскарад на глазах всего мира… О, только не это! Монастырь – да, но уйти так, чтобы об этом не подозревал никто. Оставить державу тем, кто еще молод, исполнен сил, не знает угрызений совести, не заклеймен преступлением, не догадывается об этих страшных дилеммах этики и религии. Уйти! Уйти безвестным странником, по пыльным дорогам, из села в село. Какой для него отрадой было бы просить милостыню! Но он лишен права даже на это. Богатейший из монархов земного шара, в нищенском рубище, клянчит грош у своих подданных: что за недостойная комедия!.. Нет. Посвятить в тайну двух-трех людей – без этого не удастся ничего устроить, – в том числе императрицу Елизавету. Она поймет. Она оправдает и поможет. И уйти так, чтобы все 40 миллионов подданных думали, что он почил. Чтобы закрытый пустой гроб был опущен на глазах у всех в усыпальницу царского дома.

Когда-то, в минуту величайшей опасности для его страны, он обмолвился, что лучше отпустит себе бороду и уйдет в сермяге по дорогам, чем покорится врагу. И вот наступило время не слов, а дел. Враг теперь – не император французов, а сам демон великодержавия, но уйдет он от него именно так. В армяке или в чуйке, как простой мещанин, доберется до намеченного монастыря. Постригаться ему еще рано: сперва нужен послух. Поступить в послушание к одному из подвижников, которые прославили себя мудростью и чистотой жития. Молиться всю оставшуюся жизнь, очищая себя и искупая. Молиться за Россию. За грешный, кровавый царский род. За просветление его; за умудрение его; да минует внуков и правнуков чаша возмездия! А если этого не суждено, пусть зачтется им на суде загробном эта малая лепта, которую принесет он. За них! за всех! за весь народ, уже покрытый тенью чего-то неведомого, стоящего впереди, – чего-то непостижимо страшного.

Конечно, ход его мыслей не мог быть точно таким: я привношу оттенки, свойственные моему сознанию. Нельзя найти никаких указаний на то, что он сознавал или отчетливо чувствовал существование демона государственности и демиурга как трансфизических личностей, как иерархий. Кроме того, его должна была долго мучить идея, глубоко вкоренившаяся в церковном, в конфессиональном сознании: идея о том, что тот, кто помазан на царство, не имеет права добровольно сложить с себя корону – никогда и ни при каких обстоятельствах, ибо это равнозначно предательству задач, возложенных на него свыше. Вероятно, эта идея долгое время препятствовала ему совершить роковой шаг. Препятствовала до тех пор, пока он не ощутил явственно, что с тех сил, которые руководят его государством, Божие благословение снято и, очевидно, навсегда. Надо полагать, что только тогда он почувствовал себя вправе на уход. Во всяком случае, направление его душевного процесса, основные вехи внутреннего пути были, очевидно, такими. Это доказывается всем предшествовавшим и всем последовавшим.

Ранняя осень 1825 года, солнце, золотая листва. И уже не то мучительное беспокойство, которое заставляло метаться по всем губерниям и городам империи, но тщательно продуманный план приводит его в Таганрог. Рубеж жизни достигнут, совершается небывалый поворот судьбы. К государю не допускается никто, кроме императрицы, лейб-медика и камердинера: время, достаточное для последних приготовлений. Затем приносится гроб. Из Таганрога на север выходит высокий пожилой путник в одежде простолюдина, с мешком за плечами, с палкой в аристократически маленькой руке. А во дворце – заглушенные движения, шорох, шепчущие голоса. Гроб завинчивают и заливают свинцом. Россия оповещается о скорбном событии – безвременной кончине императора Александра. Лейб-медик рисует профиль государя на смертном одре: это в столице должно послужить доказательством, что император действительно умер и в гробу действительно его тело. И гроб везут через всю Россию, чтобы в Петербурге опустить его с подобающими церемониями в усыпальницу царской фамилии.

Историческая наука еще не произнесла своего авторитетного приговора над тем, что до сих пор носит в литературе странное наименование: «Легенда о старце Федоре Кузьмиче»32 . По-видимому, силы Жругров – и второго, и третьего – немало потрудились над тем, чтобы создать и в династии, и в обществе, и в научных кругах такое умонастроение, при котором самое предположение об уходе императора Александра казалось бы фантастическим. Это естественно. В глазах государственной церкви подобный акт оставался изменой, предательством, духовным преступлением. Глазам династии он представлялся грозным соблазном для народа, опасным прецедентом, вызывающим сомнение в законности пребывания на троне всех последовавших монархов и, уж во всяком случае, сомнение в моральном существе государства. Понятно, что до гибели второго уицраора серьезное научное исследование этого вопроса оставалось практически неосуществимым. Когда же в трансфизических слоях России власть принял Третий Жрутр, возникло другое, не менее внушительное препятствие: чтобы над кем-либо из государей низвергнутой династии сиял ореол подвига, самоотречения, святости, допустить было нельзя. И все же обнаруживаются новые данные, ждущие изучения. За рубежом появляются исследования, замалчиваемые здесь. После революции наука, став послушной рабой третьего уицраора, поспешила дискредитировать имена многих деятелей прошлого, но мало к кому она отнеслась столь враждебно, как к Александру I. Его образ развенчивали, стремились унизить, измельчить, запачкать, стремились сделать психологически нелепым самое предположение о реальности его ухода. В этом, быть может, сказалась интуитивная догадка о том, что новый демон великодержавия приобрел в лице этого великого духа непримиримого и могущественного врага. На «легенду» о старце Федоре Кузьмиче опустилось точно заговорщицкое молчание, и даже тот потрясающий исторический факт, что при вскрытии гробниц Петропавловской крепости гроб Александра I оказался пустым, остался почти никому не известен.

Я не могу вдаваться здесь в изложение аргументов в пользу этой так называемой легенды. Я не историческое исследование пишу, а метаисторический очерк. Тот же, перед чьим внутренним зрением промчался в воздушных пучинах лучезарный гигант; тот, кто с замиранием и благоговением воспринял смысл неповторимого пути, по которому шел столетие назад этот просветленный, – того не могли бы поколебать в его знании ни недостаточность научных доказательств, ни даже полное их отсутствие.

О, сто лет назад он был еще совсем, совсем не таким. Сохранился портрет во весь рост старца Федора Кузьмича, написанный неопытной кистью местного (кажется, тобольского) живописца. Этот документ был опубликован33. Он красноречивее любых доказательств. Он ошеломляет.

Огромный, голый, полусферический череп. Над ушами – остатки волос, совершенно белых, наполовину прикрывающих ушные раковины. Чело, на «хладный лоск» которого «рука искусства» наводила когда-то тайный гнев, теперь почти грозно. Губы, отчетливо видные между усами и редкой бородой, сжаты с невыразимой скорбью. В глазах, устремленных на зрителя, – суровая дума и непроницаемая тайна. Горестной мудростью светят эти испепеленные черты – те самые черты, которые видели мы все столько раз на портретах императора, – именно те. Они преобразились именно в той мере и именно так, как могли бы преобразить их года и внутренний огонь подвига.

