ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ Электронное периодическое издание Сайт "Открытый текст" создан при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям РФ
Обновление материалов сайта

14 августа 2018 г. размещены материалы: Устав Коммунистической партии Советского Союза (1986 г.), повестки дня заседаний пленума Горьковского областного комитета КПСС за 1986 г.


   Главная страница  /  Текст музыки  /  Персоналии  /  Прокофьев С.С.

 Прокофьев С.С.
Размер шрифта: распечатать




С. РИХТЕР. О Прокофьеве (40.98 Kb)

 
 
[455]
 
У меня было больше встреч с прокофьевской музыкой, чем с ее автором. Я никогда не был особенно близок с Прокофьевым как с человеком. Я стеснялся. Он для меня весь в своих сочине­ниях и раньше и теперь. Встречи с его сочинениями были встре­чи с Прокофьевым. О них я могу говорить. Вместе с тем, играя Прокофьева, я в какой-то степени исчерпываю то, что мог бы сказать о нем словами (в этом трудность моего положения). Но несколько ярких моментов непосредственных встреч с Сергеем Сергеевичем запомнились мне на всю жизнь.
Первая встреча. Первое, что связано у меня с именем Про­кофьева, это — как все играют марш из «Любви к трем апель­синам». Новинка, которая всем очень нравилась. И когда Про­кофьев приехал в Одессу и играл свои сочинения, все решили: единственное, что хорошо — это марш. Он играл много, целый вечер, но ждали только марша. И музыканты говорили: «да, за­мечательно, замечательно»... но все сводилось к маршу. Марш «был издан в обложке с кружочками, квадратиками (новое! фу­туризм!).
Мне было 12 лет. Все мы – папа, мама и я – жили в Одес­се. Папа преподавал в консерватории. Я любил сидеть дома и проигрывать с листа оперы — с начала до конца. Однажды па­па взял меня с собой — в консерваторском зале должен был вы­ступать Прокофьев.
 
[456]
 
Это был один из зимних дней. В зале были сумерки. К пуб­лике вышел длинный молодой человек с длинными руками. Он был в модном заграничном костюме, короткие рукава, короткие штаны,— и, вероятно, поэтому казалось, что он из него вырос. И все такое же клетчатое, как обложка «Трех апельсинов».
Помню, мне показалось очень смешным, как он кланяется. Он как-то так переламывался — чик! Притом глаза его не изме­няли выражения, смотрели прямо и потому устремлялись куда-то в потолок, когда он выпрямлялся. И лицо его было такое, как будто оно ничего не выражало.
Потом играл. Помню, на меня произвело впечатление, как он играет все без педали и очень «законченно». Он играл свои мел­кие вещи, и каждая была как элегантный деликатес в строго об­думанном меню. Для меня это было очень необычным и сильно отличалось от того, что я раньше слышал. По глупости и по детскости мне казалось, что все им сыгранное похоже одно на другое (такими же похожими друг на друга казались мне тог­да и сочинения Баха).
В конце был марш.
Публика осталась довольна. Прокофьев тоже. Он кланялся с аккуратным довольным видом: не то цирковой фокусник, не то персонаж из Гофмана.
Потом я ничего о нем не знал. Нет, я знал со слов музыкан­тов, что существует такая «Классическая симфония». Что «Классическая симфония» хорошая, очень хорошая. Что она — образец для новых композиторов.
И еще, что одесский композитор Вова Фемелиди, написав­ший оперу «Разлом» и балет «Карманьола», находится под влия­нием Прокофьева. Впоследствии я сам в этом убедился, но тог­да он казался мне оригинальным. И все. О самом Прокофьеве я ничего не знал. Можно было подумать, что он «вышел из мо­ды» и забыт.
Я знал, что есть Рахманинов, Пуччини, Кшенек (в те годы в Одесском оперном театре шли оперы «Турандот» и «Джонни наигрывает»), даже Пфитцнер (клавир «Палестрины» был у меня дома), я знал Стравинского — слышал дважды «Петруш­ку», знал Шостаковича — смотрел клавир «Леди Макбет», но о Прокофьеве не знал ничего.
Так, вне Прокофьева, прошло 10 лет.
Москва. В 1937 году я приехал в Москву и, став учеником Г. Г. Нейгауза, сразу погрузился в настоящую музыкальную жизнь. Открылись совершенно новые горизонты. Я узнал, «что такое» Мясковский. Появилась Пятая симфония Шостаковича— это было большое событие. В консерватории шли разговоры о Прокофьеве.
 
[457]
 
Как-то в солнечный день я шел по Арбату и увидел необыч­ного человека. Он нес в себе вызывающую силу и прошел ми­мо меня, как явление. В ярких желтых ботинках, клетчатый, с красно-оранжевым галстуком.
Я не мог не обернуться ему вслед — это был Прокофьев.
Теперь его всегда можно было встретить. Хотя я почти его не знал, но это стало бытовой возможностью: я жил у Нейгаузов, а Нейгауз и Прокофьев жили в одном доме. Это было на­строением той жизни — здесь живет Прокофьев.
Можно было услышать фразу: «Эти мальчики, что там хо­дят, такие прелестные... Это же сыновья Прокофьева: один старше, а другой вон какая куколка! Очарование!» Всегда мож­но было встретить жену Прокофьева — изящную женщину в синем берете, с нетерпеливым выражением лица. В концертах я видел их вместе. Как-то мы шли, возвращаясь с концерта из Большого зала: Нейгауз, Толя Ведерников и я. Выходя из мет­ро «Курская», у поворота на Чкаловскую улицу, Нейгауз радо­стно воскликнул:
«Ах, Сергей Сергеевич, здрасте!»
Они пошли вперед, разговаривая. Прокофьев говорил что-то о Рихарде Штраусе. Кажется, иронизировал над его балетом «Легенда об Иосифе». Нейгауз не соглашался. Мы с Толей шли сзади, наблюдали за ними и «прохаживались» на их счет — на кого похож Нейгауз, на кого — Прокофьев. В общем, болтали неприличности, простительные в том возрасте.
К прокофьевской музыке я пока относился с осторожностью. Вернее сказать, я ее еще «не раскусил». Слушал всегда с инте­ресом, но оставался пассивным. «Мешало» воспитание на роман­тической музыке. Мне казалось, что последнее достижение но­вой музыки — Рихард Штраус.
Когда в 1938 году появился прокофьевский виолончельный концерт, мне неожиданно предложили разучить его с виолонче­листом Березовским. Я отнесся к этому, как ко всякой другой работе, которую вынужден был делать для того, чтобы зарабо­тать деньги. Ходил к Березовскому на Кривоколенный пере­улок, на шестой этаж, в течение двух месяцев. Настроен был по-деловому. Березовский, с одной стороны, был доволен пору­чением, с другой — музыка была ему чужда. Он пожимал пле­чами, вздыхал, сокрушался насчет трудностей, но учил и очень волновался. Не могу сказать, что концерт мне нравился, но я уже чувствовал, как эта работа вызывает во мне интерес.
Когда мы впервые показали концерт в накуренной комнате Союза композиторов, который тогда находился на Собачьей площадке в «готическом» домике, он вызвал восторженный
 
[458]
 
 
прием: «Настоящее событие. Такое же, как Второй скрипичный концерт». Был оживленный положительный диспут. Высказыва­лись благожелательные напутствия Березовскому. Никто не сомневался в том, что сочинение будет иметь колоссальный ус­пех. «Это новая страница». Тем не менее сочинение вскоре по­стигла неудача.
Когда мы пришли показать концерт Прокофьеву, он сам от­крыл дверь и провел нас в маленькую, канареечного цвета, ком­нату. На стенах висели эскизы декораций, кажется «Трех апель­синов», в карандаше или туши. Тут же он прикрикнул на детей: «Уходите, дети! не мешать тут!» Потам сел. У Березовского был страшно сконфуженный вид. Вероятно, поэтому Прокофьев не хотел особенно с ним распространяться, сам сел за рояль и стал ему показывать: так и так... Я стоял в стороне, совершенно «ни­как». Прокофьев был деловой, но не симпатичный. Его, должно быть, раздражали вопросы Березовского. Я был доволен, что его требования совпадали с моим представлением. Он хотел то­го, что написано в нотах,— все! У Березовского была тенденция к сентиментальности, и он никак не мог найти место, где ее при­менить. Ну хоть в одном местечке где-нибудь звук показать! А, как нарочно, такое место было совсем не сентиментальным. Я так и не сел ни разу за рояль, и мы ушли.
Березовский перешел в руки Мелик-Пашаева, который дири­жировал концертом. Как они вместе работали, я уже не знал.
Я пришел на премьеру и сидел в первом амфитеатре. Забил­ся и волновался. Просто за сочинение, и за Березовского, конеч­но, тоже. У него, можно оказать, почва уходила из-под стула во время исполнения. Мелик-Пашаев брал весьма неудобные, да и не те темпы. Совершенно, как мне кажется, не прочел сочинения внутренне.
Провал был полный. Кое-как они поклонились, и на этом все кончилось.
Новое отношение. Вскоре состоялся авторский концерт Про­кофьева, в котором он дирижировал. Исполнялись «Египетские ночи», Второй скрипичный концерт в исполнении Буси Гольдштейна, сюита «Ала и Лоллий» и сюита из балета «Шут». Опять было «интересно».
Но сочинением, которое заставило себя полюбить и через се­бя вообще Прокофьева, оказался для меня Первый скрипичный концерт. Позже я встречал многих людей, у которых любовь к Прокофьеву также началась с этого сочинения. Мне кажется невозможно, любя музыку, остаться им не захваченным. По впе­чатлению можно сравнить с тем, когда первый раз весной от­крывают окно и первый раз с улицы врываются в него неуго­монные звуки. Я влюбился в концерт, еще не зная скрипичной
 
[459]
 