Для того чтобы «подделать» это портрет, чтобы умышленно (да и ради чего?) придать старцу нарочитое сходство с Александром и при этом с такой глубиной психологического проникновения постичь всю логику духовной трагедии этого царя, – для этого безвестный живописец должен был бы обладать прозорливостью гения. Но здесь не может идти речь не только о гении, но даже о скромном таланте: как произведение искусства портрет почти безграмотен.

Я невольно начинаю аргументировать. Мне бы хотелось привлечь все средства, чтобы передать другому свое знание. Потому что великих властителей с подобным историческим катарсисом едва ли удастся насчитать в мировой истории больше, чем пальцев на одной руке. Диоклетиан? Но, отказавшись от власти, он ушел не в «пустыню», а просто в частную жизнь, как и Сулла. Карл V? Но он и в монастыре св. Юста не забывал государственных дел, а жизнь его там была окружена таким комфортом, какому позавидовал бы любой герцог. Нет, мне вспоминаются некоторые государи Индии, воистину великие, – великие духом. Приходят на ум образы Чандрагупты Маурья, основателя первой Индийской империи, после блестящего царствования отрекшегося от трона, вступившего на аскетический путь джайнов и покончившего жизнь тем искупительным самоубийством, которое допускается в этой религии: отказом от пищи; одна из колоссальнейших фигур всех времен и народов, император Ашока, после сокрушительной победы над государством Калингой постигший греховность убийства человека человеком, возвестивший об оставлении им пути «завоевания мира» ради пути распространения благочестия и после длительного царствования, едва ли не светлейшего в истории, принявший буддийский монашеский сан. Но все эти судьбы глубоко индивидуальны. И второй истории о тайном уходе государя могущественной державы и о смерти его через много лет в полной безвестности я не знаю.

Мое горячее желание – чтобы это было, наконец, понято. Именно поэтому я иногда прибегаю к историческим аргументам. Но этого я не должен, этого я не хочу. Это – задача исследователей. Я же – безо всякой, конечно, аргументации – могу только чуть-чуть указать на метаисторический смысл некоторых явлений.

Те годы совпали с последними годами жизни русского святого, которого можно и должно поставить рядом с великими подвижниками далеких времен: преподобного Серафима Саровского. Молва о нем широко разливалась по стране, и среди почитателей Саровского, пастыря и чудотворца, обозначились имена с великокняжеской титулатурой.

В конце 1825 года в Саровскую обитель прибыл неизвестный человек средних лет. Его исповедовал сам преподобный Серафим, и вновь прибывший был принят в монастырь под начало преподобного как послушник под именем Федора. Его происхождение и прошлое оставались не известными, по-видимому, никому, кроме преподобного.

Миновало несколько лет – время, достаточное для того, чтобы официальная версия о смерти в Таганроге императора Александра крепко вошла в общественное сознание. Немногие посвященные свято хранили тайну: каждый понимал, что приоткрыть хоть крайний уголок ее значит закончить жизнь в казематах Шлиссельбурга либо в других, еще более скорбных местах. У всех было еще свежо в памяти 14-е декабря, и малейший слух, способный посеять сомнение в правах императора Николая на престол, был бы истреблен в самом зародыше. Императрица Елизавета умерла. Новый государь наложил руку на ее письма и дневники, прочитал их в полном уединении и собственноручно сжег в камине.

Сжег в камине. Но прошло немного времени, и в Саровскую обитель, отстоявшую от Петербурга на тысячу двести верст, внезапно пожаловал он, государь император. Аршинными, как всегда, шагами, выгнув грудь колесом и глядя вперед стеклянным, трепет наводящим взором, прошествовал он со свитою в скромный храм. На паперти его ждал в праздничных ризах маленький горбатый старичок со множеством мелких морщин и с голубыми глазами, такими яркими, будто ему было не семьдесят, а семнадцать лет. Император склонился, и его пушистые, благоухающие, холеные подусники коснулись руки святителя – бледной, с загрубевшими от постоянной работы пальцами, но странно пахнущей кипарисом.

После торжественной службы и не менее торжественной трапезы государь удалился в келью настоятеля. И там в продолжение двух или трех часов длилась беседа троих: Серафима Саровского, Николая I и того, кто теперь трудился в Сарове под смиренным именем послушника Федора.

Что почувствовал Николай, увидев своего предшественника на престоле, родного брата, здесь, в глуши, нарушаемой лишь колокольными звонами, в простой черной рясе? Сколь ни был он упоен всегда собственным величием, но в первую минуту встречи смешанное чувство трепета, ужаса, скорби, преклонения, странной надежды и странной зависти не могло не пройти волной по его душе. В духовные трагедии такого рода, как трагедия его брата, он не верил никогда, все подобное казалось ему или блажью, или комедией. Теперь – может быть, всего на несколько часов или даже минут – он понял, что это не игра и не безумие; и смутная радость о том, что за него и за весь царский род предстательствует этот непонятный ему искатель Бога, в нем шевельнулась.

О чем же они беседовали? Обстановка исключала возможность малозначащих тем или расспросов о личной жизни каждого. Не для этого одолел император тысячу верст на лошадях. Уговаривал ли его Александр Павлович о тех преобразованиях, от которых когда-то уклонился сам? Не на лошадях, а пешком одолел он тысячу верст от Таганрога до Сарова и не из окна кареты узнавал и узнал свою страну. И если его многому научили страшные зрелища российской жизни, то, уж конечно, в первую очередь тому, что отказ от немедленного освобождения крестьян – морально чудовищен и политически безумен.

Но к чему могла привести эта беседа? О чем бы Александр ни просил, о чем бы ни увещевал брата, как ни пытался бы передать ему выстраданное знание – как и что могло бы дойти до молодого самодержца, пребывавшего в зените своего могущества? – Они говорили на разных языках.

Государь вернулся в Петербург. Логика власти продолжала свой неукоснительный ход. И та слепота, которую политики того времени считали государственным здравым смыслом и назвали бы, вероятно, государственным реализмом, если бы это словечко уже было изобретено, продолжала стремить империю к ее концу.

Конечно, только накануне своего ухода мог император Александр надеяться на то, что индивидуальный подвиг, или хотя бы даже духовный труд всей Небесной России, в состоянии упразднить кармическую сеть династии, спасти ее от неотвратимой мзды. Когда, давно уже покинув Саров, он в глубокой старости умирал в сибирской тайге, сознание его было уже безмерно яснее и он прозревал в такие глуби и выси, о каких вначале, вероятно, не подозревал.

Что заставило его покинуть Саров, мы не знаем. Преподобный Серафим преставился в 1832 году, а осенью 1836-го к одной из кузниц на окраине города Красноуфимска подъехал верхом бедно, хотя и чисто одетый, очень высокий человек преклонного возраста. Он просил подковать ему лошадь. Но и облик его, и манера речи показались кузнецу и народу, там толпившемуся, необычными и странными. Задержанный и направленный в городскую тюрьму, он назвался крестьянином Федором Кузьмичем, но от дальнейших разъяснений отказался и объявил себя бродягою, не помнящим родства. Его судили именно за бродяжничество и сослали в Сибирь на поселение, предварительно наказав еще двадцатью ударами плети. Местом поселения была назначена деревня Зерцалы Томской губернии.