партии. Я просто слушал, как А. Ведерников учил аккомпане­мент. С этих пор каждое сочинение Прокофьева, которое я узнавал, я воспринимал с удивленным восхищением и даже с завистью.
Очаровавшись скрипичным концертом, я решил обязатель­но играть какое-нибудь сочинение Прокофьева. Мне даже приснилось, что я играю Вторую сонату. И я решил, что выучу ее. Соната оказалась совсем не той, что мне снилась. Я учил ее на втором курсе в 1938 году. Учил без особого удовольствия. Она так и осталась не очень любимым мною сочинением.
На это время приходится встреча с Сергеем Сергеевичем в Союзе композиторов на Миусской. А. Ведерников и я проигры­вали на двух роялях «Царя Эдипа» Стравинского. Ведерников исполнял оркестровую партию, я — хоры. Организовано испол­нение было серьезно, с речитатором. Перед этим в зале что-то происходило, кажется, заседание. Присутствовало много компо­зиторов. Прокофьева кто-то спросил: «Вы остаетесь слушать?»— «Да что Вы, не в оркестре, без хора. Нет, я ухожу». Все-таки его уговорили остаться. Мы играли крепко и с настроением. Не­которые молодые композиторы демонстративно уходили. Когда мы кончили, Прокофьев подошел к Ведерникову, сидевшему за первым роялем. Я видел — он был доволен, говорил, что хорошо и не ожидал, что на двух роялях так будет звучать.
Одно из сильнейших впечатлений было от исполнения его Третьей симфонии в 1939 году. Дирижировал автор. Ничего подобного в жизни я при слушании музыки не ощущал. Она подействовала на меня как светопреставление. Прокофьев ис­пользует в симфонии сверхинтенсивные средства выражения. В третьей части, скерцо, струнные играют такую отрывистую фигуру, которая как бы летает, точно летают сгустки угара, как если бы что-то горело в самом воздухе. Последняя часть начи­нается в характере мрачного марша — разверзаются и опроки­дываются грандиозные массы — «конец вселенной», потом по­сле некоторого затишья все начинается с удвоенной силой при погребальном звучании колокола. Я сидел и не знал, что со мной будет. Хотелось спрятаться. Посмотрел на соседа, он был мокрый и красный... В антракте меня еще пробирали мурашки.
Как-то Нейгауз пришел и сказал: «Вот какой Сергей Сер­геевич! Всегда у него что-то новое! Был у него «Ромео». Теперь написал еще оперу, и замечательную! Я был на репетеции – чудная!»
Это был «Семен Котко».
Премьера оперы — колоссальное событие в моей жизни. Из тех, которые меня к Прокофьеву в полном смысле слова притя­нули!
Потом мы ходили толпой студентов три или четыре раза,
 
[460]
 
хотя исполнение и постановка оставляли желать много лучше­го.
Тогда же я видел кинокартину «Александр Невский», от ко­торой у меня осталась, главным образом, музыка. Никогда рань­ше музыка в кино не производила на меня впечатление как та­ковая. А тут я не мог ее забыть.
Вообще Прокофьев после своего Пятого концерта, по-мое­му, нашел стиль новый и вместе с тем очень доходчивый и даже общедоступный. Я считаю, что «Семен Котко» именно из таких произведений. Вместе с тем это одно из самых богатых и самых совершенных созданий Прокофьева и, безусловно, лучшая со­ветская опера.
В «Семене Котко» Прокофьев продолжает путь, начертан­ный Мусоргским. Этот путь по-своему продолжали многие (Де­бюсси, Яначек), но, думаю, что прямой наследник Мусоргского в области национальной, народной музыкальной драмы — наш
Прокофьев.
Он доводит свой музыкальный рисунок, идущий от интона­ций человеческой речи, до предельной выпуклости. Слушая опе­ру, начинаешь жить единой жизнью с произведением, которое дышит юностью, как и то время, тот период истории, который в нем воплощен.
Сочинение это настолько совершенно и доходчиво, что вос­приятие его зависит лишь от охоты слушателя слушать. А та­кой слушатель всегда есть, в этом мое глубокое убеждение. На­до только иметь реальную возможность слышать этот перл оперной литературы.
В тот вечер, когда я впервые услышал «Семена Котко», я понял, что Прокофьев — великий композитор.
Шестая соната. У Ламмов, в старомосковской темноватой квартире, установленной, главным образом, нотами, собиралось серьезное музыкальное общество. Основное ядро составляли композиторы москвичи, видные музыканты старшего поколения. Мясковский бывал всегда. Молчаливый, беспредельно деликат­ный. Если спрашивали его мнение, он говорил как знающий, на тихо и в то же время так, будто он был ни при чем. Бывали и приглашенные—пианисты, дирижеры. Собирались регулярно, как бы продолжая традицию (русских музыкальных кружков времен Балакирева.
Было просто. Основное — музицирование в восемь рук. По­давался чай с бубликами. Все переложения для рояля делал Па­вел Александрович Ламм. Для каждого четверга он ухитрялся приготовить что-нибудь новое.
Меня привел с собой Нейгауз.
Предстояло особенное — должен был прийти Прокофьев.
 
[461]
 
Мрачновато... Пятно на стене — ее ел грибок... Очень скоро я оказался за роялем — играющим Тринадцатую симфонию Мясковского. Играли в восемь рук по писаным нотам. Я сидел с Шебалиным, Нечаев — с Ламмом.
Пришел Прокофьев. Он пришел не как завсегдатай, а как гость — это чувствовалось. У него был вид именинника, но... и несколько заносчивый.
Принес свою сонату и сказал: «Ну, за дело!» Сразу: «Я бу­ду играть».
...Быстрота и натиск! Он был моложе многих, но чувствовал­ся подтекст, с которым как бы все соглашались: «Я хоть моло­же, а стою вас всех!» Его несколько высокомерное отношение к окружающим, однако, не распространялось на Мясковского, к которому он был подчеркнуто внимателен.
Прокофьев вел себя деловито, профессионально. Помню, по­слушался совета Нейгауза, считавшего, что басовое ля не смо­жет прозвучать пять тактов, и переделал:
ноты - [07.03.2006 14:28:39]
По-моему, он играл сонату дважды и ушел. Он играл по ру­кописи, и я ему перелистывал.
Когда позже, во время войны, я слушал в его исполнении Восьмую сонату, он не играл уже так хорошо, как тогда.
Прокофьев еще не кончил, а я решил: это я буду играть!
Необыкновенная ясность стиля и конструктивное совершен­ство музыки поразили меня. Ничего в таком роде я никогда не слышал. С варварской смелостью композитор порывает с идеа­лами романтики и включает в свою музыку сокрушающий пульс XX века. Классически стройная в своем равновесии, не­смотря на все острые углы, эта соната великолепна.
Соната заинтересовала меня и с чисто исполнительской точ­ки зрения; я подумал: поскольку в этом роде я ничего никогда
 