Так начался сибирский период его жизни – долгий, 28-летний период. Казаки, крестьяне, купцы, охотники, священники – все принимали горячее участие в его судьбе, так как его скитальческая жизнь, благочестие, врачебная помощь, которую он оказывал населению, и религиозные беседы, которые он вел, скоро стяжали ему ореол праведности и прозорливости. Но сам он считал себя отягощенным великим грехом и, где бы ни случалось ему жить, большую часть времени проводил в молитве. Везде и всегда с ним было несколько религиозных книг, икона Александра Невского и маленькое слоновой кости распятие, поражавшее всех нерусским характером работы. О своем прошлом Федор Кузьмич не говорил никогда, никому, даже оказывавшим ему особое уважение епископам Иннокентию и Афанасию Иркутскому. Лишь иногда в его речах слушателей поражало такое глубокое знание событий 1812 года, такие подробные воспоминания о жизни высших петербургских кругов, какие могли бы быть достоянием только их непосредственного участника.

Скончался Федор Кузьмич в 1864 году. Детской дерзостью была бы попытка догадываться о том, какие дали «миров иных» приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности постигал он тайну за тайной. Каждый из духовных путей единственен и во многом неповторим; общи и закономерны лишь основные принципы.

Но один из этих принципов заключается в том, что так называемый «узкий путь» (а варианты узкого пути содержатся во всех верховных религиях) не только предызбавляет восходящего от посмертных спусков в чистилища и страдалища души, но и сокращает его пребывание в мирах просветления. Ибо часть того труда над просветлением материальных покровов своей монады, который большинству из нас приходится совершать уже по ту сторону смерти, подвижники совершают здесь. Степень просветления, достигнутого здесь, предопределяет быстроту восхождения, совершаемого там.

С легким дыханием, едва касаясь земли тех миров, взошел Александр Благословенный через слои Просветления в Небесную Россию. Там возрастало его творчество, там ждала его лестница просветлений новых и новых, пока у нас проходили десятки лет.

Тому, кто в годину величайшей опасности возглавил обороняющийся народ и обеспечил освобождение Европы, дано стать главою просветленных сил России в их борьбе с силами античеловечества, с уицраорами нашей метакультуры и с самим Гагтунгром.

Архистратиг Небесного Кремля, он ныне еще там, в Святой России. Но возрастает его духовная мощь, его светлота; он восхищается выше и выше, он уже входит в Небесный Иерусалим – в голубую светящуюся пирамиду, в наивысший Трансмиф Христианства.

Тому, кто подвигом на себе разорвал петли и узлы царственной кармы, предстоит в грядущем стать освободителем тех, кого эта карма привела в вековой плен: гигантов-узников в цитадели игв и уицраоров.

Тому, кто некогда заложил в столице России великий храм, так и оставшийся неосуществленным вторым демоном великодержавия, дано возглавлять, вместе с бессмертным зодчим этого храма, сооружение неповторимого святилища: оно скоро станет обителью Звенты-Свентаны, пречистой дочери Яросвета и Народной Души.

Битвы, следующие одна за другой, между Синклитом России и античеловечеством, возглавляет он. Но когда борьба демиурга с демоном великодержавия завершится освобождением Навны и Звента-Свентана примет просветленную плоть в Небесном Кремле, он покинет вершину Российской метакультуры, чтобы вступить в Синклит Мира – те сферы, которые уже и теперь видели его у себя сияющим гостем.

Мчащимся светло-туманным всадником, чье приближение вздымает в телесной среде тех миров как бы искрящиеся волны силы и радости, проносятся он с ангелами, с даймонами, с воинствами Синклита к стенам Друккарга. Он – всадник, но его конь прекрасен и высокоразумен, – одно из существ животного царства, поднявшихся выше Хангвиллы. И смысл совместно одолеваемых ими дорог и совместно совершаемых битв есть смысл союза между просветленным человечеством и просветленным царством животных.

Так развязал Александр узлы своей кармы, А его брат Николай? А второй уицраор, предоставленный Яросветом самому себе?

Упоенный победами, Жругр встречал теперь в воле демиурга не помощь, а досадное препятствие, и это не вызывало в нем ничего, кроме бешенства. Начиналась долгая эра борьбы – той борьбы, которой суждено было в грядущем перелиться через рубежи сверхнарода и из борьбы за Россию превратиться в борьбу за спасение человечества.

Так Николай I, послушное орудие демона великодержавия, повторит, сам того не понимая, богоотступничество Грозного. Сопоставление этих двух исторических фигур может показаться странным, но только историку: для метаисторика оно обоснованно и логично. Разные культурно-исторические возрасты) эпохальные климаты, несхожие политические ситуации, различные индивидуальности обоих уицраоров и, наконец, контрастность характеров обоих царей… да, да, они так велики, что заслоняют общую суть, затаенную в их судьбе и метаисторическом значении.

Особенно несхожими кажутся эти два характера. Ведь и тиранствовать можно на разные лады, в разном, так сказать, стиле… И все же эти различия – только на поверхности. Когда взбешенный Николай направлял на подданного взор студенисто-светлых глаз с двумя черными дробинками зрачков, несчастный леденел и окаменевал совершенно так же, как окаменевал боярин или холоп под ястребиным взором Грозного.

Когда Николай, разыгрывая роль непостижимого в своем великодушии и возвышенности своих стремлений монарха и, сам веря в этот фарс, доводил Рылеева до покаянных рыданий, а мудрого и неподкупного Пушкина – до хвалебных песнопений праправнуку Петра, – разве не приходит на память садистское комедиантство Иоанна IV? Разве не оба они веровали – пьянящей и ослепляющей верой гордыни – в великолепную формулу: «в небе – Бог, на земле – я»? Разве не чтили самих себя, как пастырей душ и телес, возвышенно-одиноких в своем знании того, что этому стаду нужно и что не нужно, что благополезно ему и что погибельно?

Николай I и Иоанн IV знаменовали собой зенит мощи демона великодержавия – во-первых; его вступление на путь борьбы с демиургом сверхнарода – во-вторых; доведение тиранической тенденции до предела – в-третьих; и начало процесса государственной гибели – в-четвертых.

Синхроническую параллель неудачным польским и ливонским войнам в конце царствования Грозного составляет Крымская война. Опричнине соответствует террористически удушающий режим Николая, причем роль дворянства, выдвигавшегося Иоанном через опричнину, теперь играет бюрократия. Самоубийство Николая, дожившего до начала краха своего сооружения, параллельно ужасной смерти Грозного. Существенно, конечно, не то, что один добровольно принял яд, а другой яростно, в паническом страхе, сопротивлялся своей кончине; важно то, что обе эти смерти – ярчайшие образцы двух духовно-государственных банкротств.

 

 

КНИГА Х. К МЕТАИСТОРИИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ

 

ГЛАВА 1. ДАР ВЕСТНИЧЕСТВА

 

Я уже вынужден был указать в одной из предыдущих глав, что на культурном горизонте средневековой Руси не выдвинулось ни одного крупного мыслителя. Художественными гениями этот длинный период был тоже не очень богат. Но никогда позднее метакультура Российская не сияла таким числом святых и праведников. Общеизвестно и то, что праведность эта была по преимуществу типа аскетического, иноческого, согласно этическим преданиям, завещанным православною Византией. С точки зрения этих преданий, всякий другой вид деятельности человеческой мог иметь лишь относительное, преходящее значение. Правда, роль вождей государства – великих князей и царей – осознавалась, но, конечно, плодотворной и правильной она почиталась только в той мере, в какой согласовывалась с заветами, возвещенными высшим нравственным индикатором тех времен: престолом митрополита и патриарха, подвижническим затвором, келией. Характерно, что умирая, царь принимал постриг, этим знаменуя вступление души на высшую ступень духовной жизни.

В XVIII веке становится явственным оскудение духовных рек, которыми питались корни православной праведности. Меньше становится крупных религиозных деятелей, перед глазами общества все реже возникают фигуры чистых и высоких пастырей душ, высветливших собственное сердце и покоривших собственное естество. В XIX веке уже лишь несколько человек – преподобный Серафим Саровский, Феофан Затворник, Амвросий и Макарий Оптинские уподобляются образам тех святых, которыми так богата была земля в предыдущие столетия. Наконец, в предреволюционную эпоху на церковном горизонте становится совсем пустынно. Мало того: это измельчение масштабов личности оказывается только одним из проявлений общего творческого оскудения православия. Год за годом церковь все более отстает от требований и запросов быстро меняющихся эпох, причем это отставание даже возводится в некий принцип: церковная иерархия смотрит на себя как на хранительницу незыблемых и исчерпывающих истин, независимых от смены времен и человеческих психологий. Но так как этот взгляд не подкрепляется ни безупречностью жизни самих пастырей, ни интенсивностью их духовного делания, ни мудрыми их ответствованиями на порожденные новыми эпохами вопросы социальные, политические или философские, то авторитет и значение церкви стремительно падают. Последние духовные усилия со стороны церкви вызываются бурей Революции. Выдвигается целый ряд безымянных героев и мучеников; с окончанием их жизненных путей творческий дух оставляет православную церковь еще более, и, став игралищем в руках дипломатствующих политиков, руководство восточнохристианской общины превращается в пособника и в орудие антирелигиозного государства.

Но по мере того как церковь утрачивала значение духовной водительницы общества, выдвигалась новая инстанция, на которую перелагался этот долг и которая, в лице крупнейших своих представителей, этот долг отчетливо осознавала. Инстанция эта – вестничество.

Вестник – это тот, кто, будучи вдохновляем даймоном, дает людям почувствовать сквозь образы искусства в широком смысле этого слова высшую правду и свет, льющиеся из миров иных. Пророчество и вестничество – понятия близкие, но не совпадающие. Вестник действует только через искусство; пророк может осуществлять свою миссию и другими путями – через устное проповедничество, через религиозную философию, даже через образ всей своей жизни. С другой стороны, понятие вестничества близко к понятию художественной гениальности, но не совпадает также и с ним. Гениальность есть высшая степень художественной одаренности. И большинство гениев были в то же время вестниками – в большей или меньшей степени, – но, однако, далеко не все. Кроме того, многие вестники обладали не художественной гениальностью, а только талантом.

Столетие, протекшее от Отечественной войны до Великой Революции, было в полном смысле слова веком художественных гениев. Каждый из них, в особенности гении литературы, был властителем дум целых поколений, на каждого общество смотрело как на учителя жизни. Колоссально возросшая благодаря им воспитательная и учительская роль литературы выражалась, конечно, и в деятельности множества талантов; влияние некоторых из них становилось даже интенсивнее и шире, чем влияние их гениальных современников. С шестидесятых годов ясно определился даже многозначительный факт, совершенно неосознанный, однако, обществом: влияние гениев и влияние талантов стало, в некотором очень глубоком смысле, противостоять друг другу. Художественные гении того времени – Тютчев, Лев Толстой, Достоевский, Чехов, Мусоргский, Чайковский, Суриков, позднее Врубель и Блок – не выдвигали никаких социальных и политических программ, способных удовлетворить массовые запросы эпохи, увлекали разум, сердце, волю ведомых не по горизонтали общественных преобразований, а по вертикали глубин и высот духовности; они раскрывали пространства внутреннего мира и в них указывали на незыблемую вертикальную ось. Таланты же, по крайней мере наиболее влиятельные из них, все определеннее ставили перед сознанием поколений проблемы социального и политического действия. Это были Герцен, Некрасов, Чернышевский, Писарев, все шестидесятники, Глеб Успенский, Короленко, Михайловский, Горький. Таланты-вестники, как Лесков или Алексей Константинович Толстой, оставались изолированными единицами; они, так сказать, гребли против течения, не встречая среди современников ни должного понимания, ни справедливой оценки.

Подобно тому, как Иоанн Грозный, при всем масштабе своей личности, должен быть признан фигурой огромной, но не великой, ибо лишен одного из признаков истинного величия – великодушия, точно так же целый ряд художественных деятелей, к которым многие из нас применяют эпитет гения, не являются и никогда не являлись вестниками. Ибо их художественная деятельность лишена одного из основных признаков вестничества: чувства, что ими и через них говорит некая высшая, чем они сами, и вне их пребывающая инстанция. Такими именами богата, например, литература французская, а у нас можно назвать двух-трех деятелей эпохи революционного подъема: Горького, Маяковского. Можно спорить с гениальностью этих писателей, но вряд ли кто-нибудь усмотрел бы в них вестников высшей реальности.

Истины высшей реальности преломляются подчиненной реальностью Энрофа. Если на человека возложена миссия проповедничества этих истин и их преломлений, долг их проповедничества языком художественных образов, если к художнику послан ради этого даймон – художник не сможет не чувствовать (с той или другой степенью отчетливости) его инспирирующего воздействия. Характер этого чувства и способы его выражения могут видоизменяться как угодно, но в основе всегда будет обнаруживаться одно и то же: переживание некоторой вне личности художника пребывающей силы, в него вторгающейся и в его творческом процессе себя выражающей. Бывает, что такое переживание оказывается знакомо и людям с меньшей силой одаренности, относить которых к разряду гениев мы не можем. В пример можно привести такого превосходного, хотя и не гениального поэта, как А. К. Толстой. Мало кто из гениальных поэтов сумел выразить это чувство с такой ясностью и определенностью, как Алексей Толстой в своем изумительном стихотворении: «Тщетно, художник, ты мнишь, что своих ты творений создатель». Одного этого стихотворения было бы, вероятно, достаточно, чтобы для нас сделался ясным и бесспорным дар вестничества, которым обладал этот поэт. А между тем по глубине трансфизического прозрения это стихотворение еще далеко до некоторых других шедевров А. Толстого. Кто другой в русской литературе выразил с такой ясностью, обоснованностью, силой и пламенностью, как Толстой в своем «Иоанне Дамаскине», ту идею, что искусство вообще и искусство слова в особенности может быть выражением высшей реальности, верховной Правды, дыхания миров иных, и что поэт, осуществляющий свой дар вестничества, выполняет этим то, к чему он предназначен Божественными силами? А разве его поэма «Дракон» – не первая в русской литературе попытка нарисовать облик и выяснить метаисторическую роль демонических существ, подобных уицраорам? Я уж не говорю о его «Дон Жуане», для раскрытия трансфизической концепции которого потребовалась бы специальная работа, или о такой жемчужине русской лирики, как стихотворение «Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре».