[462]
 
не играл, так вот попробую себя и в таком. Нейгауз одобрил. Уезжая на каникулы в Одессу, я взял с собой ноты.
Папа признавал достоинства прокофьевской музыки, но для его уха она была слишком экстравагантна. «Ужасно, — говорил он, — как будто бьют все время по физиономии! Опять ттррахх! Опять... нацелился: ппахх!»
Я же, помню, учил ее с большим удовольствием. За лето вы­учил и 14 октября играл в концерте.
Это было мое первое нестуденческое публичное выступле­ние. И какое ответственное! Нейгауз поставил меня — студента 4-го курса — рядом с собой! Он играл в первом отделении Мяс­ковского, Александрова, Ю. Крейна, во втором выступал я с со­чинениями Прокофьева. Три небольшие пьесы: рондо из «Блудного сына», «Пасторальная сонатина» и «Пейзаж» — бы­ли как бы прелюдией к Шестой сонате. Перед концертом страш­но волновался. Последние три дня запирался в классе и играл по десять часов. Помню, я был недоволен тем, как играл в кон­церте, но соната имела очень большой успех. Публика была специфическая — музыкальная. Была абсолютно «за» и никаких «против» не имела. Понравилась и соната, и как я играл.
Пятый концерт. Прокофьев, улыбаясь, прошел через весь зал и пожал мне руку. В артистической возник разговор: «Может быть, молодой музыкант сыграет мой Пятый концерт, который провалился и не имеет нигде успеха?! Так, может быть, он сыграет и концерт понравится?!»
Я Пятого концерта не знал, но сразу же мне стало интерес­но. Когда же я взял ноты, он мне не очень понравился. И Ней­гауз как-то не очень одобрял этот выбор — он советовал Тре­тий. Вообще, концерт был с какой-то подорванной репутацией. Я посмотрел Третий. Третий я много раз слышал. Существова­ла его авторская запись. Он считался самым лучшим, но меня к нему почему-то не тянуло. Я опять посмотрел его и опять поду­мал: нет, буду играть Пятый. Раз Прокофьев так сказал — зна­чит судьба.
В феврале 1941 года я уезжал в Одессу и взял с собой Пя­тый концерт.
Через месяц я вернулся в Москву с готовым концертом. Про­кофьев хотел меня послушать. Встреча состоялась у Нейгаузов, где вдвоем с А. Ведерниковым мы дважды проиграли кон­церт.
Прокофьев пришел с женой, комната наполнилась крепким запахом парижских духов. С места в карьер он стал рассказывать какие-то невероятные истории из гангстерского быта в Амери­ке. Рассказывалось это по-прокофьевски оригинально — с юмо­ром и деловито.
 
[463]
 
Мы сидели за маленьким столиком, под которым не помеща­лись ноги, и пили чай с неизменной нейгаузовской ветчиной.
Потом играли.
Прокофьев остался доволен и, стоя перед нами за двумя роя­лями, откуда он дирижировал, вынул одновременно из двух карманов две шоколадки и вручил их нам шикарным жестом. Тут же условились о репетициях.
На первой же [репетиции он посадил меня за рояль, чтобы оркестр привык. Дирижерский жест Прокофьева как нельзя луч­ше «подходил» к его сочинениям, так что оркестранты, мало что понимавшие в этой музыке, играли все же хорошо. Прокофьев обращался с ними без обиняков и прямо говорил: «Потрудитесь, делать то-то и то-то... А вы — потрудитесь так-то...» В общем был естественно требовательным. Всего было три репетиции,, весьма продуктивных.
Приближался день концерта. Прокофьев дирижировал всей программой.
Исполнялись сюита «Поручик Киже», «Скифская сюита», Пятый концерт и в конце «Классическая симфония».
Последовательность мне казалась странной и не очень нра­вилась. Хотелось, чтобы «Скифская сюита» была в конце.
Я приехал в Зал Чайковского заранее — стоял и слушал. Волнение, неуверенность и сильное впечатление от «Скифской сюиты» смешались во мне. Я думал: сейчас выйду и все... ко­нец... ничего не смогу сыграть.
Играл я все точно, но от волнения удовольствия, помню, не получил.
После первой части аплодисментов не было, как это обычно, бывает, но мне стало казаться (я взглянул в зал и увидел в первом ряду кислые лица), что никто ничего не понимает. Был какой-то холодок... и весьма пусто. А незадолго до этого я иг­рал концерт Чайковского — было полно.
И все же концерт имел большой успех. Нас вызывали много раз, и Прокофьев говорил: «Как странно, смотрите, имеет успех! Я не думал... Гмм... Гмм...» А потом вдруг: «А! Я знаю, почему они так аплодируют — ждут от вас ноктюрна Шопена!»
Я был счастлив. В 22 года я решил, что буду пианистом, и вот, в 25 лет, играю сочинение, которое никто, кроме автора, не исполнял. Вместе с тем осталось чувство неудовлетворения и от пережитого большого волнения (попробуйте, сыграйте Пятый концерт — поймете) и как бы от предчувствия, что так долго не буду его исполнять — почти 18 лет!..
Седьмая соната. Вскоре началась война и всех разъединила. Долго у меня не было никаких встреч с Прокофьевым.
Я готовился к концерту, первому своему сольному концерту
 