Все это поясняет отличие понятия художественной гениальности от понятия вестничества. Мы видим при этом талантливых художников, не претендовавших на гениальное совершенство своих творений, но возвещавших ими о таких высотах и глубинах потусторонних сфер, до которых не в силах были досягнуть и многие гении. С другой стороны, многие деятели, твердо уверенные в своей гениальности, являются только носителями таланта. Выдает их один незаметный, но неопровержимый признак: они ощущают свой творческий процесс не проявлением какого-либо сверхличного начала, но именно своей, только своей прерогативой, даже заслугой, подобно тому, как атлет ощущает силу своих мускулов принадлежащей только ему и только его веления исполняющей. Такие претенденты на гениальность бывают хвастливы и склонны к прославлению самих себя. В начале XX века, например, в русской поэзии то и дело можно было встретить высокопарные декларации собственной гениальности.

 

Я – изысканность русской медлительной речи,

Предо мной все другие поэты – предтечи… -

 

восклицал один. Другой, перефразируя Горация, стер с постамента имя великого римлянина и буквами, падающими то вправо, то влево, то какафонически сталкивающимися между собой, начертал свое: «… и люди разных вкусов… все назовут меня: Валерий Брюсов».

 

Я гений Игорь Северянин,

Своей победой упоен… -

 

восторгался третий.

 

Мой стих шагнет

через хребты веков

И через головы

поэтов и правительств… -

 

утверждал, подменяя возможное четвертый.

Каждый из этих деклараторов убежден, что гениальность – качество, неотъемлемое от его личности, даже его достижение. Подобно подросткам, чувствующим себя сильнее своих сверстников, они кичливо напрягают изо всех сил свои поэтические бицепсы и с глубоким презрением, сверху вниз поглядывают на остальную детвору. Все это – таланты, ослепленные самими собой, мастера, создающие во имя свое, рабы самости; это не гении, а самозванцы гениальности. Подобно самозванным царям нашей истории, некоторым из них удавалось достичь литературного трона и продержаться на нем несколько лет, одному – даже около трех десятилетий. Но суд времени подвергал их каждый раз беспощадному развенчанию, потомство отводило этим именам подобающие им скромные места, а личная карма, утяжеленная гордыней и самоослеплением, осложненная понижением моральных требований к себе («мне позволено больше всех, потому что я выше всех») – увлекала такую личность в ее посмертии прочь и прочь от Синклита метакультуры.

Я был бы понят совершенно неправильно, если бы кто-нибудь попытался из моих слов сделать вывод, что я будто бы подготавливаю читателя к тому, чтобы он не удивился требованию, которое я на следующих страницах предъявлю любому художнику: чтобы в его созданиях непременно сказывалась этическая тенденция, руководящая религиозно-нравственная идея. Прежде чем предъявлять какие-либо «требования», я забочусь о том, чтобы характеризовать не то, что должно быть, а то, что наличествует в действительности как факт. Именно с этой целью я, вводя понятие вестничества, отграничиваю его от понятий гениальности и таланта. Смешно и дико было бы предъявлять ко всякому художнику требование: раз вестнику свойственно то-то, старайся быть таким же. Гениальность и талант сами по себе, не совмещенные с даром вестничества, являются, однако, тоже божественными дарами, но иначе вручаемыми и содержащими иные потенции. Трансфизическое отличие просто гения и просто таланта от вестника есть большая или меньшая, но всегда – личная одаренность натуры; талант и даже гениальность – это такие общечеловеческие способности, которые в данной личности достигли высшей степени развития, чем в других, благодаря особенностям ее психофизической структуры; особенности же эти телеологически обусловлены формирующей работой тех или иных Провиденциальных сил над шельтом, астралом, эфиром и физическим телом. Никакой даймон к такому художнику не послан, никакая муза ничего ему не внушает и никто невидимый не трудится над тем, чтобы приоткрыть органы его духовного восприятия. Такой человек, будь он талантлив или гениален, не может переживать сверхличной природы своих вдохновений по той простой причине, что такой сверхличной природы у этих вдохновений нет. Если мы встречаемся с подобными утверждениями в устах молодого, не достигшего еще зенита дарования, то здесь надо предположить одно из трех: либо это действительно юный вестник, либо перед нами дарование, вставшее в позу вестника и сознательно или бессознательно копирующее осанку великих творцов искусства, либо же, наконец, мы имеем дело просто с безобидным литературным приемом, подобным выродившемуся в пустую риторическую фигуру обращениям поэта к музе.

Талант и даже гений обладают не миссией, а долженствованием, подобно всякому человеку, но ряд глубоко индивидуальных особенностей отличает это долженствование от остальных. Миссия же имеет всегда значение общее, очень широкое, в ее осуществлении горячо заинтересована вся метакультура. Для того чтобы художник мог быть вестником, требуются более напряженные, длительные усилия Провиденциальных сил, требуется неустанная, задолго до его физического рождения начинающаяся работа над материальными покровами его монады со стороны херувимов, даймонов, стихиалей, демиурга сверхнарода и его Соборной Души, со стороны Синклита метакультуры и Синклита Мира. Потому что приоткрытие духовных органов его существа – без этого вестничество невозможно – процесс необычайно трудоемкий, более трудоемкий, чем вручение любой, самой мощной художественной гениальности.

Что же до гениальности или таланта как таковых, они могут быть совершенно свободны от задания – возвещать и показывать сквозь магический кристалл искусства высшую реальность. Достаточно вспомнить Тициана или Рубенов, Бальзака или Мопассана. Не снимаются с них лишь требования этики общечеловеческой да условие – не закапывать свой дар в землю и не употреблять его во зло, то есть не растлевать духа. Только с такими требованиями и вправе мы подходить к оценке жизни и деятельности, скажем, Флобера или Уэллса, Маяковского или Есенина, Короленко или Горького, Репина или Венецианова, Даргомыжского или Лядова, Монферрана или Тона. Таким образом, этические требования, предъявляемые к таланту или гению, – требования общечеловеческого этического минимума.

В таком случае, уж не является ли требование, предъявляемое нами к вестнику, требованием этического максимума? – может возникнуть мысль. Но дело в том, что предъявлять к кому-нибудь требования, превышающие этический минимум, у нас нет вообще никаких прав. Только соблюдения в жизни и творчестве норм этического минимума могли бы мы потребовать и от вестника. Дело не в наших требованиях, а в требованиях тех, чьими величайшими усилиями дар вестничества данному художнику вручен. И, по-видимому, эти требования в одних случаях оказываются более снисходительными, чем могли бы быть наши собственные, а в других – гораздо более суровыми. Отдельные нарушения даже общечеловеческого нравственного минимума со стороны вестника могут быть в иных случаях оставлены без последствий; но самые тяжкие последствия влечет за собой всякое предательство, искажение или замутнение миссии. Создание «Орлеанской девственницы» отягчило карму Вольтера неизмеримо сильнее, чем десятки его неблаговидных поступков в личной жизни.

«Гений и злодейство – две вещи несовместные». Трудно сказать, приглядываясь к историческим фактам, так ли это. Во всяком случае, с тяжкими пороками, глубокими падениями, множеством мелких слабостей, даже с проступками против элементарных нравственных норм художественная гениальность не только совместна, но в большинстве случаев гений даже не в состоянии всего этого миновать, по крайней мере в молодости. Такие люди, как проживший удивительно чистую жизнь Моцарт, – феноменально редки: это – существа, еще никогда не воплощавшиеся людьми, а только ангелами и у которых поэтому дьявольское эйцехоре заключено не в шельте, а только в эфирно-физических тканях существа, унаследованных от людей – родителей.

Есть гении, свой человеческий образ творящие, и есть гении, свой человеческий образ разрушающие. Первые из них, пройдя в молодые годы через всякого рода спуски и срывы, этим обогащают опыт своей души и в пору зрелости постепенно освобождаются от тяготения вниз и вспять, изживают тенденцию саморазрушения, чтоб в старости явить собой образец личности, все более и более гармонизирующейся, претворившей память о своих падениях в мудрость познания добра и зла. Это – Данте, Леонардо, Сервантес, Гете, Вагнер, у нас – Достоевский. Грани такой гармонизации своей личности достиг в последние дни жизни Лев Толстой. В ее направлении двигались, очевидно, Пушкин, Лермонтов, Чехов. Рано оборвавшаяся жизнь многих гениев не дает возможности определить с уверенностью потенциальные итоги их путей. История культуры знает и таких носителей художественной гениальности или крупного таланта, которые представляли собой гармоническую личность с самого начала, хотя и не в такой степени, как Моцарт: Бах, Глюк, Лист, Тулси Дао, Тагор, в России – Алексей К. Толстой. Знает и таких, подобно Микеланджело, которые, даже достигнув глубокой старости, не сумели привести в гармонию ни различных сторон своей личности между собой, ни своей личности со своей миссией.

Но есть еще ряд гениев нисходящего ряда, гениев трагических, павших жертвой неразрешенного ими внутреннего противоречия: Франсуа Вийон и Бодлер, Гоголь и Мусоргский, Глинка и Чайковский, Верлен и Блок. Трагедия каждого из них не только бесконечно индивидуальна, она еще так глубока, так исключительна, так таинственна, что прикасаться к загадкам этих судеб можно только с величайшей бережностью, с целомудрием и любовью, с трепетной благодарностью за то, что мы почерпнули в них, меньше всего руководствуясь стремлением вынести этим великим несчастным какой-либо этический приговор. «Кому больше дано, с того больше и спросится», да. Но пусть спрашивает с них Тот, Кто дал, а не мы. Мы только учились на их трагедиях, мы только брали, только читали написанные их жизненными катастрофами поэмы Промысла, в которых проступает так явственно, как никогда и ни в чем, многоплановый предупреждающий смысл.

 

Не таюсь я перед вами,

Посмотрите на меня:

Вот стою среди пожарищ

Опаленный языками

Преисподнего огня…

 

Уж воистину: им судья – «лишь Бог да совесть».

Конечно, великая «обезьяна Бога» не бездействует и в этой области. Если бывают вестники Провидения, нетрудно догадаться, что культурно-исторический процесс не обходится и без темных вестников. Правда, в области искусства таковых встретишь не часто, да и встретив, не сразу распознаешь их истинную природу. О тайнах демонического начала они редко говорят открыто и прямо: зачем могло бы понадобиться Гагтунгру раскрытие через таких вестников человеческому взору его собственной кромешной тьмы? Чаще деятельность темных вестников имеет негативный характер: они развенчивают и осмеивают духовность в истории, в искусстве, в религии, в жизни, в человеческой душе. Мало кому приходит в голову, что блестящий, прелестно-легкомысленный Парни осуществлял (вероятно, бессознательно или полусознательно) темную миссию: облекая кощунства в чарующую поэтическую форму, снижать этим религиозные ценности, дискредитировать проявления Мировой Женственности, обескрыливать духовные порывы в человеческих сердцах, развенчивать этические идеалы.

Однако темных вестников мы чаще встречаем не в искусстве, а в философии и в науке. Это, например, Бэкон, одним из первых утвердивший полный и окончательный отрыв науки от какой бы то ни было этики и какой бы то ни было духовности; Конт, противопоставивший всем существующим религиям свою религию «левой руки» – свой рассудочный, выхолощенный, мертвяще-холодный «культ Человечества», основанный на целой системе скользких и обескрыливающих сердце подмен. Таковы же – Штирнер, чья «этическая» система подрывает корни какой бы то ни было морали ножом высшего критерия «Я хочу»; Ницше, своим идеалом сверхчеловека исказивший и профанировавший тот идеал совмещения в одной свободной личности наивысшей одаренности с наивысшей силой и наивысшей праведностью, который должен был бы уясниться сознанию его эпохи, если бы не он; Маркс, ухватившийся за одно из колес передаточного механизма, каким является экономика, и провозгласивший его единственность и верховность. – В науке же темными вестниками, носителями темных миссий, являются не деятели с крупным именем, с гениальной одаренностью, но второстепенные ученые, интерпретаторы и исказители глубоких научных теорий, вроде Тимирязева, который примитизировал и довел учение Дарвина до полнейшей материалистической плоскости.

В искусстве (как, впрочем, и в науке) встречаются и такие темные вестники, которые лишены темных миссий и становятся глашатаями темного просто вследствие личных заблуждений. Ярким примером такого деятеля может служить Скрябин. В Бога он веровал и по-своему Его любил, самого себя считал Его вестником и даже пророком, но с удивительной легкостью совершал подмены, стал жертвой собственной духовной бесконтрольности и превратился в вестника Дуггура. Мало кто понимает, что в «Поэме экстаза», например, с поразительной откровенностью рисуется именно тот демонический слой с его мистическим сладострастием, с его массовыми сексуальными действами, с его переносом импульса похоти в космический план, и главное, рисуется не под разоблачающим и предупреждающим углом зрения, а как идеал. Естественно, что чуткий слушатель «Поэмы экстаза», сначала смущенный, а потом завороженный этой звуковой панорамой космического совокупления, под конец ощущает как бы внутреннюю размагниченность и глубокую прострацию.

В специфических условиях реального историко-культурного процесса нередко, а в XIX веке особенно часто бывает так, что неугасимое в душе вестника чувство своей религиозно-этической миссии вступает в конфликт с реальными возможностями его эпохи и с художественным «категорическим императивом», свойственным его дарованию. Такого конфликта не знали Андрей Рублев и строители храма Василия Блаженного, не знали Суриков и Левитан, не знал, как это ни странно, даже такой непревзойденный знаток тысяч других внутренних конфликтов, как Достоевский. Первые – не могли его знать потому, что их художественные тяготения совершенно совпадали с конкретными возможностями эпохи и с их собственной религиозно-этической миссией. Вторые же – сумели преодолеть неблагоприятный для них психологический климат своего времени и имели счастье сознавать, что их творения – чем дальше к зрелости и старости, тем больше – говорят именно о тех высотах духовности, посланниками которых являлись эти художники, и предупреждают о тех безднах, кои им дано было созерцать и о коих предупреждать было завещано.