[464]
 
в Москве, объявленному на 19 октября 1941 года. Афиши висе­ли по всему городу. От волнения я не замечал, что делается вокруг.
К тому времени я сыграл концерт для фортепьяно с оркест­ром Баха, шумановский концерт, квинтет Брамса и с А. Ведер­никовым двойной концерт Баха, но от волнения перед первым сольным концертом меня буквально трясло.
Концерт отложили — время оказалось неподходящим. Он состоялся в июле 1942 года. В программе — Бетховен, Шуберт, Прокофьев и Рахманинов. Итак, в первом своем сольном концер­те я играл Прокофьева — Вторую сонату. Играл неважно.
Приблизительно в это время появилась опера «Война и мир». Событие из ряда вон выходящее! Опера по роману Тол­стого! Это казалось невозможным. Но поскольку за это взялся Прокофьев, приходилось верить.
Опять вместе с Ведерниковым мы проигрывали оперу груп­пе музыкантов, среди которых был Шостакович.
Стояли хмурые зимние дни, темнело рано.
В начале 1943 года я получил ноты Седьмой сонаты, страш­но ею увлекся и выучил за четыре дня.
Готовился концерт советской музыки, и Прокофьеву хоте­лось, чтобы я выступил с его новой сонатой. Он только что вер­нулся в Москву и жил в гостинице «Националь». Я пришел к нему проиграть сонату. Он был один. В номере стоял инстру­мент, но началось с того, что педаль оказалась испорченной и Прокофьев сказал: «Ну что ж, давайте тогда чинить...» Мы по­лезли под рояль, что-то там исправляли и в один момент стук­нулись лбами так сильно, что в глазах зажглись лампы. Сергей Сергеевич потом вспоминал: «А мы ведь тогда все-таки почини­ли педаль!»
Встреча была деловой; оба были заняты сонатой. Говорили мало. Надо сказать, у меня никогда не было серьезных разго­воров с Прокофьевым. Ограничивались скупыми определения­ми. Правда, кроме этого случая с Седьмой сонатой, мы не бы­вали с ним наедине. А когда был кто-то третий — всегда гово­рил именно этот третий.
Премьера сонаты состоялась в Октябрьском зале Дома сою­зов. Я оказался ее первым исполнителем. Произведение имело очень большой успех. (Так и позже сопровождал сонату неиз­менный успех везде, кроме одного города ... Киева. Там ее пона­чалу весьма неохотно слушали. То же было и со 2-й сонатой).
Прокофьев присутствовал на концерте, его вызывали. Когда же почти вся публика ушла и остались в основном музыканты (их было много, — помню Ойстраха, Шебалина...), все захотели послушать сонату еще раз. Обстановка была приподнятая и вместе с тем серьезная. И я играл хорошо.
 
[465]
 
Слушатели особенно остро воспринимали дух сочинения, от­ражавшего то, чем все жили, дышали (так же воспринималась в то время Седьмая симфония Шостаковича).
Соната бросает вас сразу в тревожную обстановку потеряв­шего равновесие мира. Царит беспорядок и неизвестность. Че­ловек наблюдает разгул смертоносных сил. Но то, чем он жил, не перестает для него существовать. Он чувствует, любит. Пол­нота его чувств обращается теперь ко всем. Он вместе со всеми и вместе со всеми протестует и остро переживает общее горе. Стремительный наступательный бег, полный воли « победе, сме­тает все на своем пути. Он крепнет в борьбе, разрастаясь в ги­гантскую силу, утверждающую жизнь.
Седьмая соната должна была исполняться в Совинформбю-ро, где во время войны показывались различные новые произ­ведения. В Калашном переулке, в старом особняке, собиралась политическая и официальная Москва. Писатели читали свои про­изведения. Обстановка была не очень благоприятной: рояль был весь витой и золоченый, но клавиатура почти не работала. Я играл неважно. Во второй теме чуть совсем не запутался.
Сергей Сергеевич потом сказал: «А там что-то было... Ну ничего. Ловко выкрутились. Я уже боялся, вот-вот... что будет!» Вспоминаю С. С. в другой обстановке, когда он казался поч­ти мальчиком. Я всегда замечал в нем заинтересованность не­обычными или странными явлениями. В этом было что-то от мальчика или путешественника. Когда в 1943 году я впервые играл его Первый концерт, он был на репетиции. Он потом ска­зал вдруг:
«А вы знаете, какое я явление наблюдал, удивительное... Когда начались заключительные октавы, знаете, стулья пустые вокруг меня задвигались в том же ритме... Подумайте, и они то­же... Как интересно!..»
В этом же году были мои первые гастрольные поездки, во время которых среди других сочинений я исполнял Четвертую и Седьмую сонаты Прокофьева.
Восьмая соната. Следующая существенная встреча с Про­кофьевым—знакомство с его Восьмой сонатой в 1944 году. Прокофьев играл ее в Союзе композиторов, а первым ее исполнителем в концерте был Гилельс.
Прокофьев сыграл ее дважды. После первого раза стало оче­видно, что сочинение совершенно замечательное, но когда меня стали спрашивать, буду ли я его исполнять, я еще не знал, что ответить.
Сергею Сергеевичу было трудно играть, прежней уверенно­сти не было. Он как-то шмякал руками.
После второго прослушивания я твердо решил, что буду иг-
 