Внутренний конфликт, о котором я говорю, есть противоречие тройное, есть борьба трех тенденций: религиозно-этико-проповеднической, самодовлеюще-эстетической и еще одной, которую можно назвать тенденцией низшей свободы: это есть стремление личности осуществить свои общечеловеческие права на обыкновенный, не обремененный высшими нормативами образ жизни, вмещающий в себя и право на слабости, и право на страсти, и право на жизненное благополучие. Этот внутренний конфликт четко наметился уже в Пушкине. Та цепь его стихотворений, среди которой мерцают таким тревожным и сумрачным блеском «Когда для смертного умолкнет жизни шум», «Отцы пустынники и жены непорочны», «Пророк», «Туда б, в заоблачную келью» и другие, – это такие разительные свидетельства зова к духовному подвижничеству, крепнущего в душе поэта из года в год, что не понять этого может только тот, кто ни разу в жизни не слыхал этого зова в собственной душе. Этот внутренний конфликт обострился в Лермонтове, с неимоверной жгучестью переживался Гоголем и Львом Толстым и превратил судьбу Блока в трагедию духовного спуска. Подробнее, однако, я буду говорить об этом в следующих главах.

Скажут, может быть: действительно, подобные противоречия свойственны были некоторым корифеям литературы русской. Но вот перед нами литературы других народов. Многие ли и часто ли найдем мы там подобные конфликты? Многие ли из носителей крупного художественного дарования вообще осознавали свою миссию в виде некоего синтеза художественного дарования вообще осознавали свою миссию в виде некоего синтеза художественного творчества и духовного подвига?

Исчерпывающий ответ на этот вопрос потребовал бы, конечно, отдельной, весьма объемистой работы. В рамках же, предоставленных мне книгой, можно заметить лишь следующее.

Прежде всего, многое зависит от того, какую именно литературу примем мы к рассмотрению. Конечно, античная трагедия, например, стоит под знаком если не ясного осознания, то во всяком случае настойчивого чувства необходимости возвещать и утверждать реальность высшего порядка. Персидская поэзия в лице Фирдоуси, Саади, Низами, Руми являет собой созвездие мистических гениев, учителей души. Вся индийская литература сплошь, от ведических гимнов до Рабиндраната Тагора, – это океан религиозно-этических откровений, выраженных языком художественных образов. Ни малейшего исключения не составляют ни гении западного средневековья от Эшенбаха до Данте и Петрарки, ни гении Испании – Сервантес и Кальдерон, ни великие поэты Англии – Шекспир, Мильтон, Шелли, Кольридж, Китс, не говоря уже о корифеях литературы немецкой и скандинавской. Действительно особняком в этом отношении стоит литература французская, удивительно бедная вестничеством. Но это находится в теснейшей связи с общей метаисторической трагедией Франции. Еще в начале XVI века ее дух-народоводитель поднял нечто вроде бунта против демиургического плана. По-видимому, он желал, чтобы французский уицраор, незадолго перед тем родившийся, был санкционирован свыше на объединение романо-католических народов на основе не католичества, а французской государственности. Таким требованием этот дух вызвал свое отстранение, и Франция осталась без непосредственного водительства. Ее Синклит, оставшийся в Эдеме, слился с Синклитом апостола Петра, но после этого в него из Франции поднимались уже немногие, другие входили в Монсальват. Отсюда – та прогрессирующая духовная ущербность, которая бросается в глаза метаисторику при обозрении французской культуры уже в XVII веке. Позднее она находит свое выражение в литературе и в философских поползновениях эпохи энциклопедистов – явлениях, говорящих о прискорбном господстве рассудка, выхолощенного ото всякой духовности и даже сознательно ей противостоящего. Здесь не место разъяснять тот необыкновенно сложный узел метаисторических процессов, каким была Великая французская революция. В связи с темой этой главы нужно отметить лишь, что те гражданские идеалы «свободы, равенства и братства», те «Права человека», которые начали свое победное шествие по всему миру именно из Франции, были попыткой демиурга Романо-католической метакультуры, при участии его собрата – демиурга Северо-Запада – поднять этот оставшийся без водительства народ теми идеалами, которые были для него органичнее. Но возраставшая пустынность трансфизических слоев над Францией делала ее все более беззащитной от всевозможных демонических воздействий. Искажение провозглашенных идеалов и их подмена революционной тиранией начались уже через несколько недель после взятия Бастилии. На арене появилась целая группа людей с темными миссиями, и яростное беснование, затопившее Францию, было наглядным доказательством мощи демонических сил, вторгшихся в ее шрастр из Гашшарвы. Беда не исчерпывалась при этом кровопролитием в самой Франции; она приобрела значение мировое благодаря тому, что был отравлен весь духовно-идейный поток, устремившийся из этой страны по землям Европы. Крупнейшим из носителей темных миссий той эпохи был, конечно, Наполеон, двойственная задача которого заключалась в подмене интернациональных освободительно-гражданских идей идеей единоличной тирании и в увеличении клубов гавваха путем непрерывных международных кровопролитий34. Постепенно Франция оказалась как бы в вакууме между двумя метакультурами, двумя синклитами. Что же касается французской литературы, то ее спуск по ступеням убывания духовности окончательно определился в XIX веке. Сколь высоко ни оценивали бы мы уровень художественной одаренности Бальзака, Флобера, Мопассана, Франса, никакого признака вестничества мы в их творениях не обнаружим; оно сказывается лишь у очень немногих писателей позднего периода Франции: у Шатобриана, Гюго, может быть, у Малларме. Последним, над чьими произведениями еще мерцал иногда отраженный отблеск вестничества, был, по-видимому, Ромен Роллан.

Таковы метаисторические обстоятельства, приводящие созерцателя французской литературы к горестным и тревожным выводам. Во всяком случае, эта литература, с ее сочетанием высокой художественности и низкого уровня духовности, с ее слабо выраженным вестничеством, является в ряду мировых литератур исключением.

И, однако же, верно и то, что ни в одной литературе не проявилось так ярко, глубоко и трагично, как в русской, ощущение того духовного факта, что вестнику недостаточно быть великим художником. Вот в этом отношении русская литература действительно стоит особняком. Я пока не подвергаю этого обстоятельства никакой оценке, а лишь указываю на него как на исторический факт. Не только наши гении, но и многие носители меньшей одаренности высказывали, каждый на свой лад, эту мысль. То она отливалась в форму требования гражданского, даже политического подвига: призыв этот звучит у Радищева, у Рылеева, у Герцена, у Некрасова, у шестидесятников, народников и т. д. вплоть до большевиков. То художественную деятельность совмещали или пытались совместить с проповедничеством православия: началось это со славянофилов и Гоголя и завершилось Достоевским. То, наконец, художники слова предчувствовали, искали и находили либо, напротив, изнемогали в блужданиях по пустыне за высшим синтезом религиозно-этического и художественного служения: не говоря о том же Гоголе и Льве Толстом, вспомним и задумаемся об Алексее Толстом, Гаршине, Владимире Соловьеве, Блоке, Вячеславе Иванове; вспомним о прорывах космического сознания, отображенных в творчестве Ломоносова, Державина, Тютчева; найдем в себе достаточно зоркости, чтобы усмотреть готовность сделать первый шаг по духовному пути в рано оборвавшихся биографиях Грибоедова, Пушкина, Лермонтова; в образах лесковских праведников и в горячей вере этого живописца религиозного делания; обратим внимание на глубокое чувство и понимание Христа у Леонида Андреева, которое он пытался выразить в ряде произведений, и в первую очередь – в своем поразительном «Иуде Искариоте», – чувство, все время боровшееся в душе этого писателя с пониманием темной, демонической природы мирового закона, причем эта последняя идея, столь глубокая, какими бывают только идеи вестников, нашла в драме «Жизнь Человека» выражение настолько отчетливое, насколько позволяли условия эпохи и художественный, а не философский и не метаисторический склад души этого писателя!35 Проследим далее все ту же вестническую тенденцию, хотя и искаженную, в антропософском учительстве Андрея Белого; в бредовых идеях Хлебникова о преображении Земли и в его сумасшедших мечтах – стать правителем земного шара для этой цели; в гражданском подвиге уходившего все глубже в религиозность Гумилева; в высокой попытке Максимилиана Волошина – определить свою личную линию художника и современника революций и великих войн религиозно-этической заповедью: «В дни революции быть человеком, а не гражданином».

Недаром же великая русская литература начиналась с оды «Бог». Не случайно на первых же ее страницах пламенеют потрясающие строфы пушкинского «Пророка». – Общепринятое толкование этого стихотворения сводится к тому, что здесь будто бы изображен идеальньй образ поэта вообще; но такая интерпретация основана на ошибочном смещении понятий вестника, пророка и художественного гения. Не о гении, вообще не о собственнике высшего дара художественной одаренности, даже не о носителе дара вестничества гремит этот духовидческий стих, но именно об идеальном образе пророка. Об идеальном образе того, у кого раскрыты, помощью Провиденциальных сил, высшие способности духовного восприятия, чье зрение и слух проницают сквозь весь Шаданакар сверху донизу и кто возвещает о виденном и узнанном не только произведениями искусства, но всею своею жизнью, превратившейся в житие. Это – тот идеальный образ, который маячил, как неотразимо влекущая цель, перед изнемогавшим от созерцания химер Гоголем, перед повергавшимся в слезах на землю и воздевавшим руки к горящему над Оптиной пустынью Млечному Пути Достоевским, перед тосковавшим о всенародных знойных дорогах странничества и проповедничества Толстым, перед сходившим по лестнице мистических подмен и слишком поздно понявшим это Александром Блоком.

Некоторые скажут: хорошо, что этот идеальный образ лишь маячил; жаль только, что бесплодное порывание к нему лишило нас тех художественных творений, которые бы создали Гоголь и Толстой, если бы он перед ними не маячил вовсе.

Пусть молчат о том, чего не знают! С неразмыкающимися, от колыбели до могилы, духовным зрением и слухом, с бескрылым воображением, пресмыкающимся во прахе, что знают они о том лучезарном потоке небывалых созданий, превосходящих все ранее созданное без сравнения, который излился бы из духа художника, ставшего пророком воистину, а не в мечте? Пусть молчат. Пусть слушают то, что говорят знающие. Да не смеет никто судить Икара за его безумный полет, как не смеет судить и солнца, растопившего ему крылья.

Уж не думают ли они, что это устремление, вспенивающее и вздымающее вверх волны культуры, проходящее через полтораста лет великой литературы русской, есть плод случайности? Если такова случайность, то какова же закономерность? Если же это не случайность, а эхо могучего голоса, который слышался как внутренний категорический императив носителям наиболее глубоких дарований нашего золотого века, то в какой связи с последними целями русского сверхнарода пребывает этот голос? Откуда он льется? Из уст ли демиурга, внушающего своим посланникам то, что должно быть? Из трансмифа ли христианства, где таится всезнание грядущих и завершающих эпох человечества, – тех эпох величайшей борьбы двух начал, когда сверхнарод российский и его Синклит должны будут осуществить свою планетарную миссию? Жизненное осуществление каких идеалов в историческом отдалении будущего он предварял, увлекая русских творцов к синтезу художественного и религиозного служения? И какой метаисторический смысл можно прочитать в их бурных, грешных и сверкающих житиях, в их исключительных судьбах?

 

ГЛАВА 2. МИССИИ И СУДЬБЫ

 

Все, что творит демиург Яросвет, все, в чем проявляется его воздействие на исторический слой, имеет прямое или косвенное отношение к его верховной задаче, осуществление которой должно оправдать тысячелетний путь кровавого и страшного своей мучительностью становления сверхнарода. О задаче этой, поскольку она постижима и выразима на языке наших понятий, я уже говорил, но повторю еще раз. Метаисторически эта задача-цель заключается в рождении Звенты-Свентаны демиургом и Идеальной Соборной Душой сверхнарода российского; исторически – в явлении Розы Мира, то есть такой религиозно-нравственной инстанции, которая, показуя собой образ незапятнанной чистоты, эстетического богатства и широкого культурного всепонимания, обрела бы наивысший авторитет в глазах народов мира, через всемирный референдум приняла бы этический контроль над деятельностью всех государств – членов Всемирной федерации и, постепенно формируя многообразною системой культурных средств поколения людей облагороженного образа, этим создала бы предпосылку-не к смягчению уже, но к полному преобразованию самой сущности государства во всечеловеческое братство.

Очевидно, демиургической мудрости уже в XVII столетии стало ясно то, что религиозной мудрости человеческой стало уясняться значительно позднее: то, что православная русская церковь, столько веков водительствовавшая обществом в духовном отношении, к пониманию ее конечной цели неспособна, трансфизический смысл ее существования – в ином и что на пути к этой цели пора выдвинуть новую силу.

Православие, как учение и практика, сформировалось, в основном, еще в Византии, на давно минованных стадиях общего культурного сознания. Естественно, что оно не могло и впоследствии освободиться от некоторого архаического примитивизма, от известной узости и тесноты культурного сознания и общественного мышления. Этот тип сознания и мышления должен был уступить главенствующую роль новому типу мышления и сознания – тому, который возвещался художественными гениями и наиболее глубокими талантами России, превращаясь через них в новый исторический фактор первостепенной важности.

Без каких именно предпосылок была бы неразрешима в грядущем та задача Звенты-Свентаны, которую я для краткости и только для краткости обозначил как преобразование государств в братство? Перечислим из этих предпосылок лишь некоторые, наиболее важные, очевидные и простые.

Во-первых, это преобразование невозможно до тех пор, пока преграды между мировыми религиями не будут устранены или, по крайней мере, понижены; пока не будет обретен такой религиозный угол зрения, под которым догматика христианская и догматики других религий правой руки окажутся не исключающими друг друга, а взаимно дополняющими; чтобы Роза Мира могла объединить все христианские церкви на новых началах, а другие религии приблизить тесно к себе на основе свободной унии.

Во-вторых, преобразование сущности государства невозможно ни в каких локальных границах: если бы такой процесс совершился в