[466]
 
рать сонату. Кое-кто подхихикивал: какая устаревшая музыка, неужели вы хотите это играть?!
Из всех прокофьевских сонат она самая богатая. В ней слож­ная внутренняя жизнь с глубокими противопоставлениями. Вре­менами она как бы цепенеет, прислушиваясь к неумолимому хо­ду времени. Соната несколько тяжела для восприятия, но тяже­ла от богатства — как дерево, отягченное плодами.
Наряду с Четвертой и Девятой она остается любимым моим сочинением. Гилельс великолепно играл ее в Большом зале в своем сольном концерте.
Проводился Всесоюзный конкурс пианистов, на участие в ко­тором меня усиленно толкали самые близкие друзья. Я взял в программу Восьмую сонату.
У меня не было тогда своей квартиры, и я жил у А. Ведер­никова под Москвой.
Играть я должен был последним, но что-то напутал и опо­здал на целый час. Все уже кончилось. Прокофьев ждал, долго ждал. Многие выходили на улицу, но повернули назад, узнав, что будет продолжение. Пошел назад и Сергей Сергеевич. Он был очень строг в таких случаях, а тут как-то отнесся просто: «Да-а-а... час опоздания... Ну что ж, придется все-таки послу­шать сонату». Ему было интересно послушать свое сочинение.
Помню, Восьмая соната произвела большое впечатление на Гедике: «Знаете, Слава, а эта музыка все-таки хорошая. Какая потрясающая соната!»
С Сергеем Сергеевичем, точнейшим человеком, вышел у ме­ня еще один казус. В 1946 году в Октябрьском зале Дома сою­зов я должен был выступать с Шестой, Седьмой и Восьмой со­натами в абонементном концерте из произведений Прокофьева. Только что Нина Дорлиак и я вернулись из Тбилиси, где кон­церты начинают в девять часов вечера. Нам позвонили в восемь часов и спросили, в чем дело, почему мы не едем. Был День по­беды — 9 мая. Транспорт не работал. Улицы запружены людь­ми. Мы жили на Арбате. Только четверть десятого я был на месте. Сергей Сергеевич ждал вместе со всеми. Когда вышли оказать, что концерт начинается, и объявили Шестую сонату, какой-то пожилой человек, интеллигентный на вид, вдруг встал посреди зала и сказал: «Ну, это уж такое свинство — дальше некуда!» — и ушел. Он ждал, что скажут «концерт отменяется». Сергей Сергеевич был доволен, что концерт состоялся. По-поводу опоздания что-то съязвил, но добродушно.
К этому времени он очень изменился. Стал мягким, снис­ходительным. Правда, к нему по делу я никогда не опаздывал. Тут уж он, наверное, рассердился бы крепко. Договариваясь, он подчеркивал: «ну, а как время?» Подчеркивал, что нужно быть точным.
 
[467]
 
Флейтовая соната. «Ахматовский цикл». После Седьмой со­наты Прокофьев написал флейтовую сонату, которую позже пе­ределал в скрипичную, потому что флейтисты не торопились ее исполнять. Сейчас ее играют все скрипачи. Она считается Вто­рой скрипичной сонатой, но в оригинале для флейты она несрав­ненно лучше.
Первое ее исполнение состоялось не в концерте, а на про­слушивании сочинений Комитетом по присуждению премий в Бетховенском зале Большого театра. Мы играли ее с Харьков­ским. Она не прошла ни на какую премию. Потом мы не раз иг­рали ее в концертах и всегда с неизменным успехом.
Соната эта исполнялась в авторском концерте Прокофьева в 1945 году, в котором было также мое первое совместное вы­ступление с Ниной Дорлиак, певшей «Ахматовский цикл».
Вечер получился густой. Мельникова пела «Русские песни». Пела хорошо. Г. Цомык играл балладу для виолончели. В кон­це я исполнял Шестую сонату.
В общем сочинения Сергея Сергеевича звучали в концертах непрерывно. Нельзя было представить музыкальную жизнь Москвы без его музыки.
Прокофьев работал неутомимо. Он, можно сказать, неутоми­мо пополнял сокровищницу новейшей классики.
Николина гора. В день своего рождения, когда я впервые был у него в гостях на Николиной горе, Прокофьев сказал мне:
«А у меня что-то интересное есть для вас». И показал на­броски Девятой сонаты. «Это будет ваша соната... Только не ду­майте, это будет не на эффект... Не для того, чтобы поражать Большой зал».
Действительно, с первого взгляда она показалась мне про­стенькой. Я даже немного разочаровался.
Об этом дне, фактически очень ярком и интересном, я как-то ничего не могу рассказать. Это была первая очень близкая встреча с Прокофьевым, в его доме, среди его друзей. Я не мог подавить смущения, все проходило как-то мимо меня.
Помню, разговоры шли о «Войне и мире», о «Каменном цветке». Что их надо ставить. Помню раннюю весну, шоссе, по­ворачивающее к Николиной горе, переезд через Москву-реку на лодке (моста не было), Сергея Сергеевича, идущего навстре­чу по саду, элегантный завтрак, первый раз устроенный на про­хладной веранде,— в чем была большая прелесть, запах весны...
Еще одна встреча. Наступил 1948 год. Лично мне непонятно отношение к творчеству Прокофьева в тот период.
На 28 января 1948 года был объявлен мой совместный кон­церт с Ниной Дорлиак (программа – Римский-Корсаков, Про-
 
[468]
 
кофьев). В этом концерте было все удачно: программа, исполне­ние...
Это был большой успех Сергея Сергеевича. Его вызывали, он вышел на эстраду, благодарил Нину Дорлиак и сказал, улы­баясь: «Спасибо, что вы оживили моих покойников!»
Болезнь. Потом я помню Сергея Сергеевича больным. Крем­левская больница.
Мы с Мирой Александровной пришли к нему в палату. Он лежал один, был какой-то совершенно размякший. Тон голоса был донельзя обиженный. Он говорил: «Мне не дают писать... Доктора не разрешают мне писать...»
Мира Александровна его успокаивала: «Сереженька... Сере­женька». Как говорят с больными детьми — успокоительно, мо­нотонно.
Он жаловался, что отбирают бумагу, но что он пишет и пря­чет под подушку в постель маленькие бумажные салфетки...
Это так не вязалось с представлением о великане русской музыки. Не хотелось верить в действительность: человек, сам творящий энергию, был в положении беспомощного существа... Трудно примириться.
Потом мы были у него второй раз — через месяц. Прокофь­ев выздоравливал. Писать ему было можно. Он шутил, что-то рассказывал. Был милый, симпатичный, светлый.
Он провожал нас до лестницы и, когда мы были внизу, на прощанье помахал нам ... ногой. В этом было что-то такое маль­чишеское, как будто перед нами был озорной школьник.
60 лет. В 1951 году было его шестидесятилетие.
В день своего рождения Прокофьев опять был нездоров. За два дня до этого в Союзе композиторов устроили концерт, ко­торый он слышал по телефонной трубке. Тут-то я и сыграл впер­вые Девятую сонату. Эта соната светлая, простая, даже интим­ная. Мне кажется, что это в каком-то смысле соната-домести­ка. Чем больше ее слышишь, тем больше ее любишь и подда­ешься ее притяжению. Тем совершеннее она кажется. Я очень люблю ее.
Второй виолончельный концерт. Ростропович, после того как мы сыграли прокофьевокую виолончельную сонату, цепко схва­тился за Сергея Сергеевича. Он был беспредельно увлечен его музыкой. Наблюдая их вместе, можно было принять Сергея Сер­геевича за его отца — так они были похожи. На каком-то своем вечере М. Ростропович играл (под рояль) виолончельный концерт, тот самый, который играл Березовский. Потом вместе с С. С. они подготовили вторую редакцию этого концерта, кото-
 
 
[469]
 
рая и превратилась во Второй виолончельный концерт. Не зна­ли только, кто будет дирижировать. У меня был сломан палец на правой руке, и я только что сыграл леворучный концерт Ра­веля. Сломанный палец помог мне решиться выступить впервые в качестве аккомпанирующего дирижера. Кондрашин дал мне несколько уроков. Сергей Сергеевич был очень доволен, сказал просто: «Пожалуйста», и мы приступили к репетициям.
Вся эта история была для меня крайне волнующей. На репе­тициях, хотя музыканты московского молодежного оркестра от­носились ко мне чутко и доброжелательно, все же не обошлось без конфликтов. Некоторые строили удивленно-юмористические гримасы и едва подавляли смех. Это была реакция на большие септимы и жесткое звучание оркестра. Партия солиста, неслы­ханно трудная и новаторская, вызывала бурное веселье у вио­лончелистов.
Кондрашин сидел в оркестре и своим характерным непод­вижным взглядом следил за моим жестом.
Репетиций было всего три, и мы еле-еле в них уместились. С Ростроповичем мы условились: что бы ни случилось, он бу­дет в своих паузах приветливо мне улыбаться, чтобы поддер­живать мой дух. Шутка сказать, весьма опасное предприятие! Сергей Сергеевич не присутствовал на репетициях. Ростропович считал, что его присутствие будет нас сковывать, и был прав. Он пришел прямо на концерт.
Когда я вышел, я похолодел. Посмотрел — нет рояля... Ку­да идти?.. И... споткнулся о подиум. Зал ахнул. От этого спо­тыкания страх вдруг пропал. Я рассмеялся про себя («какой сюжет!») и успокоился. Нас встретили неистовыми аплодисмен­тами. Аплодисменты авансом — они разозлили меня. Ростропо­вич отвечал поклонами на приветствие публики, но она не да­вала начать...
То, чего я больше всего боялся, не случилось: оркестр вступил вместе. Остальное прошло как во сне.
От большого напряжения мы после конца были в полном из­неможении. Мы не верили себе, что сыграли, и настолько поте­ряли голову, что не вызвали Прокофьева наверх. Он жал нам руки снизу, из зала. Мы ошалели. В артистической прыгали от радости.
Тогда концерт, в общем, успеха не имел. Все его критикова­ли буквально «в пух и прах». «Теперь я спокоен. Теперь есть дирижер и для других моих сочинений», — оказал Прокофьев.
Он подошел, как всегда, по-деловому.
Последний раз Сергей Сергеевич присутствовал на моем сольном концерте в Большом зале 4 апреля 1952 года, где я иг­рал одно отделение Прокофьева. Он сидел в директорской ложе вместе с Н. Дорлиак и Б. А. Куфтиным.
 
[470]
 
В следующем году он умер.
Великий музыкант. Когда жив был Сергей Сергеевич, всегда можно было ожидать чуда. Будто находишься во владениях ча­родея, который в любой момент может одарить вас сказочным богатством. Трахх! и вы вдруг получаете «Каменный цветок» или «Золушку».
Не забыть впечатления от одного из самых лучших его со­чинений — коротенькой «Здравицы». Это озарение какое-то, а не сочинение...
Вспоминаю, как хороший строгий рисунок, сжатую, но очень яркую и терпкую сюиту «1941 год»...
Никогда не забуду первое исполнение Пятой симфонии в 1945 году, накануне победы... Это было последнее выступление Прокофьева как дирижера. Я сидел близко — в третьем или четвертом ряду. Большой зал был, наверное, освещен, как обыч­но, но когда Прокофьев встал, казалось, свет лился прямо на не­го и откуда-то сверху. Он стоял, как монумент на пьедестале.
И вот, когда Прокофьев встал за пульт и воцарилась тиши­на, вдруг загремели артиллерийские залпы.
Палочка его была уже поднята. Он ждал, и пока пушки не умолкли, он не начинал. Что-то было в этом очень значитель­ное, символическое. Пришел какой-то общий для всех рубеж... и для Прокофьева тоже.
Пятая симфония передает его полную внутреннюю зрелость и его взгляд назад. Он оглядывается с высоты на свою жизнь и на все, что было. В этом есть что-то олимпийское...
В Пятой симфонии он встает во всю величину своего гения. Вместе с тем там время и история, война, патриотизм, победа... Победа вообще и победа Прокофьева. Тут уж он победил окон­чательно. Он и раньше всегда побеждал, «о тут, как художник, он победил навсегда.
Это свое сочинение Сергей Сергеевич и сам считал лучшим.
После этого Прокофьев становится композитором «в возра­сте». Началось последнее действие его жизни. Так чувствова­лось в музыке. Очень высокое. Может быть, самое высокое... Но последнее...
Я узнал, что Прокофьев умер, в утро, когда вылетал самоле­том из Тбилиси в Москву. В Сухуми мы застряли. Небывалый снег нескончаемо сыпал на черные пальмы и черное море. Было жутко.
Я думал о Прокофьеве, но ... не сокрушался.
Я думал: ведь не сокрушаюсь же я оттого, что умер Гайдн или... Андрей Рублев.
 
 
 
Публикуется по: С.С. Прокофьев Материалы. Документы. Воспоминания. М., 1961.
 
 
 
 
 
материал размещен 7.03.06

(1 печатных листов в этом тексте)
  • Размещено: 01.01.2000
  • Автор: Рихтер С.
  • Размер: 40.98 Kb
  • постоянный адрес:
  • © Рихтер С.
  • © Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
    Копирование материала – только с разрешения редакции

Смотри также:
Т. ЕВСЕЕВА Искусство Прокофьева-пианиста в отзывах его современников (часть первая)
Т. ЕВСЕЕВА Искусство Прокофьева-пианиста в отзывах его современников (часть вторая)
М. АПЛЕЧЕЕВА «Здравица» Сергея Прокофьева как художественный феномен эпохи построения социализма
И. Вишневецкий «Сергей Прокофьев» (фрагмент из книги)
В. ЦУККЕРМАН Несколько мыслей об опере С. Прокофьева «Семен Котко»
Екатерина Войцицкая. О некоторых свойствах советики С. С. Прокофьева
Израиль НЕСТЬЕВ Прокофьев в начале Великой Отечественной войны (фрагмент из книги «Жизнь Сергея Прокофьева»)
Тамара ЛЕВАЯ. «Черная месса»: Скрябин и Прокофьев
Г. Григорьева. Комическое в опере Прокофьева «Любовь к трем апельсинам»
И. Нестьев. Сказочные сюжеты в творчестве Прокофьева («Любовь к трем апельсинам», «Золушка»)
Сергей Прокофьев. Статьи и выступления военных лет (фрагменты из книги «Прокофьев о Прокофьеве»)
Израиль НЕСТЬЕВ Прокофьев в Америке
С.С. Прокофьев и Н.Я. Мясковский. Переписка (Фрагменты)
С.С.Прокофьев. Автобиография (Фрагменты)
Г. НЕЙГАУЗ. Композитор-исполнитель (Из впечатлений о творчестве и пианизме Сергея Прокофьева)
С. РИХТЕР. О Прокофьеве

2004-2018 © Открытый текст, перепечатка материалов только с согласия редакции red@opentextnn.ru
Свидетельство о регистрации СМИ – Эл № 77-8581 от 04 февраля 2004 года (Министерство РФ по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций)
Rambler's Top